В середине четырнадцатого столетия, возвращаясь из Орды от хана Узбека, великий князь Московский Иван Данилович по прозвищу Калита, пустив коня вскачь, вынесся на заснеженную возвышенность, увидел Москву в нарядном белом убранстве. Она сияла позолотой, сверкала слюдяными оконцами боярских теремов. А над Москвой, на холме, Кремль, весь в снеговых шапках. И были в те лета стены кремлёвские дубовыми. И церкви, и монастыри, и постройки — всё из дерева...
Минули годы, в камень оделся Кремль. А за стенами — многочисленные дворцовые постройки с лесенками и переходами, украшенные резьбой затейливой, с балясинами точёными. Высятся палаты царские, здания приказов, соборы, площадь, мощённая плитами каменными. Здесь же, в Кремле, хоромы князя Мстиславского и ещё немногих бояр. На Подоле, под горой, дома служилых и приказных людей...
Уйдя от патриарха, Филарет удалился в Чудов монастырь и неделю жил затворником. О чём беседовал Гермоген с митрополитом, одному богу известно, но патриаршие служки видели, как, придерживая Филарета за локоток, патриарх любезно проводил его к самому выходу.
На восьмые сутки, похудевший, с прибавившейся сединой в бороде и волосах, митрополит навестил брата. Облобызались. У Ивана Никитича глаза повлажнели, спросил с дрожью в голосе:
— Почто долго не появлялся, я уж подумал, не гнев ли держишь на меня?
— За что?
Перекрестив боярыню Матрёну и сбросив шубу на руки холопу, помолился на святые образа, сел за обеденный стол. Сказал, как давно решённое:
— Чую, на исходе время Василия. И хоть горой за него патриарх, ничто не спасёт Шуйского.
— Кто место займёт, не самозванец ли? Либо Владислав? — испугался меньший Романов.
Филарет отрицательно повёл головой.
— Кому же указано, брат?
— Долгие распри предвижу, боярин Иван, а как судьба распорядится, поглядим. Пока одно ведаю: хоть ляхи и литва частью отошли от самозванца, он ещё в силе. С ним Заруцкий с донцами и люд гулящий. Лжедимитрий по-прежнему именем царя народ возмущает. На загривке у Москвы Сапега с Лисовским, а Жигмунд не Владислава во царях московских видит, а себя, Русь к Речи Посполитой прирезать. Вот и пораскинь умом, нужен ли России государь из ляхов.
С хрустом откусил кусок груздя, промолвил не то сожалея, не то любопытствуя:
— Будто крепок был князь Михайло Васильевич, отчего помер?
Иван Никитич перегнулся через стол, шепнул:
— Молва, Катерина Шуйская...
Филарет брови насупил:
— Семя Малюты Скуратова дало всходы. — Повернулся к Матрёне, попросил: — Поведай, мать, как мои?
Слушал не перебивая. Потом подпёр кулаком щёку, молчал долго. Лицо недвижно, в глазах печаль.
Больше десяти лет минуло, как сослал Борис Годунов боярина Фёдора Никитича Романова в далёкий Антониев Сийский монастырь. Сын Михайло едва лепетать начал, по палатам бегал, ковылял... В монастыре боярина Романова в монахи постригли под именем Филарет... Потом первый Лжедимитрий в Москву позвал, велел в митрополиты возвести...
Вспомнился Филарету разговор со вторым Лжедимитрием в Тушине. Заявился хмельной, без разума, плести начал:
«— Я тя в прошлые лета в митрополиты возвёл, аль запамятовал?
Филарет только улыбнулся. Хотел сказать: не ты, а первый Лжедимитрий. Но самозванец ту улыбку изловил, обиделся:
— Не признаешь меня, аль я от того раза изменился? Я тебя нынче в патриархи возвёл, в Москву вступлю — Гермогена изгоню, он Ваське служит. Ты, Филарет, патриарх всея Руси...»
Задумался митрополит и не слышал, о чём брат сказал. Очнулся, посмотрел вопросительно. Иван Никитич повторил:
— Владыка, ты о распрях упомянул. А куда нам, Романовым, прибиваться?
— Не торопись, брат, осмотрись. Покуда же надо к боярам присматриваться, доброхотов выискивать, сообща советы держать.
— Без Василия Голицына.
— Князь Голицын нам, Романовым, николи радетелем не был.
— Не держит ли патриарх зла на тебя, владыка?
— Мудр Гермоген, и пастырь духовный выше личных обид. Яз, митрополит, в делах и помыслах чист к нему.
— Успокоил ты моё сердце, владыка. Сколько волнений претерпел я, пока самозванец тебя в Тушине держал.
— Так ли, брат? — Филарет тронул большой нагрудный серебряный крест. — И сказано в Священном Писании: человек подобен дуновению; дни его как уклоняющаяся тень.
Встал, одёрнул чёрную шёлковую рясу. Иван Никитич заметил с сожалением:
— Щедро тебя, владыка, жизнь помяла, морщин прибавила.
Митрополит рассмеялся:
— А ты, Иван Никитич, давно в зерцало смотрел?
— Да, жизнь не милует. Поди, не забыл, владыка, как мы с тобой в отроческие годы к молодым холопкам шастали? — хихикнул боярин Иван Никитич.
— Блуд-то всё и от лукавого. Забудь! — сурово оборвал митрополит.
— Может, кого из бояр покликать, послушать, куда они клонить почнут?
Филарет ответил, уже взявшись за ручку двери:
— Повременим.
— Не забывай нас, владыка, проведывай. Словом согревай.
— Прости, брат, но не мирской я человек, Всевышнему служу. Коли же улучу какой часец, явлюсь непременно. — Вздохнул: — Хоть и много лет в постриге яз, а как побываю у тебя, в доме романовском, тепло домашнее сердце отогревает, душу бередит. Истину говорю, брат. Плакать хочется. В посте и молитвах забываюсь.
Со смертью Скопина-Шуйского Делагарди заявил: свей ряду исполнили, от Москвы тушинского вора отогнали, а посему покидают Россию.
Узнав о том, Василий Шуйский разорался:
— Ах, разбойники, разве о том послы московские речь с королём вели? Да они ли угрозу от Москвы отвели? Разве и того мало, что рыцари казну российскую опустошили да землицы добрый кус отхватили? И как распроклятый Карл не подавился? А рыцари и в бою-то как след не стояли, а уже в обратную навострились. Забыли, что за грамоту король подписал? И быть рыцарям свейским с московскими воинами до моего на то указа.
