Я чуть не подпрыгнул от радости, готовый натаскать Леснику ведрами хоть бочку. Откуда только силы взялись — помог переколоть дрова Ведменихе, развешал березовые веники на чердаке для старушки. Помог бы и старику, но он куда-то скрылся. Я вошел в свой дом, радостно встал под бабушкиной иконой, вскинул щепоть ко лбу и… пришел в себя сидящим на полу со вздувающейся шишкой на лбу, на том самом месте, где недавно была предыдущая.
Моя нечаянная радость прошла. Я приложил ко лбу мокрую тряпку, косо взглянул на старый, почерневший образ. «Может быть, он неправильный?» подумал, лег на койку, поглядывая в угол. Пытливые глаза пристально и строго наблюдали за мной — без ненависти, без любви, без страсти, будто желали знать, что предприму я на этот раз. Я же просто лежал с пустой, ноющей головой. Кот разлегся у меня на животе, заворчал, позевывая: «Не дело это шляться по лесу с ружьем и не приносить добычу…» Я же своими заболоченными мозгами все пытался хоть что-нибудь понять из того, что происходит со мной и вокруг меня.
Вечерело. Пташки за окном запели ночные песни, и зашелестела листва от вечернего ветра, пропитанного запахами хвойного леса. Кот, поворочавшись, подергавшись и убедившись, что кормить его не будут, отправился на ловлю мышей. Я тоже поднялся, так ничего и не поняв, и опять пошел к людям.
По морю шла волна с юга. Срывая с нее пену, с гор дул противный ветер. И билась волна о берег со стороны далекого города — резко и сердито. С переменой ветра переменились и жители деревни. Я видел злые лица, слушал злобные намеки, не верил никому, а меньше всех — самому себе, чувствуя, что и сам чего-то жду так же раздраженно и нетерпеливо, как ждут, когда перестанет течь кровь из раны. Ведмениха, раздраженно помахивая прутиком, щурила глаза в морскую даль, туда, где за хмарью дымили трубы города. Упрямые морщинки обозначились на ее лице, и холодели глаза. Пес-уродец бросился было ко мне с лаем, но, увидев, что я поднимаю руку к горлу, опустил огромный линяющий хвост и спрятался в крапиву.
Старик с помятым лицом подергивался, обвисая на покосившемся столбе, подмигнул мне опухшим глазом, придвинулся и зашептал, обдавая перегаром, кивая на Ведмениху:
— Отчего, думашь, с прутом все ходит? А-а, не знашь! — ухмыльнулся. — Я, грешный, хоть отраву хлешшу, а она — кровь… Ишь как прутиком помахивает, а убогий-то уж еле ходит… Смекай!
Во дворе Домового откуда-то появилась бабенка, почти красавица, с черными корешками зубов, прокуренных со дня зачатия. Она стояла с двумя дымящимися разом сигаретами в губах и смотрела, как Домовой развязывал шевелящийся мешок, из которого один за другим появились гогочущие и помятые гуси.
Лесник стоял у своих ворот, водил настороженными глазами по сторонам. К его ногам жался пес. Он рычал и поскуливал, недоверчиво глядя на людей, собак и котов. Едва я подошел к Леснику, пес испуганно затявкал и бросился в подворотню. Лесник пробормотал приглушенным голосом:
— Ты с этим… — повел глазами на старика, — в лес не ходи. Он здесь главный вредитель: вокруг деревни все верхушки у деревьев поотламывал, а лес теперь сохнет. — Он взглянул на меня бесстрастными глазами зверя и вошел в дом. Я вломился следом за ним.
Розовеющий свет заходящего солнца блистал в искусной резьбе иконы. На этот раз я взглянул не на оклад, а на сам образ и чуть не присел от удивления. Из богатого, блистающего оклада пялил раскосые похмельные бельма косорылый лик с вывороченными губами и вывернутой челюстью. Я растерянно обернулся и спросил Лесника:
— Это что?
