К книге
НечистьСтраница 1
11%
Страница 1
1

Олег Слободчиков НЕЧИСТЬ

Кто говорит, что на болотах тишь да гладь, кто брешет про терпкий дух прелой травы, про сонное кваканье лягушек, тот гнилых болот не видел, обходя их дальней стороной. Кто увязал в трясине, тот знает, как хлюпает и чавкает грязь. Тому известно, что там нет тишины и покоя, но всякий день или страстный разгул, или жуткое похмелье. Кишит средь топей нечисть, лютует в ненависти ко всему пристойному, сама себя жрет ни за понюх дури, а так, по врожденной своей зависти, да по распаленной ярости.

Пока дует с запада душной гнилью городов — той нечисти отрада: забьет косяк мухомором, пожует белены, вылупит бельма и морочит друг друга кривотолками, скачет по кочкам, вопит: «Мы — вольные, для счастья рожденные, чего „захочем“ то отмочим… Как захотим так приколемся!»

Но, задует с севера, со священного, говорят, Баюкалы-моря и мается та нечисть похмельем тяжким, непоправимым. Своим иссохшим умишком понимает, что за все когда-нибудь спросится, и, чтобы не думать о расплате, ищет новых, неслыханных удовольствий. А если кто в тоске-кручине так запечалится, что начнет думать о смысле жизни, то непременно удавится или утопится, захлебнувшись болотной жижей.

Вот и мне пришел черед усомниться в общепринятых болотных ценностях. Увидел я, как клонятся вершины деревьев от северного ветра, и пакостно стало в груди: подумалось вдруг, что где-то там, внизу, за таежными увалами, накатывается на скальный берег светлая волна. «Баю-баюшки-баю» — поет, радуя все живое и светлое. В чистом небе блестит солнце, не воет гнус. А в прибранных домах милые старушки рассказывают детям сказки про добрых волшебников.

«Круто зацепило?» — потряс я дурной башкой и огляделся. После разгула маялась нечисть. Сморщенная, беззубая ведьма, родившая меня на этот поганый свет, сидела на кочке и баламутила ногами тину с таким видом, будто была занята важным делом. Моя кикимора мотала над головой длинными грудями, как заморскими нунчаками, лупоглазо косилась на меня, сексапильно вопила: «И-Я!». Кто плевал в лягушек, кто дразнил ворон — все были при деле и думали, как бы эдак раскумариться, чтобы тоску-печаль снять и войти в новое веселье, которое не прекратится никогда.

Новый порыв северного ветра зашелестел листвой поникших кустарников и чахлых берез, пахнул в лицо нездешней свежестью. Я вдохнул всей грудью иного воздуха и понял, что никакая это не свобода — плевать в небо и всем напоказ мочиться с кочки. Стало мне, вдруг, так жаль свою испоганенную весельем молодость, что я завыл от тоски лютой, беспросветной:

— Чтоб вы засохли, уроды, вместе с вашим болотом!

Запрыгала, заохала нечисть. Кто-то чего-то недопоняв, закричал, что ублюдка кондрашка хватил! Кикимора, всем напоказ, задрала ноги и натужно захохотала, думая, что у меня новый прикол. Но ведьма, знавшая меня от зачатия, уж она-то поняла все как есть и злобно завопила:

— Гляньте на этого придурка. Святости ему захотелось… Где она в наше срамное время? Внизу давно уж сточная яма вместо моря. С болот все ручьи начинаются, в них мы, с перепоя чистимся, а людишки внизу наше дерьмо пьют и чистотой похваляются…

— Чтоб тебя комары задрали! — сплюнул я, и в потеплевших ведьмачьих бельмах мелькнула надежда на мое скорое одурение. А зря. Своими воплями она напомнила мне о том, что я есть не чистопородная нечисть, но подлинный ублюдок, и если очень захочу, смогу стать человеком.

И как заметила она мою понятливую ухмылку, так завизжала пуще прежнего, недорезанной свиньей забилась в грязях, запричитала, как зачинала меня в муках с пьяным бичом, увязшим в трясине, как мучилась, людскую вонь претерпевая. И все косилась на общество. Наплевать ей было на меня с самой высокой кочки — орала, чтобы свободная от предрассудков нечисть не подумала, будто она со мной в сговоре.

Моя кикимора, шаловливо поглядывая из подмышки, закидывала грудь за спину, с вожделением хихикала, кровососы визжали, сам водяной, давясь гнилью, кашлял так, что болото булькало и чавкало. В другой раз глянул бы я на все на это, хватил бы ковш бурды, занюхал мухомором и гонял бы гусей, пока тыква не отрубится. Но северный ветер опять пахнул в лицо, да так свежо, что я еще пуще взъярился на свою поганую жизнь и стал собирать туес.

