К книге
Ольховая аллея. Повесть о Кларе ЦеткинЧАСТЬ ПЯТАЯ. Глава 2
75%
ЧАСТЬ ПЯТАЯ. Глава 2
15

Ночью Клара не спала. Волнение ее все нарастало, а болезнь делала его непереносимым. Она слышала бой часов в кухне и как, на секунду запаздывая и словно торопясь догнать их, повторяют удары, только глуше и как бы с придыханием, большие часы в деревянном футляре, стоящие в столовой, справа от балконной двери.

И почему-то она не только слышала, но и видела, как они бьют там, в одиночестве, среди большой комнаты, в которой сейчас так пусто. Пуст раздвинутый на всю длину обеденный стол, который не складывали, точно ожидая, что он вдруг сам собой, словно скатерть-самобранка, окажется тесно уставленным всякой всячиной, как бывало в недавние дни. И старомодный буфет с резьбой на дверцах тоже, вероятно, стоит пустой: Эмма держит все необходимое в кухне. И стеклянная дверь в сад тоже ведет в пустоту, в пустоту обглоданного зимними ветрами сада, где любимая Кларина ольховая аллея сейчас тоже пустынна.

Часы одни жили в комнате. Клара видела, как путь поблескивает их стекло от скудного света, сочащегося в балконную дверь; как за ним смутно, смазанно, точно бледное человеческое лицо под газовым уличным фонарем, белеет циферблат; как мелко и мгновенно, одними кончиками, вздрагивают усы стрелок, черные, как бы нафиксатуаренные, будто застигнутые врасплох боем. В том, как плотно прижимаясь к циферблату, они шарили по нему там, в темноте, что-то напоминало насекомое, ползущее по сердцевине цветка.

Часы воспринимались Кларой как нечто враждебное. Конечно, она сейчас целиком зависела от них. От того, как быстро пройдет эта бесконечная ночь и настанет утро. И может быть, даже оно не принесет ясности, не положит конца ее беспокойству, нет — тревоге, нет — хуже: страху! Страху перед тем, что может случиться. Хуже, хуже! Перед тем, что, наверное, уже случилось. Возможное несчастье не имело в ее мыслях определенной формы, даже пунктиром не обозначалось еще, чтобы можно было противопоставить ему что-нибудь, хотя бы в воображении, как-то защититься от него. Оно было неотвратимо, как землетрясение.

Клара видела сбоку и неясно, только в боковую створку окна, как бесснежная зимняя ночь терзает молодые березки, высаженные у крыльца. Казалось, что их легкая стайка сейчас разлетится под порывом ветра. А оттого, что только и были видны слабые тонкие деревца, казалось, что во всем парке бушует и свирепствует, как хочет, жестокий вихрь, скатившийся с горных вершин.

Вихрь носит по парку какие-то темные фигуры. Или это ей чудится?

Она устала раздумывать, противопоставлять, собирать в памяти по колесику, по винтику все обстоятельства, из которых можно было бы сделать вывод о происходящем в Берлине. Центральные газеты не доставлялись уже пятый день, связь безмолвствовала. Но то последнее, что дошло сюда, в Силленбух, что привезла из Штутгарта сама совершенно измученная тревогой за сына Эмма, — это не успокаивало.

Циничная фраза Носке о «кровавой собаке» уже облетела страну. И в общем, было понятно, почему эти слова произнесены. Назначение Густава Носке главнокомандующим войсками реакции положило конец иллюзиям. С того самого момента, когда стало известно о решении, принятом Носке, — возглавить расправу с революцией, Клара поняла, что генералы будут душить революцию руками ренегатов.

Под стенами столицы стоят на исходных позициях вооруженные до зубов войска под командой кайзеровских генералов. В Берлине баррикады. Рабочие готовятся к обороне. Передавали, что город наводнен угрожающими воззваниями генералов, на которых рабочие пишут бранные слова и накалывают их на штыки своих винтовок.

Эмма виделась со своей двоюродной сестрой — огородницей из-под Берлина. На окраине, как она сказала, каждый дюйм занимали вооруженные люди, которых называли «спартаковцами». «Но, конечно, настоящее войско есть настоящее войско, — сказала огородница, — и не всякий Ганс с винтовкой — настоящий солдат». Она добавила: «Но там, в Берлине, среди красных, немало солдат, которые вернулись с фронта целыми вовсе не для того, чтобы подохнуть с голоду».

Что же происходит в Берлине? То, что ее товарищи там, в центре событий, — было для Клары абсолютно ясно. Она понимала, что и Карл, и Роза, и Вильгельм Пик, и вся гвардия революции направляют сейчас боевые действия. Но это не давало Кларе самого главного: представления о реальных событиях последней недели.

Она опять слушала, как бьют часы. Промежутки между не гулкими, а даже как будто приглушенными ударами заполнялись расплывчатыми мыслями, тупой болью во всем теле и ударами ее сердца.

Потом она забылась или ей только показалось, что она забылась, а на самом деле — крепко уснула, потому что ей ясно послышались легкие шаги Розы наверху, в мезонине. Там была одна такая шаткая доска, которая скрипела даже под ее маленькой ногой. У Розы такие маленькие ноги, ну просто как у девочки. Клара вдруг увидела, как они, обутые в черные лакированные туфли на низких каблуках, выглядывают из-под длинной серой юбки, которую Роза носила в Силленбухе. Да, значит это Роза ходит там своей легкой походкой, чуть припадая на одну ногу. Вероятно она что-то напевает, как обычно, своим небольшим, тоже каким-то очень юным голоском, но этого, конечно, не слышно. Весь облик Розы — такой молодой, а ведь фрау доктор уже сорок восемь!

Когда Клара увидела ее впервые — на трибуне, в тот солнечный, в тот счастливый день…

Все очень смеялись, когда Август сказал те слова: «У нас в партии есть только двое настоящих мужчин: Роза и Клара». И потом добавил: «И еще третий — я».

