«Москва
Дорогой Себастьян!
Ты знаешь, что в России существует легенда о грядущем «безымянном чудовище»? Я упоминаю о ней не из-за скрытого политического смысла (кстати, истерия по поводу антихриста весьма любопытна, не так ли?), а потому, что это напомнило мне мой детский ужас перед Чудовищем. После прибытия в Россию я много думал о Чудовище, пытаясь понять его истинный смысл.
Здесь кроется нечто большее, чем простой страх перед роялем. Доктор в Лондоне на многое открыл мне глаза. Я начал подозревать, что всю жизнь был трусом. Думаю, ты знал это, Себастьян. Разумеется, ты не говорил мне об этом прямо, опасаясь меня оскорбить, но как-то прозрачно на это намекнул. Я всегда бежал от всего…
Надеюсь, теперь с этим покончено. Я думаю о Чудовище как о некоем символе, а не обычном предмете мебели из дерева и проволоки. Разве не утверждают математики, что будущее существует одновременно с прошлым – что мы путешествуем во времени так же, как в пространстве? Разве не говорят, что воспоминания всего лишь привычка ума – что мы можем вспоминать о будущем так же, как о прошлом, если только научимся это делать? Звучит нелепо, но я уверен, что некий рациональный смысл в такой теории имеется.
И я верю, что какая-то часть каждого из нас отлично осведомлена о будущем.
Это объясняет, почему мы от многого отшатываемся. Бремя нашей судьбы слишком тяжело, и мы спасаемся от его тени… Я старался убежать от музыки, а она настигла меня на том концерте – так же, как религия настигает людей на собрании Армии спасения.
Является это делом рук дьявола или Бога? Если Бога, то речь идет о ревнивом Боге Ветхого Завета. Все, за что я пытался уцепиться, у меня отняли. Эбботс-Пуиссантс, Нелл…
А что, черт возьми, осталось? Ничего! Даже этой проклятой музыки. У меня больше нет желания ее сочинять. Я ничего не слышу, ничего не чувствую… Вернется ли это когда-нибудь? Джейн уверена, что да. Кстати, она передает тебе привет.
Твой Вернон».
«Москва
Ты, как всегда, все понимаешь, Себастьян. Не жалуешься, что я не пишу тебе про самовары, здешнюю политическую ситуацию и вообще жизнь в России. В стране, естественно, сплошная неразбериха. А чего еще можно было ожидать? Но это чертовски интересно…
Привет от Джейн.
Вернон».
«Москва
Дорогой Себастьян!
Джейн была права, что привезла меня сюда. Во-первых, я не рискую здесь столкнуться с кем-нибудь из знакомых, который станет радостно возвещать о моем воскрешении из мертвых. Во-вторых, по-моему, это самое интересное место в мире. – Своего рода лаборатория, где каждый производит самые рискованные эксперименты. Весь мир интересуется Россией исключительно с политической точки зрения. Экономика, голод, мораль, отсутствие свободы, больные и беспризорные дети и т. д.
И представь себе, из этого скопища пороков, грязи и анархии иногда рождаются чудесные вещи. В современном российском искусстве немало детского лепета, однако сквозь него пробиваются удивительные ростки – словно сверкающая плоть под нищенскими лохмотьями…
«Безымянное чудовище»… Коллективный человек… Ты когда-нибудь видел проект монумента коммунистической революции? Этот железный колосс будоражит воображение.
Машины – век машин… Как же большевики обожают возиться с машинами и как мало они о них знают! Полагаю, именно потому машины кажутся им подлинным чудом. Вообрази чикагского механика, сочиняющего вдохновенную поэму, где его город описывается как «построенный на винте электродинамомеханический город в форме спирали на стальном диске, который с каждым ударом часов поворачивается вокруг своей оси… Пять тысяч небоскребов…». Что может быть более чуждо американскому духу?
Но ведь нельзя как следует разглядеть предмет, стоя к нему слишком близко. Люди, которые не знают машин, видят их душу и смысл… «Безымянное чудовище»… Мое Чудовище?.. Кто знает…
Коллективный человек, в свою очередь, превращается в огромную машину… Тот самый стадный инстинкт, который спас древнюю расу, возрождается в иной форме…
Жизнь становится слишком трудной и опасной для отдельной личности. Помнишь, что писал Достоевский в одной из своих книг?
«Но стадо вновь соберется и вновь покорится, и уже раз навсегда. Тогда мы дадим им тихое, смиренное счастье»[26].
Стадный инстинкт… Любопытно…
Твой Вернон».
«Москва
Я нашел другой фрагмент из Достоевского. Думаю, это тот, который ты имел в виду.