Позвал Василий брата Дмитрия:
— Отправляйся к Якобу, объяви: свей с тобой, Дмитрий, на Жигмунда пойдут, и за то будет им царская милость.
Нутром Шуйский чуял, злой рок навис над ним, но с какого края, не возьмёт в толк. Тушинцев нет, самозванец в Калуге отсиживается; Жигмунд за Смоленск зацепился; в Александровской слободе московские полки. Так отчего тревожно на душе, гнетут страхи? Душа-вещун нашёптывает: тёмные силы рядом, берегись, Василий.
Царская подозрительность и озлобленность пугали даже близких Шуйскому бояр. Не осталось это незамеченным Гермогеном. В одну из пятниц, после Думы, когда бояре покинули Грановитую палату, патриарх спросил Василия:
— Какая печаль гложет, государь? Вижу терзания твои.
— Святейший владыка, ты — врачеватель души моей, — неведомые силы волнуют меня, и нет мне от них покоя.
— Отринь злобствования, государь, и тепло согреет твоё сердце. Возлюби народ свой исстрадавшийся, гонимый ненастной годиной, народ, вручённый тебе Отцом нашим — Создателем.
— Но почто у них нелюбовь ко мне? Они смерти моей жаждут!
— Не распаляй себя, государь! — рассердился Гермоген. — Гордыней обуян ты, смирись!
— Но разве ты, святейший патриарх, запамятовал, как чернь пинала и бранила тебя?
— Христос Спаситель учил прощать обиды даже врагам нашим.
— Ох, сколько же явных и тайных недругов вокруг меня!
— Если не возлюби их, то прости, государь, и может, кто из врагов в друга обратится.
— Дай-то бог. Но как преломить себя? Вразуми!
— Сказывал, смири гордыню.
— Нет уж! — выкрикнул Шуйский. — Пусть они склонятся перед государем!
Насупил брови Гермоген, ничего не сказал более. Опираясь на посох, пошёл к выходу.
Дворовый человек Прокопия Ляпунова, Никишка, упал хозяину в ноги, повинился и как перехватили его люди князя Шуйского, в подполье держали, и как под угрозой смерти обязал его князь Шуйский Дмитрий Иванович рассказать о поездке в Александровскую слободу с письмом Прокопия к князю Михаиле Васильевичу, а что в том письме, Никишка не знал, сколько Шуйский ни допытывался. Не утаил Никишка, как принудил его князь Дмитрий доносить ему всё, что Ляпуновы замышляют.
Позвал Прокопий брата. Никишка всё слово в слово повторил. Выслушали братья, выпроводили Никишку.
— Слыхал? — спросил Прокопий Захара. Мы Шуйским поперёк горла. Забыли, как спасли их от Болотникова.
— Аль царь Василий ценит верную службу? Разве защитил он нас от боярского разора? Эвон, всех наших крестьян свезли.
И принялись братья сообща думать: ждать ли грозы царской либо чего иное предпринять? Первым Захар высказался:
— Брат мой старший, опала не на меня, на тебя ляжет, ибо Никишка твой человек. Посему мыслю, надобно тебе в Рязань подаваться, там наша опора — дворяне рязанские и арзамасские. Их на Шуйского поднимать, а я той порой в Москве верных людей соберу. Пробьёт час, доберёмся до Василия Шуйского.
— Жалею, что не склонили Скопина-Шуйского на царство. Кого-то ныне склонять? Ну, повременим, помыслим.
— Только не Голицына. Он нас, дворян, миловать не станет.
— Не будем время терять, седни к вечеру соберусь и с утра тронусь из Москвы.
Скоро вся Москва знала: Прокопий Ляпунов из города отъехал, а с ним десятка полтора дворян рязанских. Дмитрий Шуйский послал на подворье Ляпунова дюжих челядинцев приволочь к ответу Никишку. Те воротились с ответом: сбежал Никишка.
В тот же день Шуйский возьми да и скажи Василию:
— К допросу бы, государь, Прокопку, ан пожалели.
Сказывают, в деревню метнулся, а я соображаю, чует кошка, чьё мясо съела. Вот только где всплывёт?
Василий прихварывал, шмыгал носом, лоб вытирал.
— Ох, Дмитрий, пожалел бы ты меня, хворого. Волнения мои усугубляешь, в расстройство вводишь. Не в деревню — в Рязань Прокопка отъехал, так он в том волен.
— Дай-то бог, не отыскался бы в Калуге. Им, Ляпуновым, с ворьём не впервой знаться.
Василий трубно высморкался, смахнул набежавшие на глаза слезинки.
— У какого там самозванца, — отмахнулся царь, — не таков Прокопий дурак, чтоб искать спасения у самозванца, когда тот в бессилии. Сказываю, в Рязани он. Спугнул ты его, Дмитрий. Видать, не утаил тот холоп, какого ты в том разе перехватил, обсказал Прокопию. Следи за Захаром, с кем он на Москве водится. А ты, Дмитрий, готовься: поведёшь воинство на Жигмунда.
В конце марта — начале апреля отряды земской рати продвинулись к Литовской Украине. Князь Хованский встал у Белой, а в Можайск вступил авангард главной московской армии под командованием Данилы Мезецкого и Александра Голицына. Ожидали прибытия главных сил с воеводой Скопиным-Шуйским, но с его неожиданной смертью пришло и известие, что государь назначил главным воеводой Дмитрия Ивановича Шуйского.
По непротоптанным тропинкам можайских улиц воевода Мезецкий спешил к Голицыну. В обляпанных грязью сапогах, взволнованный, ворвался в горницу и с порога выкрикнул:
— Ну, Ляксандра Василия, сызнова порадовал государь! Со Скопиным-Шуйским мы недругов бивали, а ныне нам рыла окровавят. Чать, уже прослышал, царь шлёт нам во главные воеводы свово братца, Митьку!
— Тьфу! — сплюнул Голицын. — Никак не поумнеет государь. Из Митьки Шуйского воевода, как из меня султан турецкий...
Посокрушались воеводы, выругались вдосталь, душу маленько отвели, а что поделаешь, царская воля.
Прибыв в Рязань, Ляпунов поведал, как люди Шуйского князя Михаилу Васильевича Скопина-Шуйского извели. Возмутились рязанцы, ударили в набат, собрались на соборной площади, потребовали к ответу воеводу:
— Почто служишь Василию?
— Царю Димитрию поклонимся! — выкрикнул рябой мужик.
— Кто там голос подал? Дворяне рязанские самозванцу служить не станут: он ляхов и литву на Русь навёл.
Из собора вышел архиепископ:
— Православные, к голосу разума взываю! Не достаточно ли раздирали мы землю Русскую, крови пролили христианской? Опомнитесь, царь — помазанник Божий!