И все начали кричать, что он хвастун и нечего ему себя приравнивать к этой компании. И еще тогда у нее было такое предчувствие, что у них с Розой будет долгая, большая дружба.

От того, что она слышала шаги Розы над головой и хорошо представляла себе, как она отдергивает там занавески, потому что ведь уже скоро утро, а Роза подымалась раньше всех в доме, — Кларе стало хорошо и спокойно. «А я еще посплю», — подумала она, как обычно думала в такую рань, с таким оттенком, как будто вот она перехитрит их всех: и Розу, и сыновей, и Эмму. И пусть они там дружно ставят все с ног на голову, как обычно, а она будет спать. И только она зарылась в подушки, успокоенная легкими шагами наверху, присутствием Розы в ее любимой комнате в мезонине; только приятно ощутила прохладу подушки, только положила под щеку руку; и уже сама эта поза была началом сладкого, утреннего сна, — шаги наверху вдруг замерли, В том, что они вдруг так резко и неожиданно оборвались, было нечто ужасное, погибельное. Как бывает во сне, когда что-то грозит тебе, а ты не можешь сдвинуться с места. Клару всю обдало холодом. И уже проснувшись, она сразу поняла, что это только во сне, только во сне может показаться ужасной совсем простая вещь: то, что шаги Розы в мезонине затихли. Но она не успела успокоить себя этой мыслью, потому что уже окончательно вернулась к действительности.

Вернулась в силленбухскую ночь, где не было ни Розы, ни кого-либо, кто мог бы сказать, как она, что там, в Берлине… И до рассвета было еще долго: часы пробили пять. А ведь это январь, середина января. Первого месяца этого года, который должен был принести события решающие, поворотные.

Нет, конечно, поворот к прошлому невозможен! Невозможно, чтобы вернулся кайзер с его двором, с его «верным Гогенлоэ»! Альбрехт — ее ровесник, ее антипод, олицетворял собой одну из сил, противостоящих ей и всем, кто шел с ней в боевых порядках революции. Естественно, что и сейчас он оказался в змеином клубке, свившемся вокруг генерала Тренера. Гогенлоэ не краснобай: лошадник, солдафон кайзеровской ориентации, в теоретики не лезет. За ним стоит вся рать тупой солдатчины, звенящей медалями, топающей сапогами, запевающей хриплыми голосами: «Анне-Мари, откуда у тебя ребеночек?» Знание ружейных приемов, двух-трех молитв — этого для них вполне достаточно.

Но был еще Носке… Густав Носке. И если Кларино знание других фигур зловещего единства Далема составлялось из разных источников, то Густав Носке был ей известен непосредственно. Носке воплощал в себе — наиболее беззастенчиво и последовательно, если ренегат может быть последовательным! — теорию и практику предательства. С пальмовой ветвью в зубах Густав Носке годами стоял на задних лапках перед империалистами. Теперь наступил момент, когда Носке спустили с цепи.

Да, она знала его раньше. Еще тогда, в Эссене, на съезде, она крикнула ему в лицо, что он проповедует братоубийство! Она и ее друзья были беспощадны к оппортунистам. Они били их всюду: в теории и практике, в профсоюзах и в партии, в рейхстаге и в низовых организациях. Они били их, почти всегда выходя победителями.

Но они слишком держались за единство. Они слишком боялись раскола. Они не видели в своем доме гнилых досок, из-за которых мог рухнуть весь дом.

Мысль об этом причиняла ей острую боль, потому что ничего уже нельзя было изменить и поздно было что-нибудь исправить!

Утром Клара попросила шофера Петера и парня из поселка, пришедшего наколоть дрова для растопки, переставить ее кровать так, чтобы ей были видны ворота и ольховая аллея, ведущая к дому. Она хотела сразу же увидеть почтальона или кого-то другого, кто бы ни появился. Лишь бы прекратилось это ожидание, эта неизвестность, которая держала ее как будто погруженной в безвоздушное пространство. И начинало казаться, что она вместе со своей кроватью, с этой комнатой, почему-то не выглядевшей уже привычной, прочно обжитой, а тоже словно бы только оболочкой чего-то чуждого, вместе с кусочком парка, видным ей теперь до самой ограды, — что вместе со всем этим она выхвачена из жизни, накрыта стеклянным колпаком. И поди ж ты, как неясно, словно под водой, видятся ей за окном черные верхушки ольхи, растопыренные пятерни веток, которые хватают редкие снежинки, не давая им упасть на землю, черную и мокрую, как весной!

Она пробегала взглядом по выложенной красным кирпичом дорожке, вдоль которой, кажется, совсем недавно, цвели лупинусы… И конечно, Роза, которая обожала все живое, пусть даже некрасивое, — какую-нибудь гусеницу или лягушку! — уж вовсе была в восторге от этих лупинусов! Действительно, они ведь были и розовые, и сиреневые, и фиолетовые. И шпалерами стояли просто как гвардейцы на плацу.

И Клара вспомнила, что в то лето, когда Роза впервые приехала в Силленбух, тоже как раз цвели лупинусы, их было тогда меньше, но они цвели особенно пышно, и кисти их чуть не лопались от жизненных соков.

Но скользя взглядом по дорожке, Клара ни на минуту не теряла из виду ворота и калитку. Почему-то ей казалось очень важным сразу же увидеть того, кто войдет, кто принесет весть, какой бы она ни была! Теперь она так хорошо видела ворота и эту калитку: зеленый квадрат с блестящими бляшками вверху и с железной панелью внизу, и даже запор и цепочку, которая сейчас висела под ним. И металлический ее блеск на зеленом фоне, казавшемся ярким от мокроты: снег падал и таял. От этого ей стало немного спокойнее, и даже как будто притупилась боль в ногах и пояснице, обессиливающая боль, которая сделала ее неподвижной. В такое время, когда как раз надо было быть далеко отсюда…

Она опять остро, как ночью, ощутила свое одиночество. Нет, не потому, что оказалась здесь одна и не было детей. Ее дети, ее взрослые дети не могли быть всегда с ней. Это же ясно. Ее одиночество проистекало только из того, что она не могла быть со своими товарищами в такой час, в час опасности, которую она хотя и знала — она очень хорошо знала эту опасность, — но сейчас еще больше, чем знала, чувствовала ее.

