— Сердце останавливается! — протянул лавочнику свои руки с растопыренными пальцами, трепещущими, как листья на ветру.
— Оно у тебя каждый день останавливается! — проворчал лавочник и бесстрастно отрезал: — Опохмеляем за наличные!
Деревенские выжидающе посмотрели на меня. Старушка зашептала:
— Конфет бери, пряников, пшена и риса… Водки и винца — по три бутылки, не боле… Старику не наливай до срока — замучит.
Я взял все, что она сказала, и еще мешок муки. Но деньги все равно остались. Хоть и был старик с утра добр, но, увидев купленное мной, запечалился, скис, стал закатывать глаза и трястись всем телом, показывая, что желает подлечиться…
Поминая добрым словом свою бабушку, я взвалил на себя покупки и пошел к дому. Краем глаза видел, что старушка купила бутылку водки, тайком спрятала ее под подол. Старик попытался сунуть туда же свой поблекший нос. Старушка огрела его по лбу черствой буханкой хлеба и, подгоняемая его бранью, вприпрыжку побежала к дому.
Тепловоз взревел как раненый зверь, пустил по ветру облако вонючих извержений и потащился к тоннелю. Черная дыра в скале, искусно отделанная граненым камнем, всосала его, оставив на поверхности содранные клочья дыма и гари.
С омытых летними дождями гор с новой силой задули ветра, выметая городской дух с побережья. Волны выбрасывали на берег плевки, окурки и бутылки. А через час только привычный глаз мог заметить недавнее пребывание поезда.
Старик догнал меня возле самого дома. От него уже попахивало самокатанным спиртом, глаза блестели и смотрели вкривь. Дед был в том самом расположении духа, когда уже хорошо, но мучительно хочется большего.
— Нальешь двадцать капель? — вынув руки из карманов, он потряс пальцами как погремушками.
— Нельзя! — сурово ответил я. — Приходи завтра! Всей деревней сядем за стол…
— А ты мне, мою долю, сейчас налей, я завтра приходить не буду!
Я подумал озадаченно, какая у него может быть доля в бабкиной водке, и захлопнул дверь перед его красным носом:
— Завтра!
Чуть стемнело, я вышел на берег. Неторопливо накатывалась северо-восточная волна, и ветер нес запахи свежести. Над морем раскинулось чистое, блистающее небо. Звезды отражались в черной воде и мерцали в глубине донного провала еще ярче, чем в выси. Как светла могла бы быть жизнь здесь, если бы остаться наедине с морем и звездами; как чисты могли бы быть помыслы, если бы рядом не было никого.
Я чувствовал, что море смотрит на меня тысячами глаз, проникает в меня тысячами струй, перекраивая и перестраивая что-то на свой лад. Я понял вдруг, что море — это не только вода и стаи рыб в ней, нерпы и птицы, но и скалы, леса, люди, звери — и я. И я, как часть моря, должен служить ему, выполняя свою, возложенную им на меня роль. Но какую?
«Чего хочешь ты от меня?» — доверчиво открывался я. Оно молчало, скрывая себя, посмеиваясь и отвлекая, как хирург, готовящийся причинить боль. Хотелось верить, что оно не сделает мне вреда, но я не понимал его, и это непонимание печалило.
Глядя в небо, слушая плеск волны, я стал впадать в радостное бездумье: ах, если бы всегда было так! Глаза закрывались в дреме. Капля влаги скатилась на щеку, я вздрогнул и различил склоненное надо мной лицо с крапом веснушек. Влекущий дух молодой женщины одурманил меня, я привлек к себе ее мокрое, пахнущее морем тело. Она дернулась, выскользнула из моих рук, оставляя на ладонях влагу, и с воплем бросилась к насыпи. Из-под ее ног летели на меня камни. И уже вдалеке вдруг раздался ее хохот.
Ничего не понимая, я стряхнул с себя капли воды и остатки дремы и, выведенный из сладостного состояния этой глупой случайностью, подумал: «Если старуха ведьмачит по ночам, то чего бы ей, шутя со мной, от меня же и шарахаться, как от креста?»
Я поднялся и поплелся к своему дому. У старушки в окне горела лампа. Сама она, сухонькая, приготовившаяся ко сну, сидела за столом и как ни в чем не бывало листала книжку.
На моем крыльце сидел старик и гладил моего кота. Кот сладостно щурил глаза, пел, подставляя под шершавую ладонь то брюхо, то шрамленую шею. Увидев меня, старик смущенно поднялся, пролепетал, заискивая:
— Ты извини, конечно, но ты сказал «завтра», а скоро полночь… Двадцать капель всего…
Под конец дня я устал быть человеком и разорался, как ворона на падали. Сутулясь и оправдываясь, старик ушел, волоча за собой свою унизительную страсть. Мне было жаль его. С пакостным настроением я вошел в дом и лег под образом, стараясь думать только о бабушке, год назад ушедшей по исполнении какого-то долга, о котором знала только она сама и который помогал ей терпеливо жить среди деревенской полунечисти и даже как-то ладить с ней.
