К книге
После свадьбы жили хорошоПОВЕСТИ. КОГДА ПОГАСНЕТ. 1
20%
ПОВЕСТИ. КОГДА ПОГАСНЕТ. 1
11

Осень. Дождь.

Едет по проселочной окаянной дороге «козел» с брезентовым верхом, виляет, прыгает, гремит чем-то звонко-железным в кузове.

За баранкой, навалясь на нее грудью, сидит парнишка лет восемнадцати. Он длинный, нескладный, с тягучими движениями; на еще не бритом лице — бледно-рыжие усики, которые кажутся неопрятными. И вообще лицо его как плохо пропечатанная фотография, где нет определенных и резких черт, а все размыто и слегка смазано.

Когда прыгающего «козла» особенно резко заносит, ставя чуть не поперек дороги, шофер судорожно выворачивает баранку, ощеривается и шипит сквозь зубы: «Ангидрид твою перекись!..»

Рядом с шофером сидит Никита Иванович Кошкин, человек, известный всему окрестному населению. Он лет сорока пяти, щупловатый, аккуратненький. Поверх телогрейки крепко перетянут монтерским широченным ремнем, на котором позвякивают карабины, застежки, колечки и натертая до ярого блеска железная страховочная цепь. Как всегда, Никита Иванович Кошкин вполне бодр, оживлен; из-под кепочки посверкивают сощуренные глазки; сухое лицо и шея подсвечены загаром.

— Вон будка, — говорит он шоферу.

— Где?

— У забора.

Шофер Витька вглядывается сквозь мокрое, кажущееся пупырчатым стекло и еле различает впереди, на окраине поселка, дощатую телефонную будочку, спрягавшуюся в кустах бузины.

— Это уснуть-умереть, — ядовито говорит шофер. — Понаставили будок. Не поймешь, телефон это или клошмерль.

Никита Иванович вылезает из машины, перепрыгивает канаву с дегтярной водой. Втискивается в будочку.

Шарит в нагрудном кармане, вынимает палочку от эскимо. Аккуратно вставляет ее в щель для монет. Набирает номер.

— Алло, Дементьева!.. Алло! Кошкин говорит. Есть заказы? Ага. Самаровка, четырнадцать? Понятно… Чего? Так мы и сделаем срочно. Сейчас едем.

Никита Иванович словно бы раздумывает, вешать трубку или нет. Потом спрашивает:

— Алло, Дементьева… Мне никто не звонил? Ну, извини… Да едем, едем.

Он выбирается из будки, идет к машине, побрякивая цепью.

— Куда теперь? — интересуется шофер.

— Самаровка, четырнадцать.

— Ангидрид твою перекись! — шипит Витька, рывком включая зажигание. — Опять!

— Тебе-то какая разница, — миролюбиво говорит Кошкин, поудобней устраиваясь на продавленном сиденье.

— Мне большая разница! Почему в эту Самаровку никого не гоняют, кроме нас?!

«Козел» сворачивает на грунтовую дорогу, совсем уже никудышную. Глубокие колеи прорезают ее. В топких местах набросаны ветки, битые кирпичи, размочаленные доски. Мутные лужи кипят от дождя.

— Почему всегда ездим к черту на рога?! — продолжает Витька. Он рвет рычаг скоростей, «козел» завывает и дергается, как паралитик. — Почему все удобные вызовы другим достаются? Хоть разок бы с диспетчершей полаялся!

— Не люблю я этого, — помолчав, говорит Кошкин.

— Во-во! Оттого с тебя и не слезают!

Толкая перед собой намыленную волну грязи, «козел» еле плывет по дороге. Воет надорванный мотор.

— Нажми, — просит Кошкин. — Просили побыстрей…

Поселок Самаровка расположен в старом березняке, которому добрая сотня лет. От дождя березняк кажется дымным и сумрачным; ветки черны; грязная вода течет по намокшим стволам.

«Козел» останавливается у кирпичного домика с незастекленной верандой. Никита Иванович всходит на крыльцо.

— Монтеров вызывали?

— Да, да, пожалуйста! — поспешно отвечает старик, открывший двери. — Проходите, пожалуйста!..

— Что у вас?