Не имея сведений о происходящем в Берлине, она надеялась на лучшее, но масштабы угрозы ясно рисовались ей. Ведь Густав Носке выставлен как таран силами реакции, а Эберт беспрерывно совещается с генералами и уж, конечно, там распределены роли, и разработана диспозиция, и все хорошо продумано господами империалистами — руками правых социал-демократов душить революцию!

Господи, как давно это началось! Это ренегатство, эти измены, это черное предательство.

Она ведь, слава богу, не новичок в движении. И прекрасно понимает, как нужны империализму именно такие людишки, состоящие из бесхребетного тела картонного плясуна и лысой головы, с убогими перепевами «теории врастания» и с длинным-длинным языком, подобным грязному помелу!

Да, она хорошо знает своего главного врага и его союзников.

Она видела, как враг набирал силу, и наращивал мускулы, и острил клыки. Шевелил-шевелил мозговыми извилинами — потому что у него тоже не простая жизнь! И сейчас, когда она больна и, может быть, поэтому все ей немного странно представляется, она видит длинную шеренгу атакующих, в которой где-то на правом фланге хлопочут у Длинной Берты почему-то сами господа из «Рейнметалла»… И Крупп-отец собственной персоной, хотя одет в приличный сюртук и с моноклем на шнурочке, тоже присутствует здесь. И какие-то тины в штатском, с черными нарукавниками, словно кассиры, тащат газовые баллоны на тележках, а шланги их противогазов извиваются по-змеиному, а в глазные отверстия не видно глаз, а только мерцают слепые, слюдяные кругляшки… И Альбрехт Арминий Гогенлоэ тоже в этой шеренге, он — на коне, на мраморном коне, словно взятом напрокат из Зигесаллее. Впрочем, и сам он каменный, хотя в губах у него дымится очень длинная тонкая сигарета.

Кларе показалось даже, что приторно-медовый ее аромат доходит до нее.

А юркий адвокат Лангеханс бесстрашно ныряет под брюхо мраморного коня и тащит, тащит какую-то железную штуку, ведя ее на тросе, словно таксу на цепочке. Или большую игрушку, но не на колесиках, а на зубчатых лентах.

И Клара, хотя никогда не видела их даже на картинках, догадалась, что это танк…

Клара не успела удивиться тому, что вертлявый адвокат так бойко и весело управляется с танком, как все же бодрствующей частичкой сознания восприняла: сначала лай, потом звонок. Калитка неторопливо распахнулась, пропустив двоих. Кларе достаточно было только беглого взгляда на вошедших…

Не успела Эмма открыть дверь, как Клара сказала:

— Позови ко мне Петера.

— Сейчас. Там пришли монтеры. Насчет проводки.

— Позови Петера.

Эмма выскочила из комнаты, недоумевая: не в характере Клары было заставлять ждать людей.

— Петер! — Клара приподнялась, опираясь на локоть. — Я прошу тебя, Петер, скажи этим двум господам, что если они сию же минуту не уберутся из усадьбы, я спущу на них собак, и пусть доги покажутся им в окне…

Петер отправился выполнять приказание. Оно не вызвало у него никаких эмоций, кроме удовольствия от мысли о том, какое впечатление произведут на непрошеных гостей морды Гога и Магога за стеклом окошка.

Клара откинулась на подушки и слушала, как Петер позвал собак и скомандовал им вспрыгнуть на подоконник. Потом она уже ничего не слышала, но увидела, как он своей валкой моряцкой походкой идет от дома по аллее. Через несколько минут — Петер, безусловно, не осложнял положение лишними словами — она проследила, как «монтеры» поспешно проследовали в обратном направлении.

Однако этот незначительный инцидент, какие, собственно, происходили и ранее, обеспокоил Клару, потому что она мгновенно сопоставила его с другими. Возможно, что ночные призраки были вовсе не призраками, а соглядатаями из плоти и крови. И эта активность не была ли связана с какими-то событиями в Берлине?

— Эмма! — позвала Клара. Она чувствовала в себе силу, которая не могла оставить ее сейчас. В момент такой неизвестности, такой опасности.

Она попросила приготовить ей дорожный костюм и меховые ботинки. И теплое пальто.

— Господи! Ну разве это можно? Ты совсем больна, — всплеснула руками Эмма.

— Можно, Эмма. И даже необходимо. Не расстраивайся, поедем вместе.

— Мы поедем в Штутгарт? — лицо Эммы мгновенно преобразилось. С одной стороны, ей не терпелось сейчас же начинать сборы, с другой — она не представляла себе, как может совершенно больная Клара ринуться в такую поездку.

— Петер пусть готовит автомобиль. Не позже чем через час мы едем.

Было около полудня. Часы в гостиной отбили четверть, бой часов на кирхе не был слышен в обычном дневном шуме. Из дивного местечка, некогда пленившего Клару наивной нетронутостью и очарованием, Силленбух превратился за эти годы в довольно шумный перекресток бойких шоссейных дорог.

Клара подумала об этом, потому что уже обрела способность думать о чем-то, кроме положения в Берлине. Принятое ею решение успокоило ее. Она всегда предпочитала встречать опасность с открытыми глазами, а то, что сейчас идет речь об опасности, это было для нее ясно. Дурацкая игра в «монтеров» — их начальство не могло не понимать, что это не для нее! Значит, они там уже не церемонились, уже не затрудняли себя какими-либо мало-мальски правдоподобными прикрытиями. И это было тревожно, очень тревожно…

По двору прошел Петер, и тотчас проскрипели тяжелые двери гаража. Появилась Эмма с ворохом одежды.