— Икона! — невозмутимо ответил он.
— Ты где ее взял?
— Сам сделал! — с гордостью заявил Лесник. — Что, круто? — Глаза его потеплели. Он принял мое недоумение за восторг и заговорил страстно: Форма — это условность… Важна суть. Модернисты-абстракционисты зрят в корень!.. В подлинном искусстве молодое дерево может означать будущий старый пень, а пень — дерево. — Лесник заговорил громче, обличая кого-то в пристрастии к форме, в подражании пошлой действительности. И даже стал топать ногами, распаляясь в каком-то старом споре с самим собой.
— У моей бабушки другая икона, — сказал я, начиная позевывать.
— Видел! — усмехнулся Лесник. — Старый, никуда не годный хлам: доска сгнила, краски выцвели.
Я не стал ни слушать, ни спорить, вышел с препоганым настроением, перебрел речку, сел на камнях возле креста.
— Поговорить бы, бабуля! — взглянул на скромную иконку в перекрестии.
Но не было ответа моим мыслям. Ветер шевелил траву и ветви. Шумел водопад вдали, чирикала птичка, провожая меркнущий день. Из сухой травы вышел кот; увидев меня, задрал хвост трубой, потерся мордой о бродень, влез на могилку и стал преспокойно тереться о крест, к которому мне не дозволено было прикасаться.
Из леса вышла старушка с лукошком в одной руке и с посошком в другой. «И успевала же бывать сразу в нескольких местах», — удивленно отметил я. Она остановилась рядом, опустила на землю лукошко, присела поблизости от холмика.
— Мне уж пора следом за твоей бабушкой! — сказала без печали. — Должно быть, скоро отойду. К Марфе хоть ты наведываться будешь, а мне и положиться не на кого: внучка об одних удовольствиях думает, того и гляди, сгинет в болотах, как твой отец.
«Вот так раз! — подумал я. — Тебе-то что за нужда такой разговор заводить?» Нечисть, она пуще всего боится думать о кончине, потому что для радостей и удовольствий живет. А если и начнет вдруг какой-то пакостник размышлять о недозволенном, то непременно или удавится, или утопится от страха. А иной так напьется зелья, что в нем же заживо и сгорит. Я взглянул на старушку с любопытством. Она догадалась о моих подозрениях и улыбнулась одними глазами.
— Была я в городе, врач сказал, что сердце у меня неправильное. вздохнула беспечально. — через месяц, говорит, если не остановится, то через два — уж точно. Я сперва посмеялась: жизнь прожила с неправильным-то сердцем — а теперь чую, не лгал врач: стучит оно у меня с перебоями… Иной раз и остановится, я кулаком по груди тресну — снова затрепыхает. Эх-эх! Человеку вся жизнь — тяготы да испытания. Но за все это ему в жизни смысл дан. И ради этого смысла каких только мук не примешь, — сказала она голосом моей бабушки.
Догадалась ли старушка, какие мысли донимали меня, что я хотел услышать на могиле своей бабушки? Случайно ли заговорила о наболевшем и тайно передуманном мной? Я снова подумал о деревенских жителях, но без раздражения и подозрительности, списывая замеченные странности на свое непонимание их жизни.
— Отчего у лесника образа косорылые? — спросил ее доверчиво.
Старушка обеспокоенно зыркнула по сторонам опечаленными глазами, вскочила вдруг, сразу чем-то растревоженная.
— Куры раскудахтались… Кажись, хорек в сарай влез. — подхватила лукошко и посошок, побежала к речке.
А я вдруг почувствовал, что устал жить по-людски, хотя еще почти не жил. И потянул к себе дремучий лес. Темной шелестящей волной он подступал к самому кладбищу, и там, за этой надежной, доброй и ласковой зеленой стеной, был справедливый покой. Я поднялся и шагнул в его сумрак. Хрустнул сучок, упал лист на плечо — как вода над ныряльщиком, надо мной сомкнулись вершины деревьев. Все непонятное и тягостное осталось по ту сторону. Я лег на сырую траву и посмотрел в черную высь. В невидимой листве светлячками плутали звезды, черные кроны выметали сверкающее небо.