— Понимаете, не горит! — старик, помаргивая, виновато разводит костлявыми, очень крупными и красивыми руками. — И холодильник оттаял… Конфуз…

Никита Иванович спускается с крыльца, оглядывает провода, что тянутся от дома к дороге. Смотреть неудобно: дождь заливает лицо.

— Может, зонтик возьмете? — спрашивает с крылечка старик. Ему, вероятно, неловко, что Никита Иванович мокнет из-за него.

Вдруг на столбе, стоящем подле дороги, что-то трещит, и один из проводов начинает стрелять неестественно яркими бенгальскими искрами.

Витька выскакивает из машины, кричит:

— Отключать надо! На фидере!..

— Не надо, — говорит Никита Иванович.

Он надевает монтерские «когти», защелкивает вокруг столба страховочную цепь. Снова раздается треск над головой, снова сыплются искры.

— Брось, Никита Иваныч! — говорит подбежавший Витька. — Зачем? Ведь шарахнет!

— Ничего, — отвечает Кошкин, заслоняясь рукавицей от искр. Лицо его спокойно, невозмутимо.

Он лезет вверх по столбу. Лезть неудобно. «Когти» на мокром скользят и оседают, никак не отвернешься от брызг. Длинные водяные веревки свешиваются с изоляторов. Льет за шиворот, льет за рукава…

Витька вернулся в кабину «козла» и оттуда напряженно следит за Никитой Ивановичем. Старик, стоящий на крыльце с раскрытым зонтиком, тоже смотрит испуганно и смущенно.

А Никита Иванович добрался до изоляторов и теперь колдует там, соединяя оборванный провод. Перестали выстреливать искры, прекратились шипенье и треск. Никита Иванович выпрямился, удовлетворенный.

И тут целый пучок, целый фонтан искр выбило из соседнего провода; жарко заскворчало, и маковка столба окуталась белым с прозеленью дымом.

Старик, закинув за плечо зонтик, семенит к столбу, отфыркиваясь от брызг:

— Лучше не надо!.. Не надо! Давайте подождем, товарищи! Зачем это, честное слово!..

Никита Иванович сбрасывает рукавицы. Откинувшись на своей страховочной цепи, дотягивается пассатижами до того места, откуда бьют искры. Движение рукой. Поворот. Еще поворот. Искры гаснут, и Никита Иванович поддергивает к себе провисший провод и начинает аккуратно сращивать. Затем проверяет — надежно ли? Теперь надежно.

И неторопливо спускается вниз.

— Ступайте, зажгите, — говорит он старику.

Старик убегает в дом и вскоре возвращается, еще более сконфуженный.

— Все в порядке, а вот холодильник, понимаете… не включается… То ли лампочка, то ли совсем испортился…

— Давайте взгляну.

Они поднимаются в дом; Никита Иванович отстегивает пояс, снимает мокрую телогрейку.

— Сюда, пожалуйста… Вот. Неужели испортился?

Холодильник подвешен на стену в маленькой, игрушечной кухне. Растворена дверь смежной комнаты, оттуда доносится музыка, и в зеркале видно отражение девчонки лет двенадцати, обтянутой балетным трико. Девчонка встает на цыпочки под музыку, взмахивает ногой, прогибается. И еще слышен отчетливый, как по радио, женский повелительный голос: «Наташа, снова! Встань во вторую позицию! Как следует, как следует! Теперь смотри, что ты должна запомнить…»

Старик притворяет дверь.

— Понимаете, — говорит он вполголоса, — жене прислали лекарство. Очень редкое… Ученики достали за границей… А без холодильника его не сохранить, вот я и волнуюсь, мастера-то не сразу вызовешь, вы понимаете…

Никита Иванович кивает старику; поднатужась, снимает холодильник со стены. Разворачивает его, ставит на пол, садится на корточки у запыленной задней стенки. Начинает исследование.

Старик почтительно берет телогрейку Никиты Ивановича и вешает на деревянные плечики — для просушки.

— Слишком вы отчаянно на столбе действовали, — произносит он.