— Оставь все это здесь и приготовь завтрак для нас троих! — сказала Клара. Она увидела, что Эмма остановилась в дверях и опасливо смотрит на нее, вероятно, сомневаясь, что Клара сможет подняться, и не смея придти к ней на помощь.

Клара села в постели, это потребовало от нее усилия, которое показалось ей чрезмерным. Этот «испанский грипп», казалось, лишал все кости твердости, превращая их в киселеобразное вещество.

Пандемия гриппа, охватившая всю Европу, собственно, пошла уже на убыль, так надо же, чтобы Клара заболела повторно именно в эти дни!

Все же ей стало немного спокойнее, когда она приняла решение и уже начала его осуществлять: спустила с кровати ноги и нашарила мягкие туфли Мысль о том, что ей придется натянуть тяжелые ботинки, ужаснула ее, но она тут же взяла себя в руки: то, что она задумала, было, конечно, трудно, но все же легче, чем пережить еще одну ночь неизвестности.

И она стала медленно, методически одеваться принуждая себя не торопиться и говоря себе, что слабость и пот, заливающий ее лицо, — естественное следствие понижения температуры и это, конечно же лучше, чем если бы ей пришлось ехать в горячке.

Черный кузов автомобиля на высоких колесах почему-то напомнил ей полицейскую карету, влекомую парой коней по утопающим в грязи окраинным улицам Карлсруэ, по прямой дороге в «Тюремный замок». Она отогнала аналогию, фукнув на нее как на собачонку, которую можно отогнать и забыть о ней. Но на ее место сразу выбежала свора шавок. Назойливо лезли в голову кусающие, царапающие, бередящие мысли: надо было сразу ехать в Берлин, пренебречь дурацкой «испанкой» — в конце концов, почему болеть надо обязательно в Силленбухе? «Да, вот именно, ты избрала это свое гнездо, окопалась здесь! А все — твой эгоизм, твоя черствость. Детей давно здесь нет. Твои друзья — в Берлине. Зачем же ты здесь? Но я же не знала, что события пойдут крещендо, я не могла этого знать. Должна была знать. Но ведь я и сейчас не знаю, что там. Может быть, ничего плохого. Там плохо, очень плохо. Потому что ночью — эти тени. И днем — эти двое. И еще потому, что у меня такая тяжесть на сердце…»

Она вспомнила ночь и содрогнулась. И уже благословляла и тихоходную машину, и дождь пополам со снегом, который снова принялся сечь высаженные вдоль дороги яблони; и туманную в дымке дождя перспективу, в которой словно висели в воздухе очертания каких-то строений, какого-то поселка, который она почему-то не узнавала, что было чрезвычайно странно и даже немного испугало ее.

И она отдалась сонливости, которая уже разливалась по всему ее телу, и перестала удивляться и пугаться того, что не узнает дороги, по которой ездит двадцать лет. Потому что она, конечно же, была больна и нервная система тоже в конце концов поизносилась.

Она закрыла глаза: вот теперь все было нормально, ее укачивал небыстрый, ровный ход машины. И теперь, закрыв глаза, она как будто закрыла и доступ преждевременным опасениям. И только погрузилась в дрему, как услышала голос Петера: он что-то говорил про запасное колесо. Ну неужели — они же отъехали совсем недалеко! — нельзя было предусмотреть… Нет, никуда не денешься! Придется все-таки менять колесо! Они только доехали до Нидервайде — вон под горой. И там Клара может отдохнуть в харчевне, в которой, безусловно, найдется чашка кофе, а может быть, и бульона. Клара позволила Эмме увести ее от машины, они прошли несколько шагов под мокрым снегом, и Кларе казалось, что хлопья его тяжелы, как комья грязи. Они вошли в харчевню, где жарко горел очаг и все небольшое зальце было таким сухим и горячим, как печь, готовая для выпечки хлебов и ожидающая, пока их подадут на деревянных лопатах, покрытых крупными листьями лопухов.

В комнате никого не было, но хозяин тут же появился на звон дверного колокольчика. Вернее сказать, он выскочил как чертик из табакерки, так пружинисто подбрасывал он свое маленькое, ловкое тело, увенчанное головой в теплом колпаке, который, как он объяснил, не снимает, боясь проклятой «испанки».

Он узнал Клару и рассыпался в приветствиях, в которых ей почудилась какая-то стесненность, может быть, боязнь.

Клара тотчас заказала омлет, салат, и кофе, и еще чаю с лимоном, который, на удивление, оказался в этой маленькой и неприглядной харчевне.

И вдруг, только тогда уже, когда сделала первый глоток этого почти коричневого, несмотря на лимон, чая, — вкус его, что ли? — напомнил ей, когда именно, при каких обстоятельствах она уже пила здесь точно такой чай. «Да, почему же я не вспомнила раньше? Как могла забыть?» — спрашивала она себя, как будто что-то удивительно важное случилось тогда с ними: с ней и Розой, в тот давний, давний день, нет, вернее, уже в сумерки, когда они пришли сюда усталые, грязные и почему-то очень счастливые. Но что делало этот день, эти сумерки такими значительными? Почему они чувствовали себя счастливыми? Просто потому, что они были на десяток лет моложе? Нет, это же была пора больших надежд перед Штутгартом, и они так деятельно готовились к конгрессу… Столько прошло митингов и бурных встреч. И было страшное напряжение и очень много работы. И Клара тогда заболела, то есть совершенно свалилась. Так же, как сейчас. Только тогда у нее было больше сил. И тогда она была спокойна. И спокойно уехала в Силленбух. Там быстро поправилась. После дождей стояли прекрасные теплые дни. Даже тополиный пух ни с того ни с сего стал носиться в воздухе, хотя пора его давно прошла. Клара уже хотела возвращаться в город, и вдруг приехала Роза. Нет, она даже не приехала, а пришла: день был, правда, теплый, но не жаркий. А Роза — так смешно! — пришла босиком! И свои щегольские ботинки она связала шнурками и несла в руке. И это выглядело еще смешнее оттого, что Роза была так красиво одета: в свой серый костюм в клеточку и с черной отделкой, а на голове у нее была модная «тиролька».

