Клара продолжала думать о Розе в вагоне скорого поезда, когда, наконец, после всяких волнений и суеты очутилась в тишине пустого купе: военная пора не располагала людей к дальним путешествиям. К тому же гражданские поезда ходили отвратительно: то и дело их отводили на запасные пути, уступая дорогу воинским эшелонам. Расписание превратилось в пустую фикцию в кожаном переплете…
Клара ехала в Амстердам, чтобы там развернуть работу по подготовке конференции. Она мысленно перебирала адреса деятельниц женского движения, с которыми надо списаться, сговориться по телефону или встретиться.
Проводник, мужчина непризывного возраста, в потрепанном кителе, отодвинул дверь купе:
— В вагоне холодновато? Что поделаешь: топим одной угольной пылью.
— Да, холодно… Солдатам в окопах еще холоднее. Теперь тепло только во дворцах.
Дверь поспешно задвинули, и Клара снова погрузилась в свои мысли. Роза… как она выдержит тюрьму? Тогда, в 1905-м, когда была разгромлена русская революция, Розу схватили в Польше. Она отправилась туда нелегально, с чужим паспортом. Ее засадили в знаменитый Десятый павильон, где она пережила страшные месяцы. Тогда они, немецкие социал-демократы, подняли кампанию за ее освобождение и добились его. Розу выпустили под залог, крупную сумму, которую удалось собрать. Роза вышла совсем больной… Но оправилась. Тогда она была моложе, много моложе. Что будет с ней сейчас? Клара знала твердость ее духа, но годы и болезни… Шум в коридоре вернул Клару к действительности. Она отодвинула дверь: двое жандармов тащили молодого человека, который, собственно, и не сопротивлялся, а только бессмысленно повторял:
— Это ошибка! Уверяю вас, это ошибка! — На его лице был написан подлинный ужас.
— Еще одного дезертира поймали! — объяснил Кларе стоящий у окна пожилой толстяк, вынув изо рта сигару. — Не стоит беспокоиться. Далеко изволите ехать?
— Далеко, — сухо ответила Клара и притворила дверь. Лицо, сведенное гримасой страха, еще стояло перед глазами.
«Человек не должен бояться. Это ужасно, что люди все время чего-нибудь да боятся. Мы боремся за мир, из которого будет изгнан страх», — подумала она. И сразу вспомнила, что у нее самой сейчас веские причины для опасений: она получила разрешение на выезд из страны, но это еще не гарантия, ее могут вернуть с границы. Честно говоря, удивительно, что ее выпустили. Товарищи предполагали, что просто в сутолоке войны дело решило некомпетентное лицо. Вполне возможно, позже где-то кто-то спохватится: «Нет, не за добром в 1915 году пресловутая Клара Цеткин отправляется за границу».
Ей вдруг стало неуютно здесь. В купе стоял прочный запах кожи и дезинфекции — это был запах войны. В протяжном реве за окном чудилось что-то дикое, словно это был не обычный паровозный гудок, а волчий вой.
В дверь постучали. «Войдите!» — крикнула Клара, но никто не вошел. «Вероятно, ошибка, — решила она, — спутали купе».
Становилось уже темно, но ей не хотелось света: глаза отдыхали в непрочной тьме, то и дело пронизываемой светом фонарей маленьких станций, где скорый поезд лишь замедлял ход. Но и здесь о войне напоминали черный палец, указывающий дорогу к дежурному по гарнизону или к пункту сбора, и бесчисленные надписи: «Только для офицеров», «Низшим чинам воспрещается». Формула «Только для господ» продолжала действовать.
Гудок паровоза в отдалении нарастал, приближался и потонул в грохоте встречного поезда.
Приникнув к стеклу, Клара различала платформы с укрытыми брезентом орудиями, огромными, как слоны с вытянутыми хоботами; товарные вагоны, в оконца которых были выведены железные трубы. И она живо представила себе людей в шинелях, сгрудившихся вокруг печки там, внутри. Их скованность, растерянность, тоску, недоумение или ярость. Ведь те, кого везут, отнюдь не преисполнены энтузиазма, и смерть за кайзера не представляется им воротами в рай, как твердят полковые попы…
В трудных раздумьях Клара подводила итоги последних лет. Что сделано, чтобы предотвратить войну? И сделано ли все возможное? Как пророчески тогда, восемь лет назад, в Штутгарте, прозвучал голос предостережения, голос, зовущий всех честных социалистов встать стеной против грабительских войн.