— Владыка, — взорвалась толпа, — но то были Рюриковичи, а Шуйский клятвопреступник, крови людской испивший вдосталь! Нам ли забыть, как он народ в Туле топил и как висельниками деревья разукрашивал?
— А что о Боге напомнил, владыка, то хорошо, без Бога жить нельзя, и Господь всем нам судия. Ему, ему единому жизнь нашу судить!
Тут на паперть взошёл Прокопий, шум стих:
— Рязанцы, неправедность Шуйского нам ведома, но прав владыка: да возобладает над нами голос разума Однако настанет час, и Рязань скажет своё слово! — Ляпунов повернулся к воеводе: — Но тебе, боярин, впредь не Москве служить, а Рязани, ибо от неё кормишься!
— Ве-ерна!
— Истину Прокопий сказывает!
А Ляпунов уже к народу взывает:
— Кому служить будем, какому государю, доверься мне решить, люд, и вы, дворяне!
— Ляпунову доверяем!
Не день, не два, целую неделю собирала княгиня Екатерина мужа в трудный поход. Чать, не шутка, самого Жигмунда идёт бить Дмитрий.
Суета сует. Мечется челядь по клетям и амбарам, в поварне пекут и жарят, в холсты льняные заворачивают хлебы подовые, солят и вялят мясо, коптят дичь, приготовленную на углях, заливают в глиняных кувшинах чистым смальцем. В бочонки со льдом укладывают икру и севрюгу. Отдельно, в бочоночке, серебрится сёмга пряного засола.
Целый обоз с многочисленными холопами и холопками для обслуги князя Дмитрия Ивановича выехал с подворья и вслед за войском потянулся на Можайск, где Шуйского уже ждал авангард русской армии.
По Можайской дороге, в пятидесяти верстах от Москвы, на высоких холмах, среди густых лесов, где речка Сторожка торопится к Москве-реке, со времён Ивана Даниловича Калиты стоит Звенигород.
Обнесённый бревенчатыми стенами, с рублеными, о двух ярусах домами людей дворянского и купеческого сословия, избами мастеровых и огородников на посаде, красуется Звенигород большими и малыми церковными и монастырскими маковками. В Москву ли кто едет, из Москвы на Можайск, Звенигорода не минует.
На ночлег Шуйский остановился в Саввино-Сторожевском монастыре. Обоз подогнали под защиту монастырских стен, а князю для ночлега отвели небольшую тихую келью с низким сводчатым потолком, столиком-налоем, лампадой на серебряных цепочках в святом углу перед образом Николая Чудотворца Тусклый огонёк лампады освещает скорбные глаза святого.
Умостился Шуйский на деревянном ложе, долго не мог заснуть, всё вертелся, болели бока Дома ляжешь на перину из лебяжьего пуха и ровно тонешь...
Катерина вспомнилась, любезная сердцу жена Ради него, Дмитрия, на грех великий пошла…
Подумал о Михаиле Скопине-Шуйском, но жалость не ворохнулась в душе. К чему наперёд дядьки родного выпячивался. Он-де от Москвы вора отогнал! Да Скопин-Шуйский ли? Ему все города Замосковья ратников наряжали, и Карл, король свейский, рыцарей прислал, а деньгами монастыри ссудили. Вот и посуди, кто Москву спасал: Михайло либо всем миром беду отвели.
Нет, права Катерина, сказывая, не будет ему, князю Дмитрию, покоя, покуда жив Скопин-Шуйский.
За решетчатые оконца краем рога зацепился месяц, высеребрил келью. Шуйский отвернулся к стене, рука коснулась холодной каменной стены. Князь подумал о монашеской жизни. Удалились от дел мирских и каждодневно, каждочасно одно и то же: отстоят службу в церкви и исполняют работу, на какую игумен либо келарь укажет.
Вспомнилось Шуйскому, как в детстве приехали они с отцом на богомолье в московский Данилов монастырь. Ровно благовестил средний колокол, скользили тихие монахи в тёмных рясах, запах ладана и воска умиротворяюще действовал на юного князя. Даже мысль зародилась, не уйти ли в монастырь, принять постриг. Но, повзрослев и вкусив полной мерой от земных благ, Шуйский посмеялся тому детскому наитию. Нет, ему, князю, не с руки укрощать плоть и душу, не по нутру уклад монастырский.
За полночь забылся в дрёме и не услышал окрика караульных, скрипа отворяемых ворот. Пробудился лишь от стука в дверь кельи. Протёр глаза, сел, свесив ноги. Вошёл стрелецкий Голова с вестью неприятной: передовая сторожа уведомила, коронный гетман Жолкевский с пятитысячным отрядом двинулся от Смоленска навстречу московскому войску.
Почувствовав поддержку Заруцкого и казаков, Марина изменилась к Лжедимитрию, сделалась дерзкой, напомнив даже о его происхождении. Самозванец попытался запугать её, на что Мнишек гордо ответила:
— Я — царица Московии, и только боярский рокош свёл меня с тобой. О, Мать Божья, зачем ты это сделала?
Ты не Димитрий, но ты мог им стать, впусти тебя бояре в Москву. Но они не пожелали иметь такого царя, грубого, лишённого ума и невоздержанного во хмелю.
Побагровел Лжедимитрий, из-под опушённой серебристым соболем шапки гневно блеснули глаза. Сказал по-польски:
— Пея кревь! Король сулил мне помощь, но где она? — Самозванец перешёл на русский. — Я обещал ему Смоленск, но Жигмунд переступил рубеж Московии и позвал ляхов и литву, служивших мне. Ружинский и шляхта храбро орали на коло и размахивали саблями, но на большее их не хватило!
— О, Мать Божья! — Мнишек воздела руки. — Если вельможные паны выказывали храбрость на коло, то ты — за жбаном с брагой. Твои воеводы шакалами выли вокруг Москвы, остриём сабли ты коснулся кремлёвских стен, но тебя сдерживала праздная тушинская жизнь, а тем часом Скопин-Шуйский собирал в Замосковье рать. Когда она вышла из Новгорода и направилась к Москве, я поняла: Кремль тебя не впустит... И не злобствуй, добро рождает добро. К чему московским боярам менять коварного Шуйского на бражника?
Поднял самозванец кулак, шагнул к Марине. Она спросила насмешливо:
— Пострижение московских цариц в монахини история знает, но чтобы цари жён избивали, ведомо ли?
Выругался Лжедимитрий грязно, ударил ногой в дверь, а Мнишек вослед:
— Знай, во мне кровь кавказского народа из Аястана и гордость польки, но я смогу к народу воззвать и к казакам!