Роза стояла босая на террасе и, подвывая, как это делали модные поэты, произнесла: «От Кельна до Гагена сто́ит проезд пять талеров прусской монетой. Я не попал в дилижанс, и пришлось тащиться почтовой каретой…»

— Ну, конечно! Со времен Гейне мы так деградировали, что почтовая карета, и та нам недоступна! Иди скорее в ванную!

Роза вышла с накрученным на голову, полотенцем и в халате Клары, который был ей чересчур широк и длинен, и она подобрала его таким жестом, словно это был шлейф бального платья.

Костя и Максим, хохоча, обнимали ее. В семье Клары сыновья никого не привечали так бурно, как Розу.

Потом сыновья уехали — они ведь еще учились — и, как часто случалось, Клара осталась с Розой вдвоем в силленбухском доме. В ту пору не было ни автомобилей, ни даже выезда, они ходили пешком до ближайшего поселка, откуда можно было отправиться в Штутгарт рейсовым омнибусом.

И в доме не было никакой прислуги. Зачем она им? Обе с таким удовольствием и так весело хозяйничали в эти дни.

Роза была не сильна по части кухни, но Клара всегда блистала на этом поприще, и Роза сказала, что из всех других талантов Клары именно этот, кулинарный, больше всего ее поражает!

— Где ты научилась печь такие кухены? В редакции «Равенства»? А, я знаю, в профсоюзе кондитеров!

— Сразу видно, что ты из другого поколения! В наше время немецкая девушка училась домоводству предпочтительно всем остальным паукам. Иначе ей грозила участь старой девы.

— Теперь я понимаю, почему ты выскочила замуж почти из пеленок. Все ясно. Цеткин пленился твоими кухенами.

Говоря так, Роза хватала с противня пышки, которые Клара испекла из оставшегося теста.

Они болтали вперемежку о важном и тут же о какой-то ерунде. Роза жаловалась, что ее совсем загоняли и чихнуть некогда!

— Сама знаешь, что значит редакция, плюс всевозможные заседания и конференции. А что будет потом, когда все переменится радикально? И все это будет, подумай, в первый раз.

— Не совсем первый. Есть же Россия…

Роза пробыла тогда в Силленбухе три дня, и все три дня было много солнца, короткого и обильного дождя с пузырями на лужах и таким сильным теплым ветром, что в конце концов его порыв вместе с дождем бросил на террасу одуревших от своего воздушного путешествия маленьких лягушек. Они запрыгали на дощатом полу, и Клара сказала, что это похоже на модный балет, где доминируют длинные прыжки. Но Роза собрала лягушек в свой передник и выбросила их на волю, в сад. А потом, сообразив, что в эти дни должно быть видимо-невидимо грибов, они отправились в лес и, действительно, принесли оттуда две корзины подосиновиков, и лисичек. И, конечно, Роза так усердствовала, что порезала палец ножом, которым срезала грибы, но Клара тут же прилепила ей подорожник, и все продолжалось…

Продолжался удивительный счастливый день, полный лесных светотеней, тонкого запаха хвои, обильно падающей на землю, болтовни ручьев, после недавних дождей превратившихся в маленькие потоки, уходящие в болотца, налитые сине-зеленой водой с утлыми лодочками сорванных ветром листьев. Дятлы перестукивались, а кукушки навязчиво предлагали свои пророчества дурными голосами с многозначительными паузами — ну точно наши правые в рейхстаге!

— Кукушка, кукушка, скажи, сколько мне осталось жить? — крикнула Роза.

«Ить, ить, ить», — передразнил ее из болотца тонкий голосок.

— Удод, — сказала Клара. Роза принялась считать. Она считала, считала, обшаривая в то же время кусты, заглядывая под низкие ветви елей, осторожно подымая их. А кукушка все отсчитывала Розины годы.

— Слушай, это какая-то ненормальная, она не может остановиться! — сказала Роза. — Может быть, это уже другая, которая приняла эстафету пророчества?

— Ничего подобного, — авторитетно сказала Клара, — просто ты будешь жить вечно.

В эти удивительные дни, действительно, казалось, что жизнь их не имеет конца. И даже она, Клара, в те дни вовсе не чувствовала ни груза лет, ни болезни, и наверное, это Роза заразила ее — она умела это делать — своим весельем и трогательным пониманием каждого дерева, каждой лесной твари. В понимании их и в сочувствии к ним было у Розы что-то особенное, как бы на равных, словно она сама была какой-нибудь пичужкой или полевой скабиозой на лугу. Но одновременно в этом заключалось нечто очень человеческое, духовное и высокое. А в лесу, или на лугу, или в горах, или на воде у Розы сейчас же делалось такое лицо, как тогда, когда она слушала Кларину игру: словно звуки рояля рождали видения более определенные и более жизненные, чем сами звуки. Словно лес, и луг, и вода были для нее полны еще чем-то, что она воспринимала не как мечту, а как реальность.

В один из этих дней они вернулись домой в сумерки, когда тени больших ольх, что стояли вдоль аллеи, стали длинными и черными, будто на песке нарисовали указательные линии для транспорта, которые с недавних пор делались на асфальте больших городов.

И вдруг в светлом промежутке между этими линиями появился на ольховой аллее маленький трехцветным котенок. Изогнув спинку, он прыгал задом, задом, отрываясь сразу всеми четырьмя лапами от земли, и все отступал и отступал перед идущими, попадая то на черную полосу, с которой он сливался и тогда совершенно исчезал из глаз, то опять — на светлый промежуток. И тут показывал свое мохнатое тельце и круглую головку с мерцающими зелеными глазами.