Что было потом? Она много ездила. Это были агитационные поездки, время на них она вырывала у «Равенства». Да, всегда на колесах. Она не могла бы перечислить все города и городки, деревни и поселки, в которых побывала. Отчетливо вставал перед ней деревенский трактир, где с потухшими глиняными трубками в руках сидели крестьяне. Они слушали Кларину речь, согласно кивая головами: они-то знали, что такое война. Клара взывала к их здравому смыслу, к их классовой ненависти. Война — для князей. Для обладателей огромных поместий. Не для них фронтовой цвет — хаки. Для них — блестящие кивера и развевающиеся султаны. Зачем человеку, возделывающему землю, белый султан или золотые аксельбанты? Это утехи господ. Но крестьянину война несет лишь смерть и голод. «Крестьянин ревностным трудом всечасно наполняет свой амбар; солдаты же его опустошают! Меч разорил империю дотла, и только плуг ее обогатит…» — Клара воодушевленно произносит эти строки.
Она видит себя в рабочем кафе и просто в пролете цеха, в каком-нибудь углу, где рабочие собрались в обеденный час, жертвуя коротким отдыхом и чашкой горячего кофе, чтобы послушать «нашу Клару». Клару, которая состарилась вместе с ними, знала их повседневную жизнь как свою, а теперь призывала их — поднимитесь во весь рост и скажите полным голосом: «Мы против войны, мы не пойдем в окопы. И не станем работать на войну». Если каждый скажет «нет» — правители поневоле задумаются, прежде чем начать бойню.
Ее слушали в казармах молодые солдаты и матросы. Их глаза широко открывались, потому что это было первое слово протеста, подсказанное им. Против войны, к которой их готовили. Для чего им уменье стрелять и окапываться, рубить саблей и колоть штыком? Чтобы убивать своих братьев! Сделают ли их жизнь легче завоевания, которые обещает кайзер?
Ее слушали студенты и учителя, и она говорила им: война — это гибель и духовных ценностей, угроза цивилизации. Не их ли священный долг открывать глаза народу на истинные цели войны, глубоко запрятанные под лесом знамен и штандартов, заглушенные литаврами оркестров и кликами ликования.
Клара учила коллективно, массово выражать свой протест. Собираться в колонны и выходить на площади под красными знаменами. Она учила «летучей» агитации против войны: в рабочих кнайпах за кружкой пива, в искренней дружеской беседе, в мимолетном обмене репликами у станков.
Учила срывать военные поставки, военные заказы. Срывать подготовку войны словом, действием, всеми силами. А ее «Равенство», ее газета? Она тоже ложилась перед ней нескончаемой лентой газетных листов. Газета помогала распознавать фальшь ура-патриотических воплей, разоблачать шовинистов. Святое слово — патриотизм, писала Клара, имущие классы накрепко привязали к своим интересам. А свой голос они отождествляют с голосом родины. Так кто же, в самом деле, должен от имени отчизны решать: быть миру или войне? Крупп и Кирдорф, которые ждут от войны новых прибылей? Или миллионы пролетариев, которым отвратительны грабеж и покорение других народов?
«Равенство» убеждало, звало, раскрывало злодеяния господствующих классов: от уловок какого-нибудь мелкого хозяйчика до преступлений в государственном масштабе.
Еще за два года до войны, когда уже ясной становилась расстановка сил империализма, Клара писала, что Европа похожа на арену, где государства беснуются, взрывая песок, словно рычащие, скалящие зубы звери. Выжидая момент, чтобы кинуться друг на друга, вырвать добычу. И это цивилизованный мир!
А международные форумы? Ведь решения их всегда были повернуты своим острием против войны, и когда она, Клара, предложила на Копенгагенской конференции женщин учредить Международный женский день Восьмое марта и это было принято с таким ликованием и энтузиазмом, — и тут был замысел: проводить этот день под знаком борьбы за мир.
А Базель? С какой горечью вспоминает теперь Клара дни Базельского конгресса Второго Интернационала. Чрезвычайного конгресса. Собравшегося именно ввиду приближающейся угрозы войны.
А ведь это был еще 1912 год. Ноябрь 1912 года. И она так хорошо помнит стены древнего собора, готически заостренные, рвущиеся ввысь, и сумрак и протяженность каждого звука под каменными сводами, и благородную темную окраску дерева, перемежающуюся с золотом канделябров.
И видит себя поднимающейся на трибуну. О чем она говорила тогда? О преступлении, которое готово совершиться, о преступлении, замышленном и организуемом извечным их общим врагом — империализмом. Об отпоре, о предупреждении беды. И о том, что для этого не надо жалеть себя.