Распахивается дверь в кухню. Никита Иванович машинально оглядывается. Сначала ему кажется, что вбежала та самая девчонка, что делала балетные упражнения. Но тут девчонка поворачивается. У нее сморщенное, старушечье лицо и шея в сплошных морщинах.

— Вы чего тут? — спрашивает она, хватает полотенце и вытирает пот на лбу. — Николаша, где мой пузырек? Холодильник чините? Николаша, да где пузырек?!

— Тебе нехорошо? — пугается старик.

— Чепуха! — схватив флакончик, она отсчитывает капли в рюмку, запивает водой. — Фу, невероятная гадость!.. Все, Николаша, чепуха, я просто не хочу, чтоб мои девчонки видели. Еще полчасика, и мы закончим!

Швырнув полотенце, она упархивает обратно в комнату. И опять слышна музыка, и опять звучит повелительный голос, отдающий команды.

Никита Иванович сует вилку в штепсель. Зажглась лампочка в холодильнике, заурчал мотор.

— Порядок.

— Не знаю, как вас благодарить, — торопливо произносит старик. — Вы ее просто спасли…

— Да ну!.. — отвернувшись, говорит Никита Иванович.

Он надевает мокрую, противно скрипящую телогрейку. И все время прислушивается к музыке, что доносится из комнаты.

— Что это играют?

— Это?.. — с некоторым удивлением спрашивает старик.

— Да, чья это музыка?

— Это Чайковский. «Песня Миньоны». А что? Нравится вам?

— Я не очень-то разбираюсь в музыке, — медленно говорит Никита Иванович.

— Вообще-то, понимаете ли, это романс… Его надо петь. Но жена часто использует мелодии просто как аккомпанемент… Чтоб подчеркнуть характер движений… А романс прелестный, и там удивительные слова: «Ты знаешь высь, с тропой по крутизнам, лошак бредет в тумане по скалам, в ущельях гор отродье-змей живет, гремит обвал, и водопад ревет… Ты знаешь путь?..»

Старик негромко, но очень верно и чисто напел эти слова. Никита Иванович слушал, сунув кулаки в карманы телогрейки, а затем, ничего не сказавши, не простившись, вдруг повернулся и пошел прочь.

Шофер Витька смотрел на Никиту Ивановича с мальчишески преувеличенным осуждением.

— Учишь меня не рисковать, а сам?

— Ничего, — односложно отвечает Никита Иванович.

— Дед, — спрашивает Витька, скашивая глаза. — Ты всю жизнь монтером трубил?

— Всю.

— Призвание, значит?

— Призвание, — говорит Никита Иванович.

Он видит полутемную комнату в бараке. Там топилась буржуйка, сделанная из керосиновой бочки. В тех местах, где железо почти прогорело и истончилось, оно было вишневым и на нем посверкивали искры. Скудные отсветы играли на дощатом потолке.

Сидел у буржуйки совсем еще мальчик, наголо стриженный мальчик шестнадцати лет. Кутался в зеленый военный ватник, грел под мышками руки.

— Никита, сынок, — сказала ему женщина, вышедшая из тьмы. — Никита, сынок, зачем ты это сделал?

Он молчал, не оборачивался. Ему холодно было, он хотел есть. И еще он боялся этого разговора.

— Сын, у тебя же призвание… И надо руки беречь.

Он молчал.

— Проживем мы без этой карточки, сынок… Да и что значит одна-то карточка, пусть даже, рабочая… На нашу семью?

Семилетняя девочка в тяжелых обрезанных валенках, шаркающих по полу, подошла к печурке. Присела на пятки. Склонила голову, заглядывая в щелочку, где трепетал и вздыхал огонь.

…Ты знаешь высь, с тропой по крутизнам,

Лошак бредет в тумане по скалам,

В ущельях гор отродье-змей живет,

Гремит обвал, и водопад ревет…

Ты знаешь путь?..

Голосок был слабый, стеклянный. Но пела она чисто. Теперь бы он не понял, а тогда понимал, что она не фальшивила, и ему нравилось, когда она пела.

В пустынном поле поземка перевеивала сугробы, слизывала человеческие следы. Будто измазанные углем, торчали деревянные мачты электролинии. Басили провода, скрипело оледеневшее дерево.