— Смотри, у нас гость! — удивилась Клара.

— Не совсем гость. Я забыла тебе сказать, что нашла его на дороге и принесла сюда. Он, наверное, заблудился, а может быть, его выбросили. Это очень хороший кот, смотри, как он прыгает!

— Как Муймер из цирка Кроне. Ты его покормила?

— Да, он пил молоко. Смотри какой циркач, это же совсем не котячьи прыжки!

— Ну конечно. Это детеныш кенгуру, убежавший от Гагенбека[17]. Он преодолел расстояние от Берлина до Силленбуха, чтобы ты напоила его молоком.

Пока они болтали и смеялись, котенок терся об их ботинки, и Клара сказала, что ему крупно повезло в жизни: если бы собак не увезли на ученье в питомник, тут разыгралась бы драма. Они его, конечно, но сожрали бы, но котенок сам умер бы от страха. Как его звать?

— Он мне не представился, — сказала Роза. — Но я думаю, что ему понравится имя Касьян: там есть это «кс», которое они любят.

— В жизни не слыхала такого имени.

— Это русское имя. Касьяны бывают именинниками раз в четыре года.

— Ну что ж, мы, по крайней мере, сэкономим на именинных пирогах.

Они были очень голодны, и когда Клара разогрела то, что осталось от завтрака, все показалось им необыкновенно вкусным, хотя это был всего-навсего цвибельклопс с картофелем и капустные котлеты.

…Кларе казалось, что запахи жареного лука и кофе доносятся до нее не от печки, на которой готовилась сейчас еда для приезжих, а с того стола на террасе, где сидели они с Розой и ели прямо со сковородки, нахваливая все, словно это был роскошный обед в «Адлоне», а не деревенская стряпня. И вся атмосфера счастья и дружбы с такой силой охватила Клару, что на какой-то миг сняла даже ее тревогу. Как будто была какая-нибудь логика в подсознательном ощущении: не может кончиться плохо то, что началось так хорошо! Как будто законы жизни не допускали вторжения зла и несчастья в тихий сад, где прыгал в ольховой аллее трехцветный котенок…

— Можем ехать! — объявил Петер и стал мыть руки в умывальном тазу, вытирая их не висевшим тут же белоснежным полотенцем, а ветошью, вынутой из кармана.

Клара, тяжело поднявшись, сделала уже шаг к двери. Но в это время она открылась и впустила Эриха Нойфига. Он совершенно растерялся, увидев Клару. По тому, как он побледнел, она уже многое поняла. И сразу же сообразила, что он, безусловно, ехал в Силленбух, потому что больше ему незачем было сюда ехать. И наверное, не с добрыми вестями, иначе он бы так не растерялся при виде ее.

Поняв все это, она собрала все свои силы и сказала себе, что впереди сил потребуется еще больше и надо к этому готовиться. И голос ее, хотя прозвучал хрипло, но был спокоен, когда она сказала:

— Здравствуй, милый Эрих! Ты, конечно, ехал ко мне? И наверное, тебя послал отец.

— Да, товарищ Клара, к вам, — ответил он. — Я выбрался из Берлина еще в пятницу, но поезда ходят вне расписания и я…

«Выбрался!» Он не уехал, а «выбрался». И он не привез письма от отца — значит, письмо нельзя было дать. Значит, это было рискованно. Существовало еще одно соображение: у Георга ведь есть машина. Значит, машина нужна для более важного. Там…

Все это в один лишь миг промелькнуло в мыслях Клары, в тот именно миг, когда она вернулась на свое место, в то самое кресло, где она сидела, когда видения того дня в Силленбухе…

Теперь она усадила рядом с собой Эриха и сказала ему, чтобы он все выкладывал сразу. Она добавила:

— Потому что я собралась в Берлин, и что бы ни было, поеду туда!

— Невозможно! — воскликнул Эрих. Что-то очень похожее на отца мелькнуло в его лице. Выражение испуга… И она вспомнила, что, конечно, не на лице Георга видела это выражение, а на лице его брата. Да, тогда, когда она сказала ему все, что о нем думает. В их последнюю встречу в поезде. Случайную встречу по дороге в Мюнхен.

Но опять-таки только мельком она подумала об этом, потому что главное сейчас было то, что скажет Эрих, за чем он мчался к ней, «выбравшись» из Берлина.

Она видела, как трудно ему начать. Хотя бледность его прошла, но он был весь скован. Чем, чем? Своею ролью дурного вестника? Да, конечно. Она ведь подготовилась к худшему.

Подчинившись ей, он начал…

Революционный Берлин пал. Солдаты Носке, с белыми повязками на рукавах, врывались в дома, вытаскивали рабочих, не успевших скрыться, и ставили их к стенке. Войска заполонили город.

Отца схватили сразу и потащили в их штаб — в отель «Эден». Там была страшная кутерьма, и какой-то генерал, полупьяный, закричал, увидев отца: «Кого вы привезли, идиоты? Это же Уве Нойфиг!» Он принял Георга за его брата. Генерал сам вывел отца из отеля. Сейчас отец скрывается…

— Где Роза? Где Карл? Вильгельм? — хрипло прервала Клара. Она так боялась за них, потому что знала, как это бывает, как разжигают кровавые инстинкты. Она знала черные души всех носке и эбертов на свете!

— Пику удалось скрыться. Его нет среди убитых и арестованных. А Карл и Роза… Я расскажу вам все по порядку, как велел мне отец. Он сказал, чтобы я последил за домом на Мангеймерштрассе. Мы знали, что Карла и Розу ищут, но уже было поздно предпринять что-нибудь. Но все же товарищи хотели перевезти их в другое место.