Она обращалась к конгрессу от имени женщин-социалисток всех стран. От имени женщин — хранительниц и продолжательниц жизни приветствовала конгресс, объявивший начало крестового похода против войны. Она и сейчас помнит текст Манифеста конгресса и про себя повторяет точные строки о том, что рабочие будут считать преступлением войну ради интересов капиталистов! И вот теперь в это преступление втянуты миллионы рабочих.
Клара шла в колонне демонстрантов, овеваемой множеством красных знамен, под гул колоколов, под бой барабанов, ощущая необычную, тревожную атмосферу этого нескончаемого шествия.
«Ты уже немолода, — говорила себе Клара, — уже столько лет реют над твоей головой наши старые боевые знамена. И твои друзья состарились. Август Бебель! Над твоей седой головой пронеслись годы и беды! И твой голос услышат все, когда ты его возвысишь против войны».
И вот уже нет Бебеля. Он первый поднял женщину, распростертую перед алтарем или коленопреклоненную перед хозяевами жизни. Первый открыл ей мир борьбы.
«Жорес! Что ты скажешь сегодня своим гулким басом, знакомым всей Франции? Добрый великан с большой бородой волшебника, каждое твое слово ловят миллионы людей! Твой портрет висит на стенах миллионов французских домов!» — думала Клара тогда.
И вот Жан Жорес пал первой жертвой новой бойни, злодейская рука нанесла предательский удар из-за угла. Опустел веселый дом в Пасси, и вся Франция шла за гробом любимого сына народа…
Клара вспоминает толпы на набережной Рейна. Их всех объединяли слова гимна. Слова о грядущем великом бое, о победе, которая сметет с лица земли свору псов и палачей, о той единственной цели, ради которой стоит жить.
И все это было. Почему же оно потонуло в криках «Хох!», в медном громе оркестров, в пышных речах о «единстве нации» и «гражданском мире»? Да, именно здесь крылась первопричина. Оппортунизм проник так глубоко, в самое сердце партии. Его теоретики подбрасывали угодные хозяевам, удобные лозунги о «классовом мире во время войны», а практики спешили подкрепить их, гася в зародыше всякую искру протеста…
Вдруг перед ней встало перекошенное злобой лицо Фохта: она столкнулась с ним как-то на фабричном дворе. Только что закончился митинг в красильном цехе, Фохт, несомненно, спешил туда, желая лично прекратить опасное сборище. О, теперь он делает это лично! А когда-то опасался, как огня, любого закутка, где собиралось больше десятка рабочих. Сейчас от него так и пышет самодовольством, оно окутывает его тучную фигуру с головы до пят, от меховой шапки до суконных ботиков. «Вы опоздали, господин Фохт: митинг окончен». — «Вы не имели права, фрау Цеткин. Вы ответите за неправомерные действия! Собрание не было зарегистрировано». — «Можете зарегистрировать мой кукиш!» — раздается позади чей-то озорной голос. Почему запомнилось? Почему что-то новое и опасное почудилось в раздобревшей фигуре Фохта? Фохта, которого она так давно знает. И никогда его ни во что не ставила.
И сразу выплывает другое лицо. Даже не лицо, а нос. Острый, будто что-то вынюхивающий. «Мы идем навстречу новой эре. Эре сотрудничества труда и капитала»…Философствующий полицейский. Модернизированный жандарм. Знамение времени!
Она отгоняет эти видения. Ей хочется вспомнить что-нибудь отрадное. И воспоминание приходит.
Приходит в образе старого человека с молодыми глазами. Хотя они до краев наполнены усталостью и цвет их поблек, что-то неожиданно молодое просверкивает за стеклами пенсне, когда он наклоняется к ней:
— Увидишь, Клара, тяжелые времена пройдут. Нельзя оболванить целый народ. Главное: не сдаваться. Нас недаром зовут горсточкой стойких. Этим можно гордиться…
Франц Меринг! Кларе делается теплее на душе, когда она думает о нем. Может быть, из своих многолетних занятий наукой он извлек эту способность при всех обстоятельствах сохранять спокойствие. Когда стало известно о том, что Либкнехт вместе с социал-шовинистами поднял руку за военные кредиты, все просто кипели: и Роза, и Лео Йогихес, и Дункер. Но Меринг покачал раздумчиво седой головой и сказал: «Не будем спешить. Надо послушать самого Карла». — «Вот как! — закричала Роза. — Значит, есть моменты, когда оправдывается измена?» — «Нет, есть моменты, когда надо точно знать, измена ли это».