«Ибо лишь мы, мы, хранящие тайну, только мы будем несчастны. Будет тысячи миллионов счастливых младенцев и сто тысяч страдальцев, взявших на себя проклятие познания добра и зла»[27].
Ты, как и Достоевский, утверждаешь, что всегда должны быть индивидуалисты. Именно они несут факел. Люди, превратившиеся в гигантскую машину, обречены на гибель. Ибо машина бездушна и в конце концов становится грудой железа.
Люди, которые поклонялись камню и возвели Стоунхендж[28], исчезли и ныне забыты, а Стоунхендж стоит, как прежде. И все же эти люди живы в тебе и во мне – их потомках, – а Стоунхендж и то, ради чего он построен, мертвы. Исчезнувшее живет, а сохранившееся умирает.
Только Человек живет вечно. (Хотя так ли это? Быть может, это непростительная дерзость, но мы в нее верим!) Следовательно, за машиной должны стоять личности. Так говорил Достоевский, и так говоришь ты. Но ведь вы оба русские. Будучи англичанином, я более пессимистичен.
Знаешь, что мне напоминает этот фрагмент из Достоевского? Мое детство. Сотню детей мистера Грина – и Пуделя, Белку, Дерево. Представителей тех сотен тысяч…
Твой Вернон».
«Москва
Дорогой Себастьян!
Полагаю, ты прав. Раньше я никогда так много не думал. Это казалось мне бесполезным занятием. Фактически я и сейчас не уверен, что это не так.
Беда в том, что я не могу выразить это в музыке. Почему, черт возьми? Музыка – мое ремесло. Я убежден в этом более, чем когда-либо. И все же у меня ничего не получается…
Это сущий ад!
Вернон».
«Дорогой Себастьян!
Разве я не упоминал о Джейн? Ну, что тебе о ней рассказать? Она великолепна – мы оба это знаем. Почему бы тебе самому ей не написать?
Всегда твой Вернон».
«Дорогой старина Себастьян!
Джейн говорит, что ты мог бы приехать сюда. Мне бы очень этого хотелось. Прости, что не писал тебе целых полгода, – письма не мой конек.
Есть ли у тебя известия от Джо? Я очень рад, что мы с Джейн повидались с ней, проезжая через Париж. Джо – преданный друг; она ни за что нас не выдаст. Мы с ней никогда не переписываемся. Но я подумал, что, может быть, ты что-нибудь слышал. Выглядит она неважно. Бедняжка Джо превратила свою жизнь в сплошную путаницу.
Знаешь ли ты что-нибудь о проекте Татлина[29] монумента Третьего интернационала? Он будет состоять из трех огромных стеклянных камер, связанных целой системой вертикальных осей и спиралей. С помощью специального механизма они будут постоянно двигаться, но с различной скоростью.
А внутри, полагаю, они будут петь гимны священному сварочному аппарату!
Помнишь, как однажды ночью мы возвращались на автомобиле в Лондон, неправильно свернули, запутавшись среди трамвайных линий Луишема, очутились вместо очага цивилизации где-то среди доков Саррея и увидели между жалкими домишками кубистский пейзаж, состоящий из подъемных кранов, железных балок и клубов пара? Ты, со своей артистической душой, сразу же решил воспользоваться этим для падающего занавеса, или как там это называется.
Господи, Себастьян! Какой великолепный спектакль ты мог бы поставить – с механикой, световыми эффектами и массами людей с лицами, лишенными индивидуальности! У тебя ведь давно на уме что-то в этом роде, верно?
Этот архитектор, Татлин, болтал много чепухи, но говорил и толковые вещи.
«Только ритм столицы, заводов и машин вместе с организацией масс может дать импульс новому искусству…»
После этого он долго рассуждал о «памятнике машине» – единственному адекватному выражению настоящего.
Конечно, ты все знаешь о современном российском театре. Это твоя работа. Мейерхольд чудесен – он полностью соответствует своей репутации. Но можно ли смешивать театр и пропаганду?
Вообще-то увлекательно, когда приходишь в театр и вынужден сразу присоединяться к толпе, марширующей по лестницам, пока не начнется спектакль с декорациями, состоящими из кресел-качалок, артиллерийских орудий и вращающихся отсеков. Все это кажется нелепым ребячеством, и все же чувствуешь, что ребенок забавляется опасной и интересной игрушкой, которая бы в других руках…
В твоих руках, Себастьян. Ведь ты русский, но, хвала небесам и географии, не пропагандист, а всего лишь шоумен.
«Ритм столицы» сделан изобразительным…
Боже мой, если бы я мог сочинить для тебя музыку… Такое зрелище нуждается в музыке.