Выскочил самозванец из хором, взлетел на коня, погнал из города. За ним, разметая сухие комья, неслись Заруцкий с донцами. Шли намётом вёрст пять. Храпели кони, свистел ветер.
— Государь, — выкрикнул Заруцкий, — лошадей загоним!
Перевели на рысь. У лесочка остановились, спешились.
— Почто ты, боярин, не мою, а царицыну руку держишь? — хмурился Лжедимитрий.
Заруцкий брови поднял:
— Я государю своему служу, коли же царица Марина казакам люба, не обессудь. Всей Москве и боярству российскому ведомо, она с Димитрием на царство венчана.
Промолчал самозванец, кинув повод Заруцкому, углубился в ельник, где густо пахло прошлогодней прелью. Шёл один, не замечая, как стегают по лицу колючие лапы. Выбрался на выгрев. На валуне свернулась кольцами гадюка. Увидела человека, высоко подняла голову, уставилась не мигая. Лжедимитрий топнул, и гадюка, извиваясь, скользнула под камень.
«Ровно Мнишек, так и готова ужалить, — подумал. — Грозит, но вдруг да и объявит: никакой-де он не царь, а вор и самозванец!»
Поёжился Лжедимитрий, потом успокоился. Нет, пугает. Какой ей в этом прок? Однако не след Марину трогать, пусть покуда живёт сама по себе, а в Москву войду, тогда иной сказ.
И самозванец возвратился к казакам.
Жолкевский вышел от короля торжествуя. Не он ли, коронный гетман, отговаривал сейм и Сигизмунда ходить на Русь? Свей нанялись в службу московскому царю, а ты, круль Речи Посполитой, коль сыскал царика Димитрия, помогай ему Москву взять, и тот царик тебе все заднепровские города за то отдаст.
Однако у круля гордость взыграла, совет его, коронного, отверг, возымел Русь повоевать, да и зацепился за Смоленск. Теперь о Жолкевском вспомнил. Тебе, говорит, вельможный пан Станислав, препоручаю вести полки к Москве. Но выделил малую часть от коронного войска: две тысячи шляхтичей и трёхтысячный отряд казаков.
Но Жолкевский и тем доволен, ему топтание под Смоленском костью поперёк горла, и конца осаде не видать, русские успешно отбивают приступы. Задумали стену подорвать, сделали подкоп, но не успели пороховой заряд полностью заложить, как вышли стрельцы из города ночью, перебили караул, взорвали ход.
Нелёгкая задача у Жолкевского, но он охотно принял поручение. Сигизмунд развязал ему руки и позволил свободу военных действий, а уж он, коронный, докажет, на что способен. Пусть круль набивает шишки о смоленские укрепления и ждёт, когда боярин Шеин поклонится Сигизмунду.
Поднял Жолкевский голову: ночь звёздная, ясная. Татарский шлях молочным путём небо пересёк. Вон ковш Большой Медведицы. Сколько раз служил он коронному указателем в ночных переходах. Темнели смоленские укрепления. От башни к башне неслись окрики дозорных:
— Смо-о-ле-енск!
— Сте-ре-ги-ись!
От Днепра свежо. Лёгкий морозец слегка прихватил лужи. Жолкевский запахнул подбитую мехом венгерскую бекешу, удобную в верховой езде, поправил серую папаху, зашагал к своему шатру. Под сапогами трещал ледок, ноги провалились в колдобину.
Коронный не любил такую пору года. Грязь и бездорожье помеха быстрому продвижению войска, а в бою затрудняют маневренность.
Станислав Жолкевский с виду грузный (дают знать годы), однако полки водил легко, стремительно, не испытывая устали. В Лифляндии, в войне со свеями, коронный гетман со своими полками появлялся почти всегда там, где неприятель его не ждал, и то, что на Москву он пойдёт с малым отрядом, Жолкевского не страшило, главное — первая победа. А что он её одержит, в том коронный не сомневался. И хотя у Дмитрия Шуйского пятнадцатитысячное войско, князь-воевода не сумеет использовать численное превосходство. Дмитрий Шуйский воевода слабый. Будь у московитов князь Скопин-Шуйский, трудно пришлось бы коронному гетману. Жолкевский убеждён: и Сигизмунд снял бы осаду...
Тушинские послы просили отпустить на царство Владислава. Бояре согласны на королевича, потому как тот молод и будет послушным царём.
Но бояре забыли, за Владиславом стоит Сигизмунд, а он мыслит привязать Русь к Речи Посполитой. Поручив коронному идти на Москву, король сказал:
— С самозванцем в переписку не вступать и царём его не величать.
Канцлер Лев Сапега как-то заметил:
«В худосочном теле нашего круля скрывается аппетит голодного волка».
А Жолкевский добавил:
«И коварство пантеры...»
Коронный гетман мысленно возвратился к предстоящему походу. Он выступит немедля. Завтра сборы, послезавтра, с рассветом, в путь.
Воевода Шуйский не торопится, у него короткие переходы и долгие привалы. Войско московитов перегружено обозом. Их воеводы возят с собой многочисленную челядь и стряпух. Он же, Станислав Жолкевский, передвигается налегке, и потому его хоругви будут делать длинные переходы и короткие передышки. Через Днепр он переправится у Заборья, пойдёт на Вязьму и, если Шуйский не перекроет дорогу на Гжатск, возьмёт этот городок и изберёт удобную позицию для боя.
Прикатил в Рязань дьяк Сухота — и прямо к подворью Ляпунова Вылез из крытого возка, застрял в дверцах. Подскочил подьячий, вытащил. Тут и Ляпунов вышел навстречу, повёл Сухоту в хоромы. В сенях дьяк разоблачился, прошёл в переднюю.
— Государем к тебе послан, Прокопий Петрович, — и подал Ляпунову царскую грамоту.
Прокопий принял с поклоном:
— Великой чести удостоил меня государь.
Углубился в чтение. В письме Шуйский выговаривал:
«Аще я тебя, Прокофей, сын Петров, милостью обошёл, что ты замыслил Рязань на меня возмутить?.. Не я ль тебя в думные дворяне возвёл, деревеньками наделил? Неужли заворовался?..»