Кучка подростков, одетых в ватники, сгрудилась у подножья мачты. Отворачивались от ветра, задирали воротники, хлопали трехпалыми рукавицами.

Перед мальчишками стоял человек в дорогом демисезонном пальто. Ветер заламывал поля серой шляпы. Человек этот был знаменитым инженером-энергетиком, теперь его портреты можно найти в учебниках и энциклопедиях.

Он говорил:

— Вы знаете, что сюда, за Урал, эвакуировано множество наших заводов и фабрик… Их разместили, где только удалось, подключили к электросетям. Но линии… вот эти электролинии… не рассчитаны на двойную и тройную нагрузку. Они старые, они изношенные. Все время происходят аварии…

Стоявший среди пареньков Никита Кошкин поднял голову и посмотрел кверху. Мачта показалась ему огромной. Тремя этажами бревен, чудовищными гирляндами изоляторов, петлями крученых, как корабельные тросы, проводов нависала она над Никитой.

— Что, зазнобило? — спросил у Никиты сосед.

У соседа был лягушачий веселый рот, щеки румяные, жаркие. Шапка с задранным ухом прихлопнута на затылке.

А инженер продолжал говорить:

— И ликвидировать эти аварии… чинить электрические сети нам придется под напряжением. Сами знаете: оборонный завод останавливать нельзя. Даже на день, даже на несколько часов! Остановить завод — это проиграть бой на фронте!

Сосед, растянув в улыбке рот, наклонился к Никите:

— Будешь падать, москвич, держись за воздух! В тебе весу немного, ты птичкой спланируешь!

Инженер говорил:

— Мы не знаем, как ремонтировать линию под напряжением. Этого не было в мировой практике. Но мы обязаны научиться! Чего бы это ни стоило!

Больничная палата была сырая, тесная, со скошенным беленым потолком. Прежде в этом здании был монастырь; на окнах сохранились решетки с восьмиконечным крестом, а в красных углах еще темнела копоть от свечей и лампадок.

Две койки едва поместились в палате. На одной лежал Никита Кошкин с забинтованной головой. А рядышком его веселый сосед. У соседа толстая гипсовая нога была задрана на спинку кровати.

Прошла по коридору медицинская сестричка, заглянула в палату.

— Сестра, дай витаминчику! — попросил сосед.

— Ты сам витамин, — ответила сестра. — Вон щеки какие, прикуривать можно.

Сосед засмеялся и обернулся к Никите.

— Ах, девка, ах, семислойная… Я бы ей дал прикурить. Да ты живой?

— Живой, — тихо проговорил Никита.

— Болит?

— Ага.

— Ничего, — удовлетворенно сказал Витамин. — Зато теперь не забудешь про технику безопасности.. Навсегда ее затвердишь, милую!

— Я не оттого свалился, — невнятно сказал Никита. — Я технику безопасности выучил…

— А отчего же?

— У меня голова кружится.

— Врешь ты все.

— Кружится. От слабости.

— Жрешь по рабочей карточке первой категории, — с укоризной произнес Витамин. — А на голову сваливаешь.

Никита не отвечал.

— Не в голове дело, — сказал Витамин.

Он покопался в тумбочке, вынул оттуда что-то маленькое, тускло блеснувшее, и бросил на постель Кошкину. Никита приподнял забинтованную голову. Старинная медная монета с неровным ободком лежала на вытертом казенном одеяле.

— Согнуть пальцами сможешь?

Никита не шевельнулся и монету в руки не взял.

— Это демидовская еще, из мягкой меди, — сказал Витамин. — Батя свободно двумя пальцами гнет. И я скоро смогу. Немножко осталось.

Витамин взял вторую монету и, надув щеки с яблочным румянцем, принялся изо всех сил ее сгибать.

— Почти гнется… Уф-ф!.. Вот какие руки надо иметь. А у тебя не руки, у тебя ростки картофельные. Вы, городские, никудышные мужики. Много с вами не наработаешь.

Никита не стал отвечать, вздохнул и повернулся лицом к стене. Вошла медицинская сестричка, принесла градусники в граненом стакане.

— А чего на ужин, сестра Маша? — спросил Витамин.

— Чего всегда.