Над морем небо ярче и величественней. Но там ты остаешься один на один с его капризами. В море можно окунуться, можно уплыть далеко, но рано или поздно придется вернуться… Или утонуть. В море, пока жив, ты всегда будешь инородной соринкой на волне. Лес укрывал и защищал. Лес звал и принимал как равного, как свою травинку. Жаль, что чем дальше углубляешься в него, тем ближе болото или город. А больше и выбирать не из чего. Где оно, то место, между болотом, городом и морем, где можно жить по-людски? Где-то в лесу!
И я подумал вдруг, потрясенный нечаянной догадкой: не оттого ли мой папаша всю жизнь метался и бродяжничал, чтобы найти это место и однажды уйти навсегда? Когда был он пьян, не то чтобы мертвецки, все говорил о своей еще не пропитой до конца душе, матерясь и размазывая сопли по лицу, и что-то лепетал о тропе, с которой не возвращаются, называл этот путь царским и уверял со слезами на глазах, что всю жизнь готовится к нему…
Как ни думай, между морем, городом и болотом был только лес. Я представил, как завтра войду в него, не ради добычи, а ради самого леса, на душе стало легко и радостно. Я встал и шагнул в сторону деревни. Лес, ласково коснувшись моего плеча, беспрепятственно отпустил меня.
Кота возле дома не было. Я зажег лампу, осмотрел ружье и стал чистить его, вздыхая: не поганил бы лес, не стрелял бы ничего живого — но как человеку без греха! Чтобы жить по-людски, что-то надо есть. Я сложил в туесок пару печеных рыбешек, последний сухарь, патроны, поставил все это за печку, задул лампу и прилег отдохнуть перед дорогой.
Перед рассветом вернулся кот, где-то прошлявшись всю ночь.
Пора уже было собираться в путь.
Я вошел в предрассветный лес, где просыпались пташки, где готовились ко сну насытившиеся за ночь козы, маралы, рыси и волки. Бодрствующий ночной лес только начинал впадать в дрему, и просыпался лес дневной. Тропа некруто поднималась в гору вдоль русла реки. Когда-то лес здесь был вырублен. Заросшие мхом, травой и березняком, вокруг виднелись следы каменоломен. На рябине сидели рябчики и лениво думали своими маленькими головками, стоит ли улетать с насиженной ветки. Ни стрелять, нарушая тишину лесного утра, ни тратить патрон на такую мелочь мне не хотелось. А вот примета отказаться от первой встретившейся добычи была плохая. Я постоял, раздумывая, вытащил сухарь и положил его на пенек, чтобы задобрить местного лешего. Оправдывался сам перед собой: мол, лесная нечисть — не болотная, ни калибром, ни мерзостями ей не чета, а потому вступать с ней в сделки не такой уж страшный грех для человека. Я положил сухарь на замшелый пенек и пошел дальше, неспешно наклоняясь и срывая спелую ягоду.
Заросший травой и кустарником, возле тропы стоял сложенный из рубленого камня высокий фундамент. А может быть, когда-то это были стены жилища. Плотно прилегавшие друг к другу камни были покрыты серым загаром времени и зелеными пятнами лишайника. На одном из них был процарапан до коричневого гранитного нутра какой-то рисунок, но заинтересовал он меня уже после того, как я прошел мимо. Шаги мои становились все медленнее, а рисунок на камне вставал перед глазами все навязчивей.
Сойдя с тропы, я повернул назад, но не по тропе, а по склону горы, приминая сапогами пышный мох и травы. Здесь, скрытые от глаз скалами и деревьями, стояли другие, невостребованные штабеля рубленого камня. Мой взгляд различал следы старого карьера, заросшего травой и деревьями.