Читал Ляпунов, а Сухота сквозь заплывшие жиром глазки цепко следил за ним. Прокопий дьяка знает, доносчик государев. Прочитал письмо, отёр рукавом лицо, будто слезу смахнул:
— Государь меня попрекает безвинно, а я ли ему не слуга? Аль запамятовал, как мы, дворяне рязанские, от Болотникова, под самой Москвой, к государю в службу подались? А что землицей и деревеньками наделил, так бояре и князья именитые нас разорили, крестьян наших в свои сёла свезли, с жёнами и детьми. Когда мы с братом государю челом ударили на ту несправедливость, он нас не выслушал... Скажи, дьяк, в какой измене меня царь Василий попрекает, в воровстве уличает? Я как служил государю Василию Ивановичу, так и Впредь служить намерен... А теперь, не обессудь, дьяк, пойдём к столу, отведаем нашей трапезы...
В походном королевском шатре горели свечи. Сигизмунд восседал в обитом красным аксамитом резном кресле, говорил врастяжку, негромко. Его слушал канцлер. Лев Сапега иногда поддакивал королю.
Король был в хорошем настроении. Такое случалось с ним редко, особенно с той поры, когда коронное войско застряло у Смоленска.
— Теперь или никогда, — говорил Сигизмунд. — Речь Посполитая должна заявить: «Гонор»[34] и «Отчизна»! Наш орёл навис над Московией, а его острые когти вонзились в Смоленск. Когда коронной гетман подойдёт к Москве, настанет наш час.
Канцлер согласен. Разъедаемая смутой Русь уподобилась безнадёжно больному Льву. Сапега вспомнил латинскую басню, какую он читал в молодости, когда увлекался речами Цицерона. На латинском языке они звучали красиво, подобно игре флейты. Называлась басня «Лев в пещере».
«Увидел осёл старого, больного льва в пещере и спросил его:
— Лежишь?
— Лежу, — вздохнул лев.
— И морду не поднимешь?
— Не подниму.
— И лапой не пошевелишь?
— Не пошевелю.
Тогда осёл повернулся и лягнул льва копытом». Сапега улыбнулся, Сигизмунд не заметил, продолжал своё:
— Боярин Шеин ожидает помощи от царя Василия, но получит ли? Коронный остановит воеводу Шуйского и погонит к Москве. Сегодня я в последний раз обращусь к смоленскому воеводе, и если он не внемлет гласу разума, то пусть не ропщет на Господа. Видит Бог, я не желал отдавать Смоленск беспощадному судье — голоду.
— Но, ваше величество, пленные стрельцы уверяют, что в городе запасы продовольствия ещё не истощились.
— Я не верю русским пленным, они врут! О Езус Мария, когда смерть взмахнёт косой, появятся и перебежчики, и они укажут, как взять Смоленск.
— Весьма возможно, ваше величество.
Сигизмунд постучал костяшками пальцев по подлокотнику:
— Вельможный канцлер, ваш племянник остался с самозванцем. Когда так поступил бы Роман Ружинский, я понял бы, он разбойник, но чтобы староста усвятский ослушался круля? Разве я для него уже не круль?
— Но, ваше величество, в Речи Посполитой каждый шляхтич волен в службе. А Ян Пётр не отстал от царика, потому как тот ближе к Москве, чем круль.
— С того часа, как коронное войско перешло рубеж Московии, мы лишили царика нашей поддержки, вам это добре известно, канцлер.
— Я уведомлю Яна Петра о вашем неудовольствии, мой круль.
— Пора напомнить и пани Мнишек, её место в Сандомире. Или пани Марине изменили её глаза, когда она признала одного Димитрия за другого? — хихикнул Сигизмунд.
— Пани Марина именует себя московской цесаревной.
— О Езус Мария, пани Мнишек знает, какая она царица! — Сигизмунд отмахнулся.
Сапега кивнул и тут же спросил:
— Ваше величество, разве вы согласны отдать королевича на царство в эту варварскую страну?
— Если мой канцлер не уразумеет, что замыслил я, значит, мои мысли скрыты надёжно, — довольно потёр руки Сигизмунд. — Когда коронный вступит в Москву, я отвечу на вопрос, какой мне готовы задать многие.
Шуйский неделю как в Можайске и покидать город до прихода шведов не был намерен. Воеводе известно, у коронного гетмана сил мало. А шведы задержались, требовали денег за службу. Монастыри плакались: вконец обнищали, скотницы монастырские пусты.
Обратился князь Дмитрий Иванович к патриарху, не отказал Гермоген. Только после того, как заплатили рыцарям, они выступили к Можайску.
Велик Гермоген саном патриаршим. В грозную для отечества пору, когда смута и распри разъедали государство, принял он Русскую православную церковь.
Велик духом Человек, пастырь человеческий, живущий тревогами и заботами всея Руси. Молил Гермоген у Всевышнего конца государственному неустройству, покоя утомлённой земле...
Бессонные ночи, вечные думы выстраиваются чередой в седой голове патриарха... И сегодня, с вечера, явился князь Вяземский, укорял ли, просил: «Владыка, невмоготу, дай совет».
Какого совета ожидал услышать князь от патриарха?
Заглянул Гермоген Вяземскому в очи, мысли княжеские прочитал. Суть в одном: помоги Василия с трона царского свести...
Эвон чего задумали бояре и в патриархе пособника ищут.
Вздохнул Гермоген, промолвил:
— Гордость обуяла вас, бояре, разум затмила...
И не стал слушать Вяземского. Ведь служил князь Иван Михайлович исправно. С Большим полком под Ельцом стоял, с другими воеводами Тулу осаждал, а нынче с боярами-крамольниками стакнулся, удумали Шуйского изгнать, в государи Владислава звать...
Кого в Москву на царство прочат? Ревностного слугу папы римского! Аль им, боярам, не в урок Брестская уния? То была первая уступка латинянам, и во что обернулась? Уже отдали униатам западные окраины. А допусти их на Русь, и подомнут они под себя церковь Греческую. Воистину, горе тем, которые мудры в своих глазах и разумны перед самими собою!
Станет ли Гермоген заодно с боярами-крамольниками?
«Нет, нет», — твердит патриарх.
А в уши искуситель нашёптывает:
«Не зарекайся наперёд. Как сошлют тебя в дальний монастырь, по-иному заговоришь».
Патриарх гонит искусителя. Не страшит его, Гермогена, ни ряса монашеская, ни еда скудная. Когда же настанет час явиться на суд Божий, он скажет:
— Не чую вины своей, Господи. Жил по правде святой и тому паству наставлял...
С утра звонили колокола по всей Москве, кружилось, граяло воронье над городом. Пасмурное небо, серый день. Уныло во дворце, будто и Пасхи святой не бывало.