Как часто тихий и вразумительный голос Меринга охлаждал их запальчивость и нетерпимость!
Если бы ты сейчас оказался рядом, старый друг, мне не было бы так одиноко и в холодном купе повеяло бы теплом!
Клара остро ощутила свое одиночество, всю непрочность плана, построенного ими, казалось, так расчетливо и наверняка. Частое мелькание фонарей напоминало о близости границы. Вот здесь, при контроле паспортов, ее задержат… Но если даже этого не произойдет, то есть ли основания думать, что конгресс соберется? То, что недавно казалось достижимым и близким — вдруг отодвинулось, исчезло, растаяло в сумраке этого неприютного угла. И она попыталась стряхнуть с себя подавленность, слабость.
Снова раздался робкий и словно бы поспешный стук в дверь.
— Да войдите же, наконец!
Дверь отодвинули и тотчас прикрыли за собой.
— Извините меня за вторжение. Но я узнала вас. И подумала, что, может быть, вам нужна будет моя помощь.
— Почему же мы сидим в потемках? Вот так. Теперь я могу рассмотреть вас…
Молодая женщина. Скромно одетая. Похожа на учительницу: есть какие-то приметы этой профессии, может быть, педантичная аккуратность в одежде. Или эта манера держаться: сдержанная, но не стеснительная.
Взгляд голубых глаз из-под темно-русой челки такой нежный и немного любопытный. Она не худышка. Напротив, пожалуй, коренаста.
Как удивительно, что именно в такой миг рядом оказалось это милое молодое существо!
— Кто вы, дитя мое?
Девушка, возможно, вообще-то не болтлива, но необычность обстановки и такой встречи…
Она — немка, но родилась в Амстердаме. Служила гувернанткой в доме богатого промышленника под Берлином.
Как странно! Эта девушка похожа на нее, Клару. И не только внешне, но и — судьбой. Словно ее молодость уселась тут на кончик дивана, сунув руки в беличью муфточку.
— У меня был жених. Он убит. Теперь я решила вернуться на родину.
— Как вас зовут?
— Анна Майнеке.
— Почему вы решили предложить мне свою помощь?
— Потому что я слышала ваши выступления против войны. И подумала: раз вы в такую пору собрались ехать так далеко, то наверное — по важному делу. А что может быть сейчас важнее протеста против войны?
Анна говорила так искренне. Эта молодая жизнь, уже надломленная войной, внесла сюда как бы напоминание, как бы заверение: «Ты еще нужна нам, Клара! И твои усилия — тоже!» Как она сказала: «Что может быть сейчас важнее?» И в глазах у нее промелькнуло то выражение, которое часто ловила Клара на лицах, обращенных к ней: доверия, надежды. «Да, в тебе ищут опору. В тебе привыкли находить частицу большой силы. На тебя падает свет высокой идеи. Идеи, которая так много лет владеет столь многими людьми и все же так тяжело пробивает себе путь».
Простая эта мысль высветилась из хаоса перебивчивых, разорванных воспоминаний и, раз уж вырвавшись, она держала Клару на волне вновь обретенной уверенности.
— Вы сможете мне помочь, Анна. В том случае, если у меня будут затруднения на границе… Нет, не волнуйтесь: мои документы в порядке. Но все может случиться. Постарайтесь быть поблизости от меня, когда будут возвращать паспорта после контроля. Если паспорт мне не вернут… Тогда по ту сторону границы опустите в ящик письмо, которое я вам дам. Если все будет благополучно, вы мне его вернете, когда переедем границу.
— Сделаю это с радостью.
Клара вдруг вспомнила, что ничего не ела с самого отъезда. Матильда приготовила ей всякую снедь на дорогу.
— Мы сейчас поужинаем с вами, Анна.
Клара снова была бодра и деятельна. Она написала несколько строк, условно, намеками, сообщающих, что ее вернули с границы. Клара адресовала их голландской подруге. Но теперь, когда письмо было написано и Анна ушла с ним, очень довольная поручением, всякие опасения оставили Клару. В самом деле: ее документы в полном порядке, паспорт пестрит штампами и печатями. Мало ли что могло ей почудиться в одиночестве и темноте!
В Берне разгар весны, необыкновенно яркой и пахучей. Сам этот город в зеленой долине, омываемой с трех сторон широко разлившейся Аарой, с видом на Альпы, как будто вопиет: «Люди, прекратите бессмысленное уничтожение друг друга! Солдаты, вонзайте в землю штыки!»
То, что здесь собрались делегатки воюющих стран, оказалось особенно важным и определило настроение всей конференции.