Я вернулся к каменной кладке у тропы, присмотрелся к рисунку, потрогал выбитые линии пальцами. Что-то в этом рисунке напоминало папашины таежные засечки: кичливые и заковыристые. Другой охотник пару раз стукнет топором по коре — и готова засечка. Папаша же целую картину вырежет, чтобы леший, глядя на них, от своих домыслов кривел. Я отошел на несколько шагов, взглянул издали и подумал, что автор рисунка хотел изобразить либо царскую корону с крестиком на верхушке, либо причудливой формы гору с крестом.
И тут я услышал, что кто-то осторожно поднимается по тропе, пригнувшись, не делая резких движений. По тропе шел Лесник, внимательно смотрел себе под ноги и с громким хрустом грыз сухарь, оставленный мной на пне. Вот он прошел мимо и озадаченно остановился в том самом месте, где я свернул с тропы. Я свистнул. Лесник вздрогнул, обернулся, сверкнув настороженными глазами, шагнул за черный, не раз горевший пень и исчез.
Я долго ждал, не отводя глаз от того пня, чтобы не потерять его из виду среди других… Лесник не показывался. Я поднял с тропы камень, швырнул в пень. Камень ударился в него, издав гулкий звук, отскочил от иссохшей древесины, шевеля траву, прокатился по склону и замер. Из-за пня с визгом выскочил пес. Поджав хвост так, что он торчал из-под собачьей морды в виде козлиной бороды, побежал в гору.
— Эй! — крикнул я, вставая в полный рост.
Подошел к пню. За ним никого не было. Похоже, что местный леший имел обыкновение оборачиваться Лесником или Лесник водил дружбу с нечистью. Или мне, после болот, всюду мерещилась нечисть?
Над головой шумел лес. Первые лучи солнца золотились на вершинах гор. Легкие облака неслись по небу. Мне меньше всего хотелось думать о деревне и о болоте. Я смахнул навязчивые мысли как паутину с лица и пошел дальше, теряя тропу, угадывая направление только по солнцу.
Я поднялся на водораздельный хребет и увидел далеко впереди узкую полоску моря, открывавшегося с высоты. Над головой качал ветвями могучий кедр. Его толстые, как гнутые деревья, корни подрыли дикие свиньи. А выше корней на почерневшем комле затягивалась черной сушинкой зарубка, причудливо выдолбленная в виде короны. Глядя на нее, я вдруг почувствовал папашину руку, его пьяный кураж и подумал: «Вот ведь как бывает! И он сидел на этом самом месте. и куда-то ведь шел. Я иду куда глаза глядят, куда душа желает, но то и дело оказываюсь на тропе отца. Куда же иду я?»
Пробравшись по хребту до следующей скальной высотки, я отыскал по пути еще пару отцовских зарубок. Наверное, я и дальше шел бы верхами, все четче повторяя отцовский путь, но увидел сверху дикую козу и стал осторожно спускаться в падь. Я не смог подкрасться к ней на выстрел, но пока преследовал добычу, так далеко ушел от моря, что лес уже стал припахивать сыростью болот. С ветвей больных лиственниц зелеными бородами свисал лишайник. Искореженные ветрами, усохшие до металлического звона, стояли вокруг черные кедры без хвои. Пора было поворачивать назад. И тут я увидел зайца.
Я прицелился, подержал его на мушке и опустил ружье. «Да заяц ли это?» — засомневался, жалея истратить попусту дробовой патрон. То, что я принял за зайца, теперь уже казалось мне причудливым пеньком. Я крадучись приблизился шагов на десять-пятнадцать и снова прицелился, отчетливо различая заячьи уши и даже пушистую нашлепку хвоста. Но почему заяц сидел неподвижно? «Больной или дохлый?» — засомневался я, сделал еще несколько шагов к нему и даже наклонился, чтобы разглядеть, дышит ли. Так и не поняв, ткнул его стволом в спину.