Но долго думать о ней я не смог. Мокрая нерпа, старик, суета и обиды дня полезли из углов, не давая сосредоточиться. Я поворочался и забылся в тяжелом сне.
Утром первой пришла ко мне старушка с квасом и не остывшим еще киселем. Распорядилась, куда поставить стол, и накрыла его скатертью. Я расставил снедь, бутылки и стаканы. Все было готово. Отправив пинком кота за дверь, чтобы не вводить его в соблазн, я со старушкой отправился за речку. У могилы сидел уже подвыпивший с утра старик и горько плакал, поливая холмик водкой из стакана и благостно прикладываясь к нему сам. Последние капли он вылил себе на лысину, растер ладонью и вдруг заорал, сверкая глазами:
— Ну а смерть придет — умирать будем!
Накоротке он поругался со старушкой, взглянул на меня без обиды за вчерашнее, спросил покладисто:
— Когда поминать будем?
— Через час!
— И то ладно! — зашагал к речке, покачиваясь и размахивая стаканом.
Возле моего дома начал собираться народ. Ведмениха, празднично принарядившись, пришла с миской творога и с банкой молока, чем вызвала особую признательность кота, хозяйски поглядывавшего на подарки. Лесник пришел с тарелкой, полной соленой рыбы. Домовой — с новой женой, старик — со своим стаканом. Хромой мужик с утра пилил дрова, был присыпан опилками и еще толком не отдышался. Он вошел в дом, постоял под иконой, опершись на костыль, качая безжизненной правой рукой, что-то промычал непослушным языком да и сел в уголок.
— Все? — вопросительно взглянула Ведмениха на старушку.
Та отмахнулась от ее вопроса, как от назойливого гнуса:
— Все!
— Тогда наливай! — скомандовал старик и поставил свой стакан на середину стола. — Мне сразу полный!
Я хотел разлить всем поровну, но не удержался, наполняя стаканы, и старику налил больше, чем другим. Как нежного, трепетного птенчика, он обхватил стакан пригоршней из узловатых пальцев и, желая быть в центре внимания, что-то нечленораздельно забормотал, заохал, стал засовывать в стакан пальцы и брызгать вокруг себя, увлекаясь и входя в раж, как актер на сцене. Едва он сбросил сапог, чтобы проделать то же самое ногами, — я кашлянул. От кашля зазвенела посуда.
— На болотах всегда так пьют! — сказал старик, оправдываясь.
— На болотах и будешь пить так… С сучком в дупле, — прохрипел я, сдерживая рвущуюся с языка брань. — А здесь по-людски надо.
Праздничное настроение у старика испортилось. Он без удовольствия заглянул в свой стакан и стал ждать команды, когда выпивать, тыча вилкой в соленый рыбий хвост. Лесник нахмурился. Ведмениха заерзала на стуле. Домовой недовольно поводил длинным носом, а Хромой безнадежно пытался что-то сказать.
— Помянем нашу Марфу, что ли? — вздохнула старушка и брезгливо коснулась стакана губами, тут же запив его запахи квасом.
Старик вылил в себя водку, закрыл глаза, наблюдая, как катится она по пищеводу. Лесник хмуро высосал налитое и, подобрев, стал закусывать. Молодая чета, опрокинув стаканы, молча отставила их. Жена сорвалась с места, бряцая спичками, выскочила на крыльцо и жадно задымила. Молчание становилось неловким и тягостным.
Ведмениха, обращаясь к Леснику, попыталась завести культурный разговор. Он понимающе покивал ей и тайком вытащил из кармана причудливый сучок, похожий на детородный орган, отшлифованный и усовершенствованный до удивительного сходства. Ведмениха покраснела, но, боясь прослыть рутинисткой, восхищенно всплескивала руками. Ездившие в город рассказывали, что там все стены обклеены голыми бабами и мужиками, а на работу и в общественный транспорт пускают только в презервативах.
У старика клокотало в горле. Душа его просила веселья, а жесткие правила трапезы вызывали громкое урчание в животе. Он ерзал на скамейке и таращил глаза в облупившийся потолок. Вошла жена Домового, обдав всех табачным смрадом, села и покосилась на пустой стакан. Домовой еще угрюмей нахмурился.
Я посмотрел на старушку, сидевшую напротив меня. Голова ее подрагивала, кожа на шее висела складками, руки были грубы. Как ни ведьмачь, а возраст не скроешь. Если бы она шалила у моря, я не мог бы не почувствовать всего этого, тиская конопатую девку.
Молодая бабенка, жена Домового, еще пару раз сбегала покурить на крыльцо. Это ей надоело, а курить за столом я не позволял. Домовому наше застолье тоже было явно не по душе.
— Ты вот что, — сказал он мне, вставая. — Займи бутылку — мы со стариком сами Марфу помянем. Гулять так гулять, — добавил, пожимая плечами.