Клара была довольна ходом ее. Здесь социалистки почти всех стран Европы. И они все единодушно подписались под Манифестом, призывающим всех женщин мира добиваться окончания войны. Но это не только призыв: Манифест говорит о мире без аннексий, закрепляющем права народов на независимость.
Русские делегатки, однако, вносят свой проект резолюции. Они идут дальше, чем большинство делегаток. Они ясно показывают — «Вот враг!». В глубине души Клара согласна с ними. Но эта резкость оттолкнет большинство…
Решения и Манифест были приняты с таким единодушием. Почему же русские социал-демократии разошлись с большинством? Клара силится это понять. Она так упоена успехом. Но позиция русских мешает ей ликовать. И она ждет открытого разговора, откровенных высказываний. Кларе хочется глубже понять русских делегаток, встретиться глаза в глаза со скромной, располагающей к себе какой-то тихой, неброской привлекательностью Надеждой Крупской и Инессой Арманд, внешне полной ее противоположностью: красивой, стремительной в речи и в движениях, страстным оратором…
Они встречаются в рабочем кафе, по-человечески и по-женски радуясь этой встрече и остро ощущая значение ее: их страны воюют между собой, но это не их война, их братство нерушимо!
Но Клара не хочет обходить острые углы.
— Дорогие мои! Ваше мнение для меня дорого. И, по совести говоря, то, что вы не согласны с большинством, не дает мне торжествовать. Ведь основное все же сказано нашей конференцией!
— Оно сказано, Клара, но не так, как надо бы… — говорит Инесса. Ее глаза полны дружелюбия, но слова произносятся твердо. И Клара ясно ощущает, что в них не только собственная убежденность, но влияние могучего ума Ленина. И это больше всего волнует Клару: она знает, что Ленин пристально следит за работой конференции.
Крупская добавляет своим негромким голосом:
— В решениях конференции есть элемент маневрирования. В ней нет прямых оценок оппортунизма.
Клара шумно вздыхает, отирает платком лоб. Эта Надежда Крупская умеет в самую деликатную форму облечь самый суровый упрек. «Маневрирование»! Да, в решениях и в Манифесте конференции нет таких жестких слов, как «черная измена», «предательство». Нет категорических, императивных требований порвать с буржуазными правительствами! Нет слов, которые казнили бы шовинистов, растоптавших решения Интернационала и самый дух его.
— Да, таких слов, которые были сказаны в Штутгарте и Базеле, — таких слов в нашей резолюции, в нашем Манифесте нет, — решительно произносит Клара и вглядывается в лица соратниц, — но если бы эти слова были сказаны, мы испугали бы многих.
Клара нетерпеливо ждет ответа: разве ее доводы не логичны, не основательны? Небольшая пауза, возникшая после вопроса, томит Клару, она нервно барабанит пальцами по столу, переводя взгляд с одной собеседницы на другую.
И вдруг Надежда Крупская произносит:
— Вот вы и признали, Клара, этот момент маневрирования!
Клара взрывается:
— Допустим. Но во имя чего? Во имя достижения единства.
— Не надо делать фетиш из единства, — отвечает Крупская. В ее тоне твердость, и — странно! — она не входит в противоречие со всем ее обликом — воплощенной деликатности!
— Нет, положительно, у вас особый склад ума! — восклицает Клара. — Вы не хотите успокоиться на том немалом, что уже сделано! Разве это не огромно, не значительно, наше общее — общее! — обращение к миру?
— Что вы, Клара! Мы не преуменьшаем значения самого события! Самого факта такого представительного собрания женщин всех стран. Но, согласитесь, что в документах конференции должен был найти место отпор шовинистам. Во весь голос сказать, что мы о них думаем! — говорит Инесса.
В чем-то они правы. И признание этого отравляет Кларе ее в общем-то триумфальное возвращение. Как-никак, но интернациональная женская конференция состоялась!
Друзья были озабочены состоянием Клары: ее болезнь, тяжкие приступы лихорадки, усугубляла стойкая бессонница. Длинные ночи без сна обострили ее черты, иссушили кожу, одни глаза блестели на изможденном лице.
— Тебе надо отдохнуть, будни нашего «Равенства» стали такими хлопотными… Как никогда, — говорила Кете, сидя у постели Клары. — Я принесла тебе ворох почты, но, право, лучше я сама с ней расправлюсь.
— Нет. Меня только и поддерживает работа.
— И письма, — добавила Кете, увидев в руках Клары квадратик фронтового письма.