— Шроты? — сказал Витамин. — Пойду на фронт, убью Гитлера и соевую корову.

— Ничего, — улыбнулась сестра Маша. — Скоро новый урожай, скоро и хлеб и картошка будут.

— Уродился хлеб с оглоблю, а картошка — с колесо! — пропел Витамин, отчаянно фальшивя. — Сестренка Маша, поступай к нам в монтеры! У нас ребята гоголи, а девок нету, нам скучно!

Сестра Маша подошла к Никите, встряхнула градусник.

— А ты чего? Спишь?

— У него голова, — сообщил Витамин. — Слаб наш парень головой.

Сестра приподняла безвольную руку Никиты, сунула градусник под мышку. Постояла. И вдруг тихонечко погладила Никиту по заросшему затылку, по курчавым прядкам, торчащим из-под бинтов.

— Надо же, — сказала она. — Какие у тебя волосы красивые… Девчонке бы такие волосы! Давай меняться?

Сестра Маша была молоденькая. Наверное, ровесница Никите. И он смутился до слез, когда Маша погладила его по затылку. Покраснел, потянул на голову одеяло.

— Ты меня погладь, сестра Маша, — сказал Витамин. — Он еще глупый. Он не смыслит в редьке скуса.

В больничном коридоре сестра Маша сидела за столиком, записывала что-то в тетрадку и машинально ела пустую вареную картошку, горкой положенную на тарелку.

Маша не сразу приметила, что в двери один за другим тихонечко протискиваются ребятишки. Было их четверо, два мальца и две девчонки; старшая была лет семи, в обрезанных валенках с чужой ноги.

— Батюшки, — сказала Маша. — Вы чьи?

— Наша фамилия Кошкины, — рассудительно проговорила девочка в валенках. — Мы пришли навестить нашего брата Никиту. С ним несчастный случай.

— Да ведь нельзя сейчас! Поздно уже!

Девочка повернулась к своим сестренкам и братишкам:

— Ну вот! Видите? Говорила я вам! — и объяснила Маше огорченно: — Я их подгоняю, а они не могут быстрей идти! Копуши несчастные!

Трое малышей серьезно смотрели на Машу. Они провожали взглядом ложку, которую Маша подносила ко рту. Глаза их не могли оторваться от ложки.

Маша чуть не поперхнулась. Она схватила тарелку, подошла к детям, присела на корточки.

— Ну-ка, берите!.. — произнесла она шепотом.

— Нам не надо, — сказала старшая девочка. — Что вы. Нет, нет!

— Берите скорей!

Они жевали холодную склизкую картошку, а сестра Маша, сморщась от сострадания, глядела на них.

— Давайте сделаем так, — предложила старшая девочка. — Вы нас пропустите к брату. Несмотря на опоздание. А мы выступим перед вашими больными и ранеными…

— Выступите?

— Ну да, — сказала девочка. — У нас же музыкальная семья. Мы можем исполнить перед ранеными «Синий платочек», «Землянку», «Редеет облаков летучая гряда»… Хотите, покажем?

— Не надо, — отказалась Маша, еще больше сморщась, улыбаясь и поблескивая мокрыми глазами. — Не надо. Идите к вашему брату Кошкину.

Зима была снежная, пуховая. Когда монтеры работали в поле, приходилось к каждой мачте пробивать траншею в снегу. И очень тяжело было волочить по такой траншее бухты провода, неохватные бревна траверз, блоки с закаменевшими веревками.

Никита Кошкин и Витамин катили по траншее бревно. Оно было как чугунное, — топор от него отскакивал. И они замучились с этим бревном.

А по снежной целине, наискосок через поле, спешил к ним какой-то человек. Проваливался, плыл в сугробах, разбивал руками шершавую корку наста. Весь он был запорошен сухой снежной пылью, и даже цвет одежды нельзя было различить.

Наконец человек подкатился поближе.

— Внимание!.. — заорал Витамин, увидев его. — Монтеры, смирна-а!..

Никита оглянулся и увидел перед собой медицинскую сестричку Машу. Наверно, у Никиты было совсем очумелое выражение лица, потому что Маша все время смеялась, когда на него смотрела.