— Да, да дальше…

— Это было пятнадцатого января. Как только стемнело, я стал крутиться около дома. Ко мне подошел парень из дома напротив, знаете, где табачная лавочка. Он узнал меня, наверное, понял, зачем я здесь, и сказал: «Уходи, в квартире засада». — «Как, они уже там?» — «Да, с самых сумерек, я видел, как они подъехали и вбегали по лестнице, все с белыми повязками на рукавах, а в руках — пистолеты…» Он ушел, а я остался и стал смотреть на окна. Они все были освещены, и на стеклах мелькали тени многих людей, но я не заметил женского силуэта и подумал, что, может быть, ее там нет.

— Дальше… — требовала Клара, ей казалось, что Эрих еле двигает языком, что рассказ его тянется вечность.

— Подъехал полицейский автомобиль, полный солдат. Офицер с белой повязкой, лейтенант, скомандовал им следовать за ним. В машине остался один только водитель — солдат. Я видел, как он бросил в рот сигарету и начал хлопать себя по карманам, не находя спичек. Тогда я стал на подножку и дал ему зажигалку. Он закурил и сказал мне: «Проходи, малыш, а то могут под горячую руку замести тебя вместе с этими спартаковцами!» — «Разве тут есть спартаковцы?» — спросил я, думая, как бы хоть что-нибудь узнать. «Да еще какие! Главари!» — сказал он важно. «И что же с ними будет?» «Это не нашего ума дело. Мое дело крутить баранку, ехать куда прикажут». — «А куда?» — «Вернее всего, в «Эден», в штаб».

Когда он сказал мне про «Эден», я помертвел, потому что в штаб свозили всех функционеров и там их истязали, и живым никто оттуда не выходил! Но я еще надеялся. «Проваливай, проваливай отсюда, пока цел!» — сказал водитель.

Я зашел за угол и стал наблюдать. И подумал, что если даже там идет обыск, то такая куча народу быстро его закончит. А я был тепло одет, отец дал мне свои перчатки…

Эрих отвлекался, и Клара поняла, что он боится. Что дальше последует самое страшное. Но ведь из сказанного уже ей все стало ясно.

— Дальше, Эрих, дальше!

— Во втором этаже открылась створка окна, и тот лейтенант — совсем молодой, с усиками, я его где-то уже видел — крикнул водителю: «Сейчас поедем». Тут я подошел к самому углу и стал смотреть. Я увидел, как вывели Карла. Его даже не вывели, а вытащили. И пинками загнали в автомобиль.

— Боже мой! — сказала Клара. — И ее…

— Да.

— Дальше!

— Карла посадили на заднее сиденье, между солдатами, а на переднее — Розу. Голова у нее была непокрытая. На плечах — шубка. Лица я не видел, только видел, как она высоко держала голову. И снег падал на волосы. А Карла я рассмотрел: у него было бледное лицо, и он ругался. Я слышал, как он сказал: «Палачи, скоро вам воздастся». Я не знал, что мне делать, но поскольку было сказано про «Эден», решил ехать туда. Мне повезло: я поднял руку, и карета «Скорой помощи» подхватила меня, я сказал, что опаздываю на ночное дежурство в госпиталь. Они довезли меня до Гедехтнискирхе, и я побежал на Буданештенштрассе, думая, что, наверное, опоздал. «Скорая помощь» мчалась на красный свет, но ведь полицейский автомобиль тоже. Подойти близко к «Эдену» нельзя было: отель окружала охрана, словно крепость. Все окна были освещены очень ярко, слышна была музыка, как обычно из ресторана отеля. Рассказывали, что на этажах там допрашивают, бьют и расстреливают, а в ресторане ужинают и танцуют.

Все же я не опоздал: подошел тот самый автомобиль, и я увидел, как высадили Карла и еще какого-то арестованного, оказалось, там с ними был еще третий, которого я сразу не заметил. А потом — Розу. Шарф выскользнул у нее из кармана и волочился по земле, но она не подбирала его. Они толкали ее — лейтенант и другой, в каске и серой пелерине, лица его я не рассмотрел — и сразу исчезли в дверях отеля. А солдаты прошли мимо меня. Они громко, возбужденно говорили. Один, вертлявый, в очках, сказал: «Теперь им крышка». «Наверное», — ответил другой.

Я вернулся домой и рассказал все отцу. Он сказал, что поедет на квартиру фрау Путц, которая служит в «Эдене» буфетчицей, а отец ее знал, потому что бывал в «Эдене»: там встречались выпускники Мюнхенской художественной школы. Я сказал, что поеду с ним и поведу машину, поскольку все еще шел снег и было очень скользко. В Берлине объявили осадное положение. У нас на ветровом стекле был пропуск на право ночной езды. И у отца еще было старое удостоверение от имперского общества художников, работающих для фронта.

— Дальше, дальше, Эрих. — Он как будто всходил по ступеням крутой лестницы, и чем выше поднимался, тем труднее ему становилось. И ей — тоже. Как будто это была та самая лестница в «Эдене», по которой тащили Розу…

— По дороге отец передумал: решил сначала попробовать узнать что-нибудь в «Эдене».

Конечно, мы не надеялись подъехать к нему: около входа там всегда стояла вереница автомобилей. Мы пристроились в хвост. Потом я выключил мотор, и мы пошли к входу. Мы повязали себе белые повязки на рукава, а удостоверение общества было на гербовой бумаге.

Но у входа очень проверяли пропуска, и нас не пустили. Отец сказал: «Тогда вызовите буфетчицу, фрау Путц, я ее свекор, у нас дома несчастье». Вахмистр пробурчал: «Сейчас у всех несчастье», но все же крикнул кому-то, чтоб позвали фрау Путц. «А вы посторонитесь. Вон там ждите», — и показал, где встать. Снег все шел. В отеле играла музыка, и все время страшно хлопали двери. Пока мы стояли в ожидании, подъехали две машины, из них не выходили, а просто выпрыгивали, не дожидаясь пока шофер им откроет дверцу, военные. Только один генерал вышел медленно. Отец вздрогнул, увидев его, и сказал: «Вот палач. Запомни его имя — это Альбрехт Гогенлоэ».