Василий Шуйский позавтракал налегке: отварную белугу с хреном да астраханскую зернистую икорку запил медовым квасом. После чего, удалившись в палату, какая рядом с Крестовой, сел ожидать гонца от Дмитрия. Из Звенигорода тот уведомлял, что навстречу московскому воинству идёт Жолкевский. Василий уповал на численное превосходство российских полков.
Когда Дмитрий разобьёт Жолкевского — а в его победе Василий не сомневался, — то московскому войску откроется прямая дорога на Смоленск. Сигизмунд вынужден будет снять осаду и покинет Русь. Тогда на Москве притихнут все недовольные царствованием Шуйского...
Душно, но Василий того не замечает. Последнее время он зяб и требовал топить печи жарче. Ночами, утопая в пуховой перине и укрывшись пуховым одеялом, мёрз. Немец-доктор пускал государю кровь. Она капала в серебряный таз тёмная, густая.
Шуйский убеждён, если бы рядом была Овдотья, никакая хворь не коснулась бы его. Под силу ли такое худосочной Марье? Не согреет, ещё пуще в озноб вгонит...
Катерина, жена Дмитрия, намекала; Марья на Скопина-Шуйского заглядывалась. Да и Михайло, видать, к молодой государыне был неравнодушен... Ан Господь не довёл до срама... Настанет и Марьин час грехи отмаливать в келье монашеской...
По оконным стекольцам ударили редкие дождевые капли. Шуйский поднялся. Дождь шёл вперемежку с крупными снежными хлопьями. Они падали на землю тяжело и тут же таяли. Такая погода что-то напомнила Шуйскому. Он напряг память, вспомнил.
...Случилось это давно, в юности... Пир у Грозного... Застолье по возвращении из Данилова монастыря... На богомолье государь отбивал поклоны истово, ударял лбом о каменный пол. Из монастыря выбрались — лик у Ивана Васильевича бледный, глаза сатанинским огнём горят... Скакали улицами, пугая люд. Дождь со снегом не остудили неистового царя...
Ближние места за государевым столом заняли опричники. А на другой стороне бояре — по родовитости. Не столько едят, сколько дрожат, ровно пойманные зайчишки.
Ждут именитые, кому от государевой руки смерть принимать. Вдруг подходит к Василию Шуйскому государев любимец Малюта Скуратов, облапил голову ручищами, повернул к себе и, склонившись, оскалился в беззвучном смехе. Замерли бояре, побледнел Шуйский, а Малюта промолвил:
«Коварен, князюшко!»
Отпустил, вернулся на место.
У Василия лоб в испарине, слова не промолвит, но, видно, не Шуйскому готовился смертный час, А может, пожалел Малюта; Катерину, дочь свою, вознамерился отдать за Дмитрия, брата Василия.
Не успел Шуйский в себя прийти, как от царского стола старому князю Колычеву кубок подносят. Поклонился Колычев государю за честь великую, испил чашу до дна и тут же упал бездыханно, а Грозный голос возвысил:
«Видать, пьян старик, вынесите его во двор, освежите». И рот в ухмылке кривит.
Подскочили проворные опричники, выволокли мёртвого Колычева из палаты, под дождь и снег...
Долго смотрел Шуйский в оконце. Непогода унялась, капало с крыш. Омытые дождём, блестели еловые лапы. Низкие тучи цеплялись за колокольню Ивана Великого, рвались в клочья.
Василий Иванович вернулся, уселся в кресло. Потёр нос, вздохнул. Вчера напрасно прождал гонца, прибудет ли сегодня? А может, отошёл Жолкевский без боя и Дмитрий повёл ратников на Смоленск?
Шуйский ожидал вестей из Можайска, а явился гонец из Зарайска, от князя Пожарского.
Грамота Дмитрия Михайловича повергла Василия в уныние. Писал Пожарский: «Рязань и окрестные городки мятеж против Москвы подняли, а сам Прокопий Ляпунов с дворянским ополчением выступил на Зарайск».
Велел Шуйский воеводе Глебову немедля поспешать на подмогу Пожарскому.
Удержали Зарайск.
Голицыны себя высоко чтили и место своё в Думе знали, а потому как обиду восприняли, когда царь Иван Васильевич Грозный князей Мстиславских посадил выше их. Аль Голицыны не исправно служили отечеству? Сам Василий Васильевич воеводой смоленским отсидел, а в 1602 году, пожалованный Годуновым в бояре, был отправлен воеводой в Тобольск, но через год в Москву возвращён...
В тайных помыслах виделся Голицыну трон и он в царских одеяниях, со скипетром и державою, а в Грановитую палату робко вступают заморские послы с дорогими подарками. Тянут бояре шеи из стоячих воротников, ровно черепахи из панциря, взирают завистливо. А он, Голицын, с послами речи ведёт умные, достойные, не чета Шуйскому...
В последнее время мечта Василия Васильевича, казалось, вот-вот сбудется, вон и рязанцы на Шуйского поднялись. Царь Василий Иванович мечется, недруги отовсюду: от Смоленска Сигизмунд, из Калуги самозванец грозит, Прокопий Ляпунов из Рязани замахнулся. В самой Москве заговор зреет. Тушинские бояре Владислава на царство звали, да и в самой Москве есть их сторонники, однако Голицын убеждён: Москва королевича не примет.
Долго прикидывал Василий Васильевич, и так и этак повернёт, всё одно получалось: не сидеть Шуйскому на царстве. Но тут же иная мысль шевельнётся, от которой Голицына озноб пробирал: ну как удержится и тогда почнут крамольников пытать и казнить, а они возьмут да и назовут имя князя Голицына? Нет, надобно от бояр, какие Шуйским недовольны, до поры в стороне держаться. В самый раз захворать, а как скинут Ваську, тогда, даст бог, и пробьёт час его, Голицына...
Голицынская дворня по Москве слух понесла: захворал князь.
Покликали к Василию Васильевичу лекаря. Пощупал он князю живот, в горло заглянул, а уходя, налил из склянки травяного настоя...
Лежит Василий Васильевич, ни он ни к кому, ни к нему никто. Но однажды, поздним вечером, постучал в ворота старый монах из Чудова монастыря, что в Кремле. Впустили старца, он к князю запросился. Велел Голицын ввести монаха.
— Почто, Божий человек, меня, больного, тревожишь?
— Родом я, князь, из Рязани. Намедни довелось побывать в родных местах, с сестрой попрощаться, настал её час... Увидел меня Прокопий Ляпунов, просил грамоту передать тебе, князь.
Из-под полы рясы извлёк лист, передал Голицыну:
— Изволь, князь, покинуть тебя, ибо изустно ничего не сказано.
— Иди, брат, — кивнул Василий Васильевич и, как только монах вышел, принялся за письмо.