— Письма? Не знаю. Понимаю умом, что сын — военный врач, на позициях. Значит, в опасности. Каждой матери чудится, что жерла всех орудий нацелены на их сыновей. Иногда является надежда: а вдруг он все же не в самом пекле! Приходят письма, в них нет того, чего я жду: живого слова. Где он? Здоров ли? Сыт ли? А тут еще цензура. Мне всегда кажется, что именно там, под жирной черной полосой, те слова, которые мне необходимы. Тревожусь и за Розу: все еще в тюрьме. Хрупкая, больная.
— Зато у меня новость о Карле! — объявляет Кете.
С тех пор как Либкнехта отправили с рабочим батальоном на фронт, Клара о нем ничего не знала. И вот Кете принесла радостную весть: Карл жив, энергично работает. Он удивительно применился к обстановке, его речи к солдатам передаются из уст в уста. Они напечатаны нелегально и распространяются в войсках.
— Подумай, в окопах солдатские руки хватают листовки с речами Карла! Я представляю себе их воздействие. Там, на фронте. Где человек каждый миг может погибнуть. И ему показывают всю бессмысленность этой гибели.
Клара поправлялась медленно и трудно. К ней возвращались ее обычные энергия и оптимизм. Манифест Бернской конференции был запрещен оппортунистическим руководством партии. Но его удавалось распространять несмотря на запрет. Он стал популярен среди рабочих: одно то, что женщины воюющих стран собрались вместе и держали совет, внушало большие надежды.
Теперь рядом с легальной работой, выпуском газеты, открытыми собраниями — шла другая, подпольная. Нелегально печатались листовки. В них говорилось то, что нельзя было сказать на страницах «Равенства».
Роза присылала бодрые письма: как-то она сказала, что труд, который тебя захватывает целиком, и есть полное наслаждение жизнью. Такой труд над новой книгой и в стенах тюрьмы давал Розе радость.
Большой день был для Клары, когда она смогла вернуться в редакцию. С удовольствием она погрузилась в привычную атмосферу. Жизнь газеты с ее ежеминутными новостями снова захватила разнообразием каждодневных забот. Трудности с типографией: мастера ушли на фронт, газету печатают неопытные юнцы. С транспортом: последних лошадей увела война. С бумагой: война требует много бумаги, — чем больше у нас неудач на фронте, тем длиннее военные приказы…
И все же тираж «Равенства» растет, и все больше приверженцев у газеты. Это выводит из себя Фохта и компанию. Они ведь снова — «наверху», их верноподданнические позиции, их пресмыкательство поощряются оппортунистами из Правления партии…
После долгого и трудного дня Клара вернулась домой, в свою маленькую квартиру на окраине Штутгарта.
«Как томительны стены дома, когда лежишь в постели больная. И как они милы, когда, усталая, возвращаешься в них», — подумала Клара.
Но у входной двери раздался звонок. Предчувствие несчастья укололо Клару — она подумала о сыне. И тотчас успокоила себя: в эту пору не бывает известий с фронта! Может быть, нежданный гость, товарищ из Берлина? Она все еще была далека от истины, когда подходила к двери.
— Телеграмма, — ответил на ее вопрос мужской голос.
И теперь она уже поняла: что ж, этого можно было ожидать. Хотя, надо сознаться, она вовсе не ждала: просто ей некогда было вникать в опасности, грозящие ей лично.
Они вошли: трое, в мундирах, при оружии. Людвиг Тронке не упустил случая участвовать в таком спектакле. Сейчас он не кажется столь мелким: он приподнят значительностью своей роли.
— Скорблю, сударыня. Служба… — Тронке предъявляет ордер на обыск. Он продолжается недолго: трудно ожидать, что многоопытная партийная функционерка будет держать у себя на квартире компрометирующие документы.
— Еще более скорблю… Вот приказ об аресте.
Тюремная тишина никогда не бывает полной. Даже ночные звуки не дают забыть, что ты в тюрьме. Звон ключей, скрип половицы под ногами обутой в мягкие туфли надзирательницы, перекличка часовых, дальний бой курантов… Даже и одиночная камера не дает полного одиночества. Трижды в день откидывается форточка в двери, на нее ставится кружка с кипятком или миска с едой. И в это время Клара видит то одно, то другое человеческое лицо. Лицо женщины. Она уже знает, что их трое. Три надзирательницы сменяют друг друга. Каждый день одна из них выводит Клару на прогулку. Тюремная прогулка! Маленький двор для обитателей одиночек. Крупный булыжник внизу, кусочек неба вверху. Каменные стены кругом. Положенное время — двадцать минут надо быстро двигаться, глубоко дышать. Клара делает это и мысленно повторяет запомнившиеся строки:
В тюремной куртке через двор
Прошел Он в первый раз,
Легко ступая по камням,
Шагал Он среди нас,
Но никогда я не встречал
Таких тоскливых глаз.