Слышал бы ты их «шумовые оркестры» – симфонии фабричных гудков! В 1922 году в Баку устроили целое шоу – пушки, пулеметы, хоры, пароходные гудки. Чепуха, но если бы у них был композитор…
Ни одна женщина так не мечтает о ребенке, как я – о способности сочинять музыку…
Но пока что я абсолютно бесплоден.
Вернон».
«Дорогой Себастьян!
Это кажется сном – ты приехал и уехал… Ты в самом деле будешь ставить «Сказку про шута, трех других шутов перешутившего»?[30]
Я только теперь начинаю сознавать, какой бешеный успех имеют все твои начинания. Я наконец понял, что ты именно то, что нужно в наши дни. Да, строй свой Национальный оперный театр – видит Бог, нам пора им обзавестись, – но что ты хочешь от оперы? Этот жанр архаичен – кому нужны нелепые любовные истории…
Музыка до наших дней кажется мне детским рисунком дома – четыре стены, дверь, два окна и труба. Что еще нужно?
Однако Фейнберг[31] и Прокофьев делают нечто большее.
Помнишь, как мы посмеивались над кубистами и футуристами? По крайней мере, я – теперь мне кажется, что ты со мной не соглашался.
А затем я однажды увидел в кино панораму большого города, снятую с воздуха. Шпили перевернуты, здания наклонились – все вело себя так, как не могут себя вести бетон и сталь! Впервые я начал понимать, что имел в виду старик Эйнштейн, говоря об относительности.
Мы ничего не знаем о форме музыки, да и о форме чего бы то ни было… Потому что одна сторона всегда обращена в космос.
Однажды ты поймешь, что я имею в виду – что значит музыка…
Какой чепухой была моя опера! Впрочем, это относится к любой опере. Музыка не может быть изобразительной. Брать какую-нибудь историю и сочинять описывающую ее музыку так же нелепо, как писать музыкальный фрагмент, а потом подбирать инструмент, способный его исполнить! Когда Стравинский[32] пишет эпизод для кларнета, его невозможно представить себе исполняемым на другом инструменте!
Музыка должна быть подобной математике – чистой наукой, не тронутой драмой, романтизмом или любыми другими эмоциями, кроме тех, что явились результатом звуков, лишенных каких-либо идей.
В глубине души я всегда знал, что музыка должна быть чистой…
Конечно, я не смогу реализовать свой идеал. Чтобы создавать чистые звучания, без примеси идей, нужно совершенное мастерство.
Моя музыка будет музыкой машин. Остальное предоставляю тебе. Сейчас век хореографии – она достигнет высот, о которых мы и не мечтаем. Доверяю тебе визуальную сторону моего шедевра, который еще не написан и, возможно, никогда не будет написан.
Музыка должна иметь четыре измерения – тембр, высоту, темп и периодичность.
Не думаю, что мы даже сейчас оцениваем Шёнберга[33] по заслугам. Его чистая, беспощадная логика – истинный дух современности. Только ему хватило смелости игнорировать традиции, добраться до сути и открыть истину.
Для меня только он имеет значение. Даже его способ записи партитуры будет принят повсеместно. Это абсолютно необходимо, чтобы партитуры были разборчивыми.
Единственное, что мне в нем не нравится, – это его презрение к инструментам. Он боится стать их рабом и заставляет инструменты служить ему, хотят они того или нет.
Я же намерен возвеличить мои инструменты – дать им то, в чем они всегда нуждались…
Черт возьми, Себастьян, что за странная вещь – музыка? Мне кажется, я знаю о ней все меньше и меньше…
Твой Вернон».
«Прости, что долго не писал. Я был очень занят – проводил эксперименты, искал выразительные средства для «безымянного чудовища». Иными словами, создавал инструменты. Металлы чертовски интересны – сейчас я работаю со сплавами.
Что за увлекательная штука – звук…
Джейн передает тебе привет.
Отвечаю на твой вопрос. Нет, я не думаю, что когда-нибудь покину Россию – даже для того, чтобы посетить твой будущий оперный театр неузнаваемым благодаря моей бороде!
Теперь она еще более варварская и прекрасная, чем когда ее видел ты! Длинная, окладистая – настоящий славянский бобр!
Но, несмотря на камуфляж, я останусь здесь, покуда меня не прикончит шайка беспризорников.
Всегда твой Вернон».
Телеграмма Вернона Дейра Себастьяну Левину:
«СЛЫШАЛ ДЖО ОПАСНО БОЛЬНА МОЖЕТ УМЕРЕТЬ ЗАСТРЯЛА В НЬЮ-ЙОРКЕ ДЖЕЙН И Я ОТПЛЫВАЕМ НА «РИСПЛЕНДЕНТЕ» НАДЕЕМСЯ УВИДЕТЬ ТЕБЯ В ЛОНДОНЕ».