«...Кланяется тебе, князь Василий Васильевич, думный дворянин Прокопий сын Петров... А поднялись мы не супротив Москвы, а на Василия Шуйского, царя нам неугодного, ибо не защита он нам и не надежда... Хотим мы видеть государем мужа доброго и справедливого, какой нас, дворян, в обиду бы не давал... И просим тебя, князь Василий Васильевич, о том с другими боярами и князьями совет держать и с нами заедино быть...»
Голицын лист к свече поднёс, охватило пламя бумагу — и нет грамоты, лишь пепел на полу. Докажи теперь, о чём писал Ляпунов, да и было ли вообще какое письмо?
Келарю и летописцу Троице-Сергиева монастыря Авраамию Палицыну (обогатившему историю российскую своими воспоминаниями о Смутной поре и осаде лавры) в ночь после Рождества Христова, когда забирал лютый мороз и трещали деревья от холода, а в домах не гасили печи и дымы столбами подпирали московское небо, привиделся ангел, и говорил он Авраамию:
«...Изреки слово к сынам народа твоего... если я на какую-либо землю наведу меч, и народ той земли возьмёт из среды себя человека и поставит у себя стражем... И он, увидев меч, идущий на землю, затрубит в трубу и предостережёт народ...»
Пробудился келарь. Встал, не чувствуя холода, засветил лампаду, опустился на колени:
— Боже, к чему слова пророка Иезекииля ко мне, грешному?
Утром вызвал его митрополит Филарет. Пока Авраамий шёл в Кремль, всё гадал, зачем он понадобился митрополиту.
С виду неказист келарь, коренаст, сед, бородка жидкая, но из-под кустистых бровей на мир смотрели мудрые глаза.
Когда Сапега и Лисовский подступили к лавре, Авраамий был в Москве. Не единожды бил он челом Шуйскому, просил послать стрельцов в подмогу осаждённым, плакался, читал слёзные послания архимандрита Иоасафа думным боярам, искал у них поддержки...
В монастырской церкви шла утренняя служба. Послушник провёл Палицына в Филаретову келью. Горела лампада перед образами, на налое лежало Евангелие в кожаном переплёте. Бесшумно вошёл Филарет. На нём простая льняная ряса, нагрудный крест.
Авраамий сказал:
— Благослови, владыка.
Склонил голову, смиренно ожидая, о чём митрополит речь поведёт.
— Позвал я тебя, келарь, ибо во гневе патриарх. Стало известно ему о твоём сношении с гетманом Сапегою. Живя в тушинской неволе, слышал о том же я от самого гетмана. Чем оправдаешься?
Поднял голову Авраамий:
— Владыка, как на духу, не утаю. Воистину, присылал мне Сапега письмо, прельщал саном архимандрита, коли склоню яз братию монастырскую впустить ляхов и литву в лавру. Видит бог, яз гетману ответил, что сан архимандрита от вора не приемлю и с гетманом в сговор не вступал.
— Ты успокоил меня, Авраамий. Ныне возвращайся в лавру, а я передам слова твои патриарху. Взывай народ на недругов, какие унию нам несут и земли наши взять на себя хотят...
Вёрст за двадцать от Троице-Сергиевой лавры перестрели Авраамия лихие мужики, монашеский сан презрели, забрали коня, ко всему взашей дали.
Время полуденное, оставшийся путь келарь проделал пешком. К ночи едва до Клементьева доплёлся. Заночевал в избе кузнеца. Артамошка Авраамия накормил, на лавке постелил. А пока монах умащивался, рассказал о своей жизни горькой. Ничего не утаил...
Пробудился Акинфиев, когда в волоковом оконце, затянутом бычьим пузырём, засерело. Свесил с полатей голову, всмотрелся. Келаря в избе уже не было.
Едва Жолкевский переправился через Днепр, как стало известно: в Можайске тридцатитысячное московское войско. К Шуйскому привели полки воеводы Елецкий и Валуев, пришли и шведы.
Князю Дмитрию Ивановичу немедля бы на Смоленск выступить, ан нет. На совете Шуйский велел Елецкому и Валуеву выдвинуться к Царёву Займищу и, укрепив острог, выжидать неприятеля, а сам с главными силами остался в Можайске. Обрадовался коронный гетман и, когда Гонсевский предложил отойти за Днепр, ответил:
— Воевода Шуйский, того не ведая, предоставил нам свободу действий.
И повёл хоругви на Волоколамск, где собралось до шести тысяч тушинской шлихты со своими гетманами и гетманчиками, ротмистрами и хорунжими, намеревавшимися идти к Сигизмунду. Узнав о том, что к ним направляется коронный, обрадовались. Паны вельможные Зборовский и Мазовецкий, Браницкий и Замойский, Кривицкий и другие со своими сотнями, ротами выступили навстречу Жолкевскому...
Теперь, когда под рукой коронного состояло десять тысяч конных и пеших шляхтичей и казаков, Станислав Жолкевский стремительно ринулся к Царёву Займищу...
Пятница.
Через две недели после Светлой седмицы собрал государь Думу. Он сидел на троне как подбитая птица — опустив руки, с поникшей головой.
Ниже трона восседал патриарх в белой митре и одеждах, шитых золотой и серебряной нитью. Из-под седой бороды на грудь спускается крест и панагия. Руки Гермогена лежат на единороге посоха.
Задумчив взгляд патриарха. На Думе речь важная, как государство замирить... Какие бояре отмалчиваются, иные друг друга норовят перекричать, но никто совета дельного не подал. Дай каким ему быть? Новое ополчение созывать — откуда люд брать. С запада на юг не жди подмоги: в тех землях либо ляхи с литвой, либо воры. На востоке тоже неспокойно...
Какие бояре с недоброй усмешкой на Шуйского глядят, иные глаза в сторону отводят, вона, как боярин Нафанаил, по прозвищу Сарана. Гермоген самолично слышал, как он говорил: надобно-де Смоленск Жигмунду отдать, а за то мир у Речи Посполитой получить. Сыскиваются и такие, что королевича в Москву впустить готовы... Ляпунов Рязань замутил... Отписал патриарх рязанским дворянам и епископу, увещевал, стыдил, но та грамота без ответа...
Долго говорили на Думе, и всё попусту. Отмолчался и Василий. Решили дождаться, какую весть Дмитрий Иванович Шуйский подаст, да отписать ему, чтоб поспешал к Смоленску.