И тут Клара прервала его — Эрих удивился, что она сказала те же слова:

— Запомни это имя, Эрих, — и сделала знак продолжать.

— А в одной машине была дама в меховом манто. И один раз выволокли какого-то старика, хорошо одетого, но, видно, страшно избитого…

— Дальше, Эрих, дальше!

— Вахмистр крикнул нам: «Фрау Путц только что ушла домой» и посмотрел подозрительно, но отец сказал: «Мы живем не вместе».

Мы поехали в Панков, где жила фрау Путц. По дороге отец сказал: «Мы на машине, а она ведь добирается, как придется. Так что ты не гони. У нас много времени». А куда тут гнать? Снег шел вторые сутки, и никто не чистил улицы. Дом стоял во дворе, и мы въехали во двор. Отец велел мне зайти к фрау Путц и, если у нее кто-нибудь есть, то сказать, что я посыльный из отеля, привез ей кое-что. А если нет, то сделать знак из окна. У нее никого не было, и отец тотчас поднялся. Фрау Путц страшно перепугалась, увидев меня. Она же меня не знала. А когда вошел отец, она сразу расплакалась и сказала: «Я уж думала, за мной! У нас в «Эдене» такие страсти!»

Отец еще рта не успел открыть, как она сказала сквозь слезы: «Вы, наверное, хотите знать про ваших Розу и Карла. Так их дело очень-очень плохо». — «Расскажите все. Вы их видели?» — спросил отец. «Да, когда их только привезли». Она стала рассказывать: они все, она, и горничные, и судомойки видели через стеклянные двери, как Либкнехта подгоняли в спину прикладами на лестнице. Рубашка у него была разорвана на груди. Но Розы тогда не было. Очень скоро там, в хохпартере, куда подняли Либкнехта, послышались выстрелы и грохот. Потом сверху крикнули: «Теперь ее давайте!» Вот тут они увидели Розу. Фрау Путц сказала, что не узнала бы ее, такая была она бледная-бледная, с черными кругами под глазами, а главное — волосы…

— Что — волосы? — шепотом спросила Клара. И Эрих почему-то тоже шепотом ответил:

— Они ее таскали за волосы.

Клара молчала, и он посмотрел на нее обеспокоенно, но вспомнил, как отец сказал ему: «Ей надо говорить правду. Что бы ни было. Она не простит неправды».

Клара шевельнула побелевшими губами, ему показалось, что она хочет сказать: «Дальше».

— Они потащили ее в хохпартер, внизу слышен был шум, крики, стук, словно упал стул. Тут сверху спустился лейтенант, которого фрау Путц хорошо знала, потому что он околачивался в «Эдене» с самого начала. Он попросил у нее бутылку коньяку, чтобы взять с собой наверх. Она дала ему, и он велел ей записать на него…

— Как его звали? — неожиданно твердым голосом спросила Клара, и Эриха удивило, что она так спросила: «звали» — лейтенант-то был живехонек. Но он был рад, что запомнил его имя, — Юнгер.

— Фрау Путц сказала ему: «Если вам нужен еще коньяк, возьмите, потому что я запираю буфет и ухожу». Он ответил, что больше не надо. Когда они закончат, то пойдут в ресторан, он ведь открыт всю ночь. «А разве вы еще не закончили?» — «Только с одним». И он ушел. А фрау Путц уехала домой, потому что, как она сказала, не могла всего этого выдержать.

— Она жива, — вдруг сказала Клара очень твердо.

Эрих с сомнением покачал головой.

— Почему ты качаешь головой? — прикрикнула она. — Разве кто-нибудь видел их мертвыми?

— Только Либкнехта. Они подбросили его «Скорой помощи», а там работал наш парень, и он сообщил Пику, в какой морг его отвезли. И наши выкрали его из морга и похоронили. Но Розы нигде не было.

— Она жива, — повторила Клара. Но говоря эти слова, она слушала не голос рассудка, а — упрямой надежды, которая одна теперь руководила ею. Видение тех счастливых дней, того вечера уже исчезло, но на минуту ей почудилось, что Роза там, в Силленбухе. А дома никого нет… «Впрочем, Роза же знает, что ключ на гвоздике под крыльцом, а потом сын Петера придет кормить собак», — она тотчас поняла, как безумна эта мысль и решительно отбросила ее.

Эрих поднял голову: ему показалось, что Клара не слышала его. Но она кивнула, показав ему, что — нет, она все слышала. Он не знал, что странное чувство — второй раз в жизни! — охватило ее: будто можно вычеркнуть из жизни страшный миг, чуть сдвинув время. Вернуть тот сладкий час — не наяву, нет, но хотя бы в воспоминаниях. Тот вечер с полосатой от теней ольховой аллеей, ведущей к террасе. И котенка, упруго подскакивающего сразу на всех четырех лапах перед Розой. «Смотри, словно церемонимейстер двора, какие ужимки и прыжки!» — «Как его зовут?» — «Он мне не представлялся».

Вернуть тот час, когда еще ничего не было известно.

Но теперь она была старше и справилась с этим быстрее. Она не могла скрыться в мир спасительных иллюзий.

— Мы едем в Берлин. Организуем поиски. — Она поднялась. — Нельзя терять ни минуты. Я скажу, чтобы нам на дорогу приготовили бутерброды, а большой термос с кофе у меня в машине. Эмма, скажи Петеру, чтоб готовился к выезду!

— Товарищ Клара! — тихо и убежденно сказал Эрих. Губы его дрожали. — В Берлине белый террор. Схватили всех наших в Нойкельне. Было решение убить не только Розу и Карла, но и вас и Пика. Наш человек из ставки сообщил об этом. Отец передал вам, что вы не должны покидать Силленбух.

— Твой отец — умный и дальновидный человек, — сухо сказала Клара, — но когда-то давно я была его учительницей…

Предыдущая главаГлава 15 из 20Следующая глава