Нет, не смотрел никто из нас
С такой тоской в глазах
На лоскуток голубизны
В тюремных небесах,
Где проплывают облака
На легких парусах.
Мозг Клары лихорадочно работает. Ей предъявлено тяжелое обвинение «в поступках, являющихся государственной изменой». Под это определение подводится распространение Манифеста Бернской конференции. Положение обостряется тем, что оппортунисты из руководства социал-демократической партии в своих циркулярах объявили распространенно Манифеста «вредным», а деятельность участниц Бернской конференции — непатриотической.
Клара заключена в тюрьму города Карлсруэ. Свидания запрещены. И переписка тоже. Тем настойчивее ищет Клара возможности связаться с волей.
Из трех надзирательниц она выбирает ту, что постарше. Седые волосы ее туго стянуты черной косынкой, как у монашенки, но в лице ее нет монашеской отрешенности: на нем мирские заботы, обычные, женские. Иногда глаза ее заплаканы. В такие дни она рассеяннее следит за Кларой, вышагивающей по тюремному двору и, забывшись, уводит ее с прогулки на несколько минут позже.
Клара научилась различать ее шаги, хотя они почти неслышны, когда надзирательница подходит к двери, и ее странно увеличенный глаз в круглом отверстии. Однажды Клара случайно услышала, как эту женщину кто-то назвал по имени. Значит, она — Эльза… Кларе показалось, что теперь она знает о ней почти все. Пора было рискнуть.
Ставя пустую кружку на откинутую форточку, вырезанную в двери, Клара на минуту задержалась.
— Что пишет ваш сын с фронта, фрау Эльза? — спросила она. Кларе не видно лица женщины. Только ее руку, взявшую кружку. Рука дрогнула. Ответа не было: форточка захлопнулась. Клара не повторила вопроса. Но на третий день, в дежурство Эльзы в форточке прошелестело:
— Он убит…
И на минуту горестный этот шепот заставил Клару забыть о том, что по ту сторону двери — тюремщица со связкой ключей у пояса. Клара слышала голос матери, потерявшей сына.
На следующий день Клара не взяла миску с едой. И отказалась от прогулки. Она не поднималась с койки. Ночью, в бреду, видела себя среди близких, ее сыновья были с ней, но — не взрослыми людьми, а мальчиками. И она звала их шутливыми и ласковыми словами, как в детстве. Когда она очнулась, в камере, где никогда не гасился свет, было почему-то темно, только окно смутно светлело серым квадратом, перечеркнутым толстой решеткой. «Значит, уже утро, — подумала Клара, — скоро проверка». Хотела подняться и не смогла…
Ключ в замке щелкнул, и вошла Эльза.
— Лежите. Вас переводят в тюремную больницу.
И добавила тише:
— Скажите, куда сообщить о вашей болезни.
Клара не знала, что весть об ее аресте облетела весь мир, что многочисленные рабочие собрания в Германии и за границей выносят резолюции с протестом против заключения в тюрьму старой и больной революционерки. Под давлением мировой общественности кайзеровская юстиция вынуждена была освободить Клару.
Но еще долго тяжелая болезнь не отпускала ее. Клара не смогла быть на конференции левых социал-демократов в Берлине. Но она приняла смелые и последовательные решения группы, назвавшей себя затем «Союзом Спартака».
После тюрьмы и тяжелой болезни Клара снова руководила «Равенством». Хотя издательством, в котором выходила газета, теперь заправляли правые, им не легко было убрать с этого поста такую авторитетную в массах деятельницу, как Клара Цеткин. Издательство лихорадочно искало предлога, чтобы устранить Клару от руководства газетой. И такой повод нашелся, когда в мае 1917 года она выступила в «Равенстве» со статьей в поддержку русской революции.
Трусливо уклонившись от прямого разговора с Кларой, «опекуны» газеты рассчитались с ней одним ударом, нанесенным из-за угла. Клара получила официальное уведомление о том, что она освобождается от работы. На отличной меловой бумаге с солидным готическим штампом. Они умеют облечь любую гадость в сверхприличную форму!