С Думы Иван Никитич Романов воротился с волнением на душе. Бывает такое: будто ничего и не случилось, а тревога подтачивала. Романов водочки выпил, заел студнем из петуха, надумал уснуть — авось переспит, — ан нет, волнение не покидает. Тогда боярин принялся выискивать причину, какая породила тревогу. Весь день до самого утра перебрал в памяти. Нет, будто бы ничего особенного не произошло, разве вот заезжал до Думы к Голицыну, но не успел порог переступить, как княгиня перестрела, поплакалась о здоровье Василия Васильевича и, сказав, что князь спит, выпроводила гостя.
Иван Никитич в болезнь Голицына не слишком верил, однако и на Думе князь Василий Васильевич отсутствовал.
А может, тревога у Ивана Никитича от государева взгляда? Когда Думу боярин Романов покидал, Шуйский посмотрел на него долгим взглядом. Хорошо знавший коварство Шуйского, Иван Никитич даже поёжился: «Ох, неспроста поглянул Василий».
Но страхи Романова были напрасны. Шуйский думал в этот момент вовсе не о Романове. У Василия одна дума: осилил бы Дмитрий коронного и заставил Сигизмунда отойти за рубеж. Когда это случится, он пошлёт Елецкого и Валуева на рязанцев, дабы привести их к покорности, а Дмитрия направит к Калуге, где собрались к самозванцу казаки, татары князя Урусова и с ними Сапега.
— Вишь, — говорил Шуйский, — не убрался к королю, вкруг Москвы рыщет.
Отсидев Думу и отпустив бояр, он воротился на царскую половину дворца, сбросил шубу и, сняв голубого песца шапку, остался в однорядке (кафтане без ворота) и, пригладив пятерней редкие волосы, велел покликать постельничего Трегуба. Василий честил этого боярина за псиную службу. Государи московские На досуге любили потешиться сказаниями всяких калик перехожих, а Шуйский не странников слушал, а наушников. Трегуба выделял из них особо.
Ещё в молодые годы за заячью губу маленького, юркого боярина Репню прозвали Трегубом, да так и прилипло к нему это имя.
Едва Трегуб порог переступил, как Шуйский к нему с вопросом:
— О чём бояре злословят?
— Таятся, государь. Особливо когда меня завидят. А иные льстят тебе.
— Нет им веры, — поморщился Василий и пристукнул посохом.
— Истина твоя, государь. Намедни побывал у Голицына монах чудовский. Оно бы всё ничего, да тот монах из Рязани приволокся.
— О чём речь вели? — насторожился Шуйский.
— Тош не прознал, — развёл руки Трегуб.
— Монаха-то хоть приметили?
Трегуб кивнул.
— Как случай выйдет, того монаха в пыточную. Да гляди, чтоб о том патриарх не прознал. Ох, чую, неспроста встречался он с Голицыным.
Стаял снег; и обнажилась белёсая каменистая крымская земля с чахлыми кустами дикой маслины и редкими деревьями с тонкими, перекрученными ветром стволами.
Ранним утром из Бахчисарая выехала громоздкая колымага и две телеги — посольский поезд самозванца. Откинувшись на кожаных подушках, додрёмывал посол — тушинский дворянин Савва Охлюпков. Остались позади ханский дворец, дворцы его беков и мурз, белые сакли татарского люда.
Ехавший в одной с послом колымаге дьяк Лука Сударкин ворчал, браня хана и весь его разбойный народец. Да и как не возмущаться послу и дьяку, когда полгода как из Руси уехали — и всё без толку.
В начале осени послал Лжедимитрий Охлюпкова и Сударкина к хану, дабы склонили его к совместному взятию Москвы, и за то обещал самозванец хану богатый ясак.
Кружным путём пробиралось посольство в Крым и только к зиме въехало в Бахчисарай. Хан не принял тушинского посла: малы подарки, — а на посулы ответил оскорбительно: «Пусть царь в Москву вступит и ясак мне шлёт, какой князья московские слали Гиреям... Помощи не дам, а если захочу, то мои воины сами возьмут на Руси чего пожелают...»
За Перекопом остались последние татарские аулы, отстал и сопровождавший посольство ханский караул. Началась Дикая степь... Чем дальше на север катилась колымага, тем чаще островки снега. Высокий бурьян-сухостой в рост человека подчас коня с всадником скрывал. Бродят по степи табуны диких коней, свирепые зубры, протаптывают к водопою тропы с виду медлительные кабаны, ночами воют волчьи стаи, а по степным речкам и плёсам тучи лебедей и гусей оглашают криками небо, со свистом режут воздух утки...
Половецкая, Дикая, степь, не обжитая человеком, подчинялась своим, звериным законам, где тишина и безлюдье обманчивы. От самого Перекопа следили за посольским поездом зоркие глаза казачьих лазутчиков. Спешившись, ползли ужами, в высоких травах скакали прильнув к конским гривам, и не успел посольский поезд пересечь Дикую степь, как в казачьих куренях уже знали о возвращении тушинского посла.
Медленный рассвет открывал сквозь молочную дымку тёмные стены и грозные башни Смоленска, главы церквей и собора.
Подступило коронное войско, от реки до реки охватило город — ни въезда нет, ни выезда.
Прохладное утро. Сигизмунд зябко кутается в подбитый мехом плащ, и мысли его о том, что вот уже осень и зима минули, весна настала 1610 года, а Смоленск стоит непокорённый. Четырежды наваливались большой силой на приступ, а малым и счёт потеряли...
Послал Сигизмунд запорожцев повоевать порубежные городки, дабы устрашить воеводу Шеина. Атаман Искорка взял и пожёг Стародуб, в Новгород-Северский вступили атаманы Богушевский и Ганченко, киевский подкормчий Горностай разорил Чернигов, внезапным набегом гетман Александр Гонсевский овладел Рославлем и повёл свои хоругви к Станиславу Жолкевскому.
На прошлой неделе Сигизмунд, направляя своего парламентёра к Шеину, сказал:
— Видит бог, не хочу зла, але не сдаст воевода Смоленск, на нём вине быть.
На что Шеин ответил:
— Я русич и Москве служу, а не Речи Посполитой...
Сигизмунд резко повернулся к канцлеру:
— Ясновельможный пан Лев смотрит на своего круля так, будто знает, как овладеть этим городом?
— Ваше величество, там, где бессильны жолнеры[35], должно заговорить золото.
— Канцлеру известны такие люди? Они за теми стенами?
— Пока нет, ваше величество. Но они отзовутся, как услышат звон золота.
— Весьма возможно, пан Лев, весьма возможно. Истина древних банкиров: когда звенит золото, умолкают арфы... Не скупитесь, ясновельможный канцлер, на подкуп, обещайте щедро тем, кто укажет, как войти в город.