— Приглашали? — спросила она. — Вот я и пришла! Ну, где же ваши ребята-гоголи?

Она была очень хорошенькая. С порозовевшими мокрыми щеками, с разноцветными бровями — одна бровь темная, а другая совершенно белесая от снега.

— Разорвется мое сердце, разорвется пополам! — пропел Витамин и повалился в сугроб.

Даже зимой она носила голубой беретик и хромовые сапожки с отвернутыми голенищами. Тогда у девочек такая мода была. Оказывается, моды не исчезают даже в войну, в самое страшное время.

Девчонки в те годы натягивали мокрые беретики на тарелку, чтоб широким получился беретик, с острыми краями. А голенища у сапожек отворачивали пальца на два, чтоб виднелась желтая каемка.

Когда праздновали Победу, в газетах печатали портреты полководцев, и среди них попадался английский фельдмаршал Монтгомери. Он носил такой же широкий берет с острыми краями, и Никите Ивановичу нехорошо делалось, когда он видел эту фотографию и вспоминал Машу. Ее уже в те дни не было.

Кстати говоря, все прошлое, связанное с Машей, вспоминается Никите Ивановичу не цветным, а черно-белым. Как та фотография английского фельдмаршала, напечатанная в газете.

Была весна; Никита и Маша возвращались с работы. На заборе управленческого клуба пузырилась под ветром самодельная афиша: «Сегодня новый кинофильм «Антон Иванович сердится».

— Кажется, это музыкальная кинокартина, — сказал Никита. — Ты музыку любишь?

— Я все красивое люблю, — сказала Маша. — Идем?

— Да как же. Надо переодеться.

— А, чихать. Запачкаем кого, что ли?

И как были они в рабочей одежде, так и побежали в очередь, толпившуюся у кассовой амбразуры. Билеты им достались где-то в последних рядах. Сзади все время шебутилась какая-то мелкая шпана, вспыхивали огоньки самокруток, доносились голоса.

Никита всего этого не замечал. У него было почти страдающее от наслаждения лицо, когда он смотрел на экран и слушал музыку. И он не видел, что Маша на него смотрит. Он не чувствовал, как она закрыла его руку своей ладонью.

Позади загоготали громко, завозились.

— Я сейчас, — шепнула Маша и поднялась со своего места.

Пригнувшись, она пошла к последнему ряду. Несколько голов с различимыми лицами повернулось к ней. Кто-то спрятал цигарку в рукав.

Маша сжала кулак и поднесла его к той физиономии, что была поближе.

— Тихо! — сказала она. — Ржете, паразиты, а это ведь настоящая музыка играет.

Вечерами улицы в зауральском городке были темны, безлюдны, только хулиганье тут разгуливало при волчьем солнышке. Хулиганья было порядочно.

Те, что гоготали в последнем ряду, встретили Машу и Никиту возле прибазарного скверика. Никита видел, как торопливые тени скользнули по забору, метнулись через дорогу и замерли, сгрудившись, в кустах. Было их пятеро или шестеро.

— Ты беги, — сказал он Маше. — Я их задержу пока.

— Ключи у тебя есть? — спросила она быстро.

Он не понял:

— Какие ключи?

— Да все равно. Какие-нибудь. В кулаке зажать!

Почему-то она решила, что с ключами удобней обороняться. Но и ключей у Никиты не было, — в бараке, где он жил, двери не запирались.

— Беги!.. — повторил он умоляюще. — Ну?..

Их было не меньше пяти, и он знал, что надолго не задержит. Голова у него все-таки кружилась, сильно кружилась. Он выдернул из-под ватника ремень с флотской латунной бляхой. Намотал на руку.

Иногда знакомые ребята внутрь такой бляхи заливали свинец, чтоб тяжелая была, чтоб ловчей было драться. И Никита пожалел, что не успел этого сделать; он не рассчитывал, что придется лезть в драки. Не любил он этого.

Их было пятеро; они стояли в кустах, а для затравки выслали совсем еще сопливого пацаненка. И пацаненок привязывался добросовестно, очень старался:

— Давай отойдем!.. — бормотал он, оглядываясь на кусты. — Давай потолкуем, падла!.. — и бил Никиту сапогом по коленкам.