Я взглянул на старушку, та не знала, как поступить. Я протянул ему через стол нераспечатанную бутылку. Смердящая табаком бабенка вскочила, ухмыльнулась, показав черные корешки зубов. Лицо старика просияло, он сорвался с лавки, на ходу засовывая в карман свой стакан и пряник. Они хлопнули дверью и прошли под окнами в обнимку, радостно горланя:
А мы жить будем, а мы гулять будем,
Ну а смерть придет — умирать будем!
Хромой посидел с грозным видом, не притрагиваясь к водке, попил кваску, поковырял ложкой в закуси, поднялся, багровея лицом, и что-то пытался сказать. Невысказанные его слова стояли у него поперек горла. Помучившись со своим непослушным языком, он вздохнул, поднялся и выпалил без запинки:
— Так-то вот!
В голосах увлеченно беседующих о современной культуре появились сдержанные, но спорные нотки. Мы со старушкой взглянули друг на друга. Я с ходу выпил три стакана квасу, икнул и запил киселем.
— Как Марфа-то померла, — задумчиво сказала мне через стол старушка, сын-то, отец твой, вроде как засовестился: могилу выкопал, крест вытесал. Этого, — кивнула на стакан с водкой, — ни-ни! Пойду я однако! — поднялась она. — Царствие небесное моей подружке. Ее хоть сын похоронил. Мне и надеяться не на кого. Разве что ты не бросишь, — всхлипнула с намеком. — Тут недавно один запойный удавился — рядом со стариком жил. Так мужики, из петли его не вынув, поминали до упаду. Я картошку продала, туристов наняла, едва закопала, бедного. А то уж попахивать стал в петле.
Ведмениха с Лесником начали потихоньку скандалить, выясняя, кто, кому и что когда-то и как сказал и как был понят.
Лесник, уверенной рукой налив в стакан, выпил, утер губы рукавом, пристально и с насмешкой взглянул на Ведмениху. Она, злобно глянув по сторонам, налилась краской:
— Чтобы я с тобой еще раз за один стол села… Портянки у тебя два месяца не стираны…
Теперь краской налился Лесник, испепеляюще глянул на собеседницу. Ведмениха вскочила, торжествуя, и метнулась к двери. Лесник грозно поднялся и молча вышел следом.
Я сгреб со стола рыбу и отдал коту, неторопливо и чинно пировавшему за печкой.
— Пойду! — снова сказала старушка. — Помогла бы со стола убрать, да тут и убирать-то нечего.
«Без надобности!» — проурчал кот, косясь на почти нетронутую тарелку со сметаной.
Я не стал ничего убирать, оставив бабкиному коту все, что было на столе. Не стал я брать и ружья; как был, в броднях да в рубахе, зашел за куст черемухи, по тропе углубился в лес. И сразу стало легче: унялась дрожь в груди, невысказанная обида как-то сама собой прошла. Я без труда отыскал то самое место, где к ручью подходила торная тропа, спустился к воде, плеснул в лицо из ручья и почти почувствовал, что произойдет дальше.
Под карнизом скалы, прикрывавшей вход в сухую неглубокую пещеру, стоял человек в лохмотьях. Он сгибался до земли и выпрямлялся, иногда опускаясь на четвереньки. Бессмысленные эти движения сопровождались вдохновенным шепотом и бормотанием. Я посмотрел в ту сторону, куда был направлен его взор, — там стоял крест, такой же, как и на могиле моей бабушки.
Под моей ногой хрустнул сучок. Человек оглянулся без страха, глаза его блеснули синевой морской волны. Я узнал и не узнал своего папашу.
— А, это ты, — сказал он, будто расстались мы полчаса назад.
Он был худ. Волосы отросли до плеч, и тощая борода косо свисала с просветленного лица. Странно и непривычно поблескивали почти незнакомые глаза. Сколько помню отца, они у него всегда были налиты кровью, опухшие. Да и сам он стал другим: умиротворенным, спокойным тем внутренним равновесием, какого не увидишь в лицах жителей дороги и заезжих горожан.
— Мать прислала? — спросил он с легким укором.
Я мотнул головой:
— Нет! Сам!
Он присел, указывая мне на ближайший пенек.
— А меня тут нечисть обольщает: то бабьей лаской по нашей мужицкой слабости, то питьем. Бывает, и бьют маленько… Грешным делом подумал: мать тебя отправила, чтобы душу старым грехом побольней зацепить… Ты уж не обижайся, что так встречаю: угощать нечем, да и дел много.
— Давай помогу! — с готовностью подскочил я.
— Мне никто не поможет, кроме самого себя. Но все равно спасибо! — он почти выговорил «сынок», проглотив полслова и нечленораздельно прошипев оставшееся. Но меня и это тронуло.
— С болот ушел, — стал рассказывать я, — поселился в деревне. Думал, среди людей жить стану и сам человеком буду. А там та же нечисть, только поглупей и калибром меньше.
— Да дурные они, — вздохнул отец, — никак не поймут, что нет жизни без смысла, без прошлого и будущего. Нечисти развелось много, в моду она вошла, подстрекает глупых ко греху. А совесть-то у людей еще есть, много ее намолено предками, вот и мечутся: по-людски не хотят и по-скотски не могут.