Ведьма вмиг все поняла, стала швырять в меня грязью и кричать, пуская слюни по ветру:

— Ты на морду-то на свою в лужу глянь: среди людей таких длиннющих носов отродясь не водилось!

Кикимора, вереща и размахивая грудями, подступала сбоку, целя мне в висок или по носу. У нечисти искони так: родные да близкие — самые ярые враги. Своей поганой половиной крови я понимал их: не меня осуждали — себя спасали от свободного мнения и болотных пересудов. Человечьей половиной крови мне было даже жаль их.

Новый порыв ветра пригнул травы на кочках, рябью пробежал по тухлой воде. Я прочистил на них, на орущих, свой длинный нос, распухший от чрезмерного занюхиванья и, почти как человек, не отвечая на поносные слова, зашагал к морю. Притом, отчего-то все чертыхался, спотыкаясь о коренья, пенья да о кочки.

Я знал, что родившая меня ведьма смолоду слюбилась с охотником, промышлявшим на болотах. Ни утопить его, ни удавить, как водится у нечисти, не смогла и всю дальнейшую свою жизнь сохла от неразделенной любви и лечилась болотными грязями.

Злословили на болоте, что едва я встал на ноги, она в отместку случайному муженьку продала меня залетному растлителю. И чтобы побольней досадить отцу — всюду хвастала грязной сделкой. Но мой папаша удивил все болото: вместо того чтобы запить с размахом, и даже возвышенно: со слезами, с упреками судьбе и болотной женушке, он отстрелил заморскому развратнику самый чувственный орган, забрал меня, ублюдка, без возмещения нанесенного ущерба, и подкинул своей матери. Растить младенца ему было недосуг и лень.

Старушка не в силах была воевать одна против всего болота. Ведьма отняла у нее внука, но поздно: у меня уже прорезались зубы. И сколько потом ни наговаривал гнилой сброд, что я одержим предрассудками, что в цивилизованных сторонах нынешней тьмы беспорочные твари самые презренные и бесправные, запали мне в голову отцовские матюги, будто нет на свете выродков поганей дырявых и их покровителей.

Ведьма же, глядя на мое упрямство, печалилась тоской неизбывной, и так прикидывала в уме и эдак: будет ли ей с того возврата отдача и польза — на воде мочой писано, а неудобства от зубастого ублюдка были налицо. И потому родился я, хотя и от уважаемой среди нечисти порочной связи, но при том, как водится, ни болоту, ни людям не нужен. И только мать отца — светлая старушка, жалостливо привечала меня, стараясь сделать человеком.

Я выполз из трясины на сухой, заросший деревьями берег и всем своим испоганенным нутром почувствовал, как живой и чистый лес входит в прокуренную грудь, усмиряя страсти. Давно ли меня выворачивало от ненависти к оставленному болоту и ко всем его обитателям, но вот шум ветра в высоких кронах отвлек, а пряный дух хвои успокоил. «И чего я так осерчал? — думалось беззлобно. — Пусть живут, как хотят, лишь бы мне не мешали».

Весело щебетали опрятные пташки. Зеленая трава пахла летней свежестью. Я сбросил со смердящего тела все, что мог, стал мыться и стирать одежду в ледяном роднике. Холод воды обжигал, от стужи сводило пальцы. Зато потом, отогревшись на солнце, я безмятежно лежал, глядя в далекое синее небо. Нечисти, живущей одним днем и ради удовольствий, не понять тех чувств, которые без всякой платы можно получить, глядя в небо или прислушиваясь к звукам леса. Вершины сосен вдумчиво качались в вышине. Сквозь них золотыми прядями струился небесный свет.

В траве, прямо возле моего носа, виднелись черные угольки заросшего кострища. Может быть, здесь же когда-то сидел мой отец-охотник и думал: стоит ли ему идти в болото? Как бы он ни был равнодушен к моему появлению на свет, но в отличие от прочей нечисти отец у меня был. И у него тоже был отец. Понимание связи между всеми нами и шум листвы над головой придавали какой-то странный и высокий смысл прожитому мгновению, позволял спокойно думать о прошлом и будущем — чего больше всего боится нечисть.