А Никита лишь отодвигал его, отпихивал от себя. И это злило пацаненка. Он обижался, что не принимают его всерьез, и прямо-таки стервенел.

Маша отскочила в сторону, а потом вернулась, и Никита понял, что никуда она не побежит. Господи, какое страданье было в беззащитном ее лице, какая мука… Спустя годы он видит это лицо.

Пятеро начали выходить из-за кустов, и кто-то двинулся полукругом, чтоб зайти со спины. А прислониться Никите было не к чему. Плешивый скверик, запорошенный сеном, катыши мерзлого навоза под ногами, до ближайшего темного дома — шагов тридцать. Не добежишь, не успеешь. И тут Маша кинулась к Никите, спиной прижалась к его спине, и он почувствовал на шее колючий ее беретик.

Они ударили издали и, конечно же, сзади. Гирькой на цепочке. Никита услышал, как просвистело над головой, как что-то мягкое толкнулось в затылок, совсем не больно… Сзади закричали, Никита обернулся. Он не сообразил, почему цепочка с гирькой очутилась у Маши, он другого ждал… Но цепочка была у Маши в руках, крутилась, завывая, над головой, и пятеро бежали прочь, к базару, оступаясь на ледяных катышках.

Оказывается, Маша рукой заслонила Никиту. И цепочка захлестнулась вокруг ее запястья, и Маша успела рвануть, выдернуть эту цепочку. Никита, наверное, этого бы не сумел.

Потом они стояли у дома, в котором жила Маша. Дом был деревянный, с выступающими наличниками, на высоком фундаменте с окошечками. Сбоку высились глухие ворота, увенчанные тесовым козырьком. У всех здешних домов были такие крепостные ворота.

Маша подергала рябое кованое кольцо, — дверь в воротах не отперлась.

— Спят уже, — сказал Никита. — Как же ты войдешь?

— Как всегда, — улыбнулась Маша.

Она нащупала ногой выступающую доску, поднялась, ухватилась за козырек. Подтянулась, переступила на кованую петлю. И вот уже сидит верхом на воротах.

Никита беззвучно смеялся, задрав голову.

— Дай руку, — внезапно проговорила Маша, и нагнулась, и протянула белевшую в темноте ладонь.

Он замешкался. Опять не сообразил, что она хочет сделать. А затем все-таки догадался, схватил ее руку и, обрываясь, неловко карабкаясь, полез на ворота.

Они сидели на скользком, заледенелом козырьке ворот. Никита с опаской поглядывал на слепые окна дома и на двор, невесть что таивший в плотной своей тьме.

— Не бойся, — еле слышно сказала Маша.

— Я не боюсь.

— Вот и молодец… — Она придвинулась совсем близко, он слышал, как под ее рукой хрустнула и переломилась сосулька. — Ты очень хороший, Никита.

— Нет, — сказал он. И помотал головой для убедительности.

— Очень хороший. Я знаю. И я часто думаю… если ты сейчас хороший… когда так тяжело… то каким замечательным ты будешь после… когда все это кончится…

Он помолчал и сказал, запинаясь:

— Я не знаю… что будет после.

— Будет все прекрасно, — сказала Маша.

Она притянула к себе его голову и поцеловала, а потом спрыгнула вниз, в темноту.

И он — с заколотившимся сердцем, с остановившимся дыханьем — тоже прыгнул в эту темноту.

Полгода спустя монтерская бригада работала в поле. Был самый обыкновенный день. Меняли траверзу — поперечную балку на мачте. Уже подняли наверх свежеотесанное бревно, перевесили изоляторы. Оставалось закрепить провода и спустить гнилую траверзу наземь.

— Перекур! — закричал снизу Витамин.

Никита тогда еще не курил. И Маша не курила. Им незачем было спускаться, и они пристроились отдыхать на своем третьем этаже. Сели на бревно, качали ногами. Подувал вешний ветерок, солнышко светило. Хорошо было.

— Маш, — спросил Никита, — ты когда-нибудь носила кольцо?

— Какое?

— Ну, какое. Обыкновенное. На пальце.

— Нет.

— А станешь носить?