Клара сидит над этой бумагой, белой и блестящей, как могильная плита. Четверть века она руководила газетой, была ее редактором, автором и метранпажем. Все лучшее, что ею написано, увидело свет на страницах «Равенства». Она знала сотни читательниц газеты, одних — лично, других — по письмам. Ей были так близки их заботы и радости. Разлучить ее с газетой, которой отдано двадцать пять лет жизни!
Оппортунисты готовили удар долго. Они замахивались на нее не раз. Всегда прятались от прямого слова правды, честный разговор с читателем приводил их в смятение! Вы победили, господа. На данном этапе — не более!
Клара обводит глазами скромный кабинет: с этой минуты она чужая здесь!
И уходит. Но почему-то направляется не домой, а поднимается в гору. Туда, где одинокая скамейка стоит под деревом. Ты постарела, бедная ольха! Ствол твой согнулся, и ветки поредели на подветренной стороне. И крона округлилась с годами. Здесь, на вершине, ты одна встречаешь порывы зимнего ветра, и снежные бури, и летние ливни. Сейчас лето, и твои темно-зеленые листья широки и блестящи. Они так скромны, с неброско выраженными зубцами и тонкими прожилками. Они похожи на доверчиво протянутую ладонь, на которой ясно читаются линии судьбы: горести и счастье. И длинная-длинная линия жизни…
Как всегда, жизнь приносила и печали, и радости. Однажды в дом Клары вошел старый друг, вырвавшийся из стен тюрьмы. Франц Меринг, тяжело больной, еще не оправившийся после заключения, мечтал не об отдыхе, а о работе в партии.
— Сейчас так тяжело, Франц. Нас опять только горсточка.
— Зато расширилось наше влияние. И в тюрьму проникали вести о стачках. Даже на военных заводах. И когда я об этом слышал, передо мной вставала ты, Клара, наши друзья. «Союз Спартака» — не такая уж горсточка.
— Ты знаешь, как поступили со мной в издательстве?
— От них можно было ждать любого свинства, но, откровенно говоря, такое трудно было предположить. Ты не должна принимать это близко к сердцу.
— Что ты говоришь, Франц… — тихо произнесла Клара. Ему показалось, что она сейчас заплачет. Это было ужасно. Он забыл, что перед ним шестидесятилетняя женщина, знающая жизнь и все ее крутые повороты. Что теперь уже оба ее сына на фронте и она трепещет за их жизнь. Что она ведет агитацию против войны в самой гуще рабочих и на военных заводах тоже, каждый день рискуя свободой и даже жизнью. Что лучшие ее друзья все еще в стенах тюрем. Он глядел на ее гладко причесанную голову, в глаза, в потускневшей голубизне которых читал жалобу. Она нуждалась в дружбе, в утешении, в словах, которые, вероятно, произносила сама про себя. Но надо было, чтобы их сказал ей друг…
И он сказал ей эти слова.
Слова о том, что путь, который она прошла, никто отнять у нее не может, его нельзя отобрать вместе с редакторским креслом. Четверть века ушли ведь не попусту. Не на ветер брошены ее силы, ее талант, ее темперамент! Сколько молодой буйной поросли выросло вокруг газеты стараниями Клары. Какие люди поднялись! Какой памятник ты себе воздвигла, Клара, двадцатипятилетней подшивкой «Равенства»! Меринг по-настоящему воодушевился. Он добился своего: Клара улыбнулась.
— Я получаю вороха писем, Франц, от читателей «Равенства». Похоже, что они не забывают меня.
— Ни тебя, ни твоих уроков, Клара.
Клара приняла предложение редактировать «Приложение для женщин» в «Лейпцигской народной газете».
И пришел самый значительный и счастливый день в жизни Клары. Известие о победе пролетариата в России в октябре 1917 года спартаковцы восприняли как свою кровную победу. Клара немедленно встала на защиту русской революции от «аптекарей от социализма», которые взвешивали на аптекарских весах прочность победы в России.
Известия из России вдохновили «непоколебимых» — так звали в народе спартаковцев.
Власти вынуждены были освободить из тюрьмы Карла Либкнехта и Розу Люксембург.
Третьего ноября 1918 года матросы Киля подняли флаг восстания. Это было началом германской революции: недолгой, преданной соглашателями и утопленной в крови лучших людей страны.
В эти дни Клара, тяжело больная, лежала в своем доме под Штутгартом. Она смогла еще подписать обращение спартаковцев к пролетариям мира, порадоваться вестям от Розы из Берлина.
Но болезнь осложнялась: редкие просветы были заполнены тревогой за друзей. Сведения о наступлении реакции доходили до Силленбуха, где лежала больная Клара. Только Эмма Тагер была с ней.