— Откуда теперь колечки, — усмехнулась она. — Где теперь колечки…

— А я тебе сделаю, — сказал Никита. — Только оно будет не золотое. Ничего?

— А какое?

— Медное. У меня старинная монета, еще демидовская. Просверлю, обточу, и будет колечко.

Маша отколупывала смоляные слезы от бревна, смотрела вниз. Никита пояснил смущенно:

— Но ведь бывает же… бывает свадьба сначала медная, потом золотая.

— Бывает.

— Пускай и у нас так будет.

— А серебряную пропустил? — сказала Маша. — Эх ты!..

Они засмеялись. Витамин, завистливо поглядывавший на них снизу, закричал:

— Кончай перекур!!

И они поднялись с теплого бревна, застегнули страховочные цепи. Разошлись каждый в свою сторону.

Никита отворачивал болты на одном конце траверзы, Маша — на другом. Пустяковая это была работа. Скоро Никита освободил скобу, поддел ее, впечатавшуюся в дерево, отогнул. И ждал, когда то же самое сделает Маша.

А у нее траверза держалась только на одном, расслоившемся от ржавчины болте. И этот болт вдруг провернулся под ключом, головка его стала утопать в древесине. Казалось, болт, как живой, уходит в глубь бревна.

Траверза качнулась, накренилась. Древесная труха посыпалась Маше в лицо. Зажмурясь, Маша отодвинулась. И тут громадная траверза, выдирая щепу, с треском обрушилась вниз, ударив своим концом по Машиной страховочной цепи.

Цепь оборвалась, как бумажная.

Траверза еще падала, стукаясь об ноги мачты, а уже страшно, хрипло закричал внизу чей-то голос, и Витамин закричал, и остальные монтеры тоже.

Машу привезли в ту самую больницу, где прежде она работала и где познакомилась с Никитой. Только палата была другая и другой коридор.

На табуретке, возле цинкового бачка с водою, сгорбившись, сидел Никита. Кажется, он хотел попить воды, взял помятую кружку. Да так и забылся, держа мокрую кружку в ладонях, — вода переливалась через край, текла ему на сапоги.

Где-то в соседней палате настойчиво стучали костылем об пол: вызывали санитарку. Постучит костыль и смолкнет. Постучит и смолкнет.

Открылась в конце коридора дверь. Появилась докторша — старая, с трясущейся головой. Очки у нее были привязаны тесемочкой, с узелком на затылке. Докторша прошла в палату, и стук костыля прекратился. Потом докторша опять появилась в коридоре, поверх очков посмотрела на Никиту.

— Иди-ка ты домой.

— Я подожду, — произнес он без выражения.

Докторша поправила сползающую тесемочку на затылке, вздохнула.

— Да теперь уж нечего ждать.

Никита поднялся с табуретки. И покатилась из его рук кружка, выплескивая остатки воды.

— Что делать, — сказала докторша. — Был бы организм посильнее, может… А то слабенькая она была.

Никита сидел у себя в бараке перед буржуйкой. Она не топилась, была холодная, мертвая, а он сидел перед нею, как будто грелся.

— Почему тетя Маша не приходит? — спросила Никиту младшенькая сестренка.

— Она больше не придет, — сказал Никита.

— Почему? Она рассердилась?

— Просто она больше не придет.

Сестренка смотрела на него недоверчиво, немигающе.

— А кто же нам хлеб будет приносить?

— Какой хлеб?

— Который тетя Маша приносила.

— Когда тетя Маша приносила хлеб? — очень медленно спросил Никита.

— Да все время же. Как придет, так и принесет.

В комнату вошла старшая сестренка. Несла тазик с бельем и напевала; Она не была самой способной в семье, но петь любила постоянно — все время звучал в бараке ее стеклянный, кукольный голосок.

Теперь она певица. Не слишком известная и знаменитая, но все-таки певица; иногда ее можно услышать даже по радио.

Она несла тазик с бельем и напевала:

…Ты знаешь высь, с тропой по крутизнам,

Лошак бредет в тумане по скалам,

В ущельях гор отродье-змей живет,

Гремит обвал, и водопад ревет…

Ты знаешь путь?..

Предыдущая главаГлава 11 из 55Следующая глава