Здесь было хорошо, так хорошо, что и хотеться было нечему: на болоте дорого стоит такой прикол — лежи и тащись. Но все это было как-то не по-людски. У них уж если куда пошел, то надо идти до конца или возвращаться. Я с досадой подумал о том, что, не успев стать человеком, уже связан правилами, неслыханными среди нечисти. Но было надо…

Я потянулся к одежде — просохла ли? На елке кто-то защелкал клювом, запищал и заухал; посыпалась на землю старая хвоя. Затем затрещали сучья в кустарнике, ветви заходили ходуном, среди них раздались утробное рычание и зубовный скрежет. Я запустил в ту сторону камень и на полянку с воплем выскочил горбатый старик с зеленой бородой до пупка, с носом как кедровая шишка. Размахивая кривыми руками, он полез в драку, а на лбу у него набухала ссадина.

— Сквозил бы, старый, пока ветер без сучков! — цыкнул я ему под ноги. И старик поостыл, с любопытством разглядывая мой нос. Потом щелкнул языком, присвистнул, ухнул, каркнул, подмигнул и по-свойски просипел:

— С болота?

Я задрал нос и заявил, что болотом попахиваю лишь потому, что тонул в трясине, а с тех пор как спасся — жизнь веду вполне человечью. Тут старичок захихикал, дергая зеленой бороденкой, шмыгнул носом, дроздом прощелкал и предложил биться на спор, что мне нипочем не стать человеком.

— На что спорим? — взъярился я на его пакостные намеки.

— До холодов, до Ерофеева дня будешь работать у меня по лесному хозяйству за один прокорм. Я здешний лесоинспектор, — сощурился плутовато.

— Знаю-знаю, какой ты инспектор, — ухмыльнулся я, надевая просохшую одежду.

— Мы тоже с понятием, — прошамкал старичок и узловатыми пальцами стал тасовать замызганную колоду. Зазывающе кивнул на нее: — В дурака?

— В дурака так в дурака, во что другое у тебя ума не хватит! — согласился я, наблюдая за его пальцами.

— Зелен ты, конечно, так со мной говорить, ну да ладно. Уж я-то знаю, какие, они, люди — и нынешние, и давешние! Помню времена, когда возле деревни церковь стояла. Ваши-то доски да кирпичи растащили, а колокол в земле зарыт… Опять же, кто знает где? Деда Леша знает! Так-то вот… А повесить тот колокол на елку, — подмигнул старик, весело разглядывая мой нос, — да ударить… Ой чего будет на болоте-то… Козыри — пики, — бросил на траву черного валета, сверху пристроил колоду.

— А если ты проиграешь? — спросил я, поглядывая на зеленую бороду.

— До другого лета не замечу, как браконьеришь! — Он опять подмигнул, и осторожно погладил красную шишку на лбу. — А где, глядишь, и помогу мясца добыть, ягодки насобирать: ваше дело человечье, хи-хи, без того не прожить… Ты хоть знаешь, что человек должен, чего не должен? — хмыкнул в замшелую бороду, выпучил глаз и помахал крючковатым пальцем возле моего носа. Затем, перейдя на вороний голос, прокаркал: — Целый месяц — день в день.

— Ягодки я и сам насобираю… Проиграешь — укажешь, где колокол! Лады?

— Ладушки, ладушки, — проворковал старик. — Колокол так колокол. В нашем лесниковском деле это еще как посмотреть, кто зловредней: нечисть ли болотная или людишки с побережья. Нечисть, она что? — ворчал, хихикая и перебирал карты в руке. — Последний умишко пропьет и станет безвредней живности лесной. Какой вред от дурака? Прежде чем бутылку в реку бросить, ее сделать надо. А? Чтоб вы передохли с вашими бутылками да пакетами… Шестерка крестей!

— А мы ее десяткой!

— А по червям — слабо?

— Козырная!

— Ладно! Бито, — старик взял две карты из колоды и пока рассматривал их, я тайком вытянул свою сброшенную козырную и сунул ее в рукав. Но едва скосил глаза на колоду — козырь под ней из валета превратился в шестерку. Я хвать стариковскую взятку:

— Что дуришь, пень замшелый?

— Старик, подпрыгнув, заверещал потревоженной птицей, выхватил у меня из рукава краденый козырь, хлестнул им по носу, да так больно, что у меня из глаз брызнули слезы. Тут бы я и выдрал ему бороденку, но он радостно завопил:

— Ага! Люди старших почитают и болотной злобы не выказывают…

Скрежеща зубами, я смирил гордыню, сел и оскалился, изображая на лице улыбку.

— Условие есть, — сказал старику вежливо. — Без него продолжать игру не согласный. Одной рукой играем, другой за ухо держимся: так-то надежней!

— Ладушки! — согласился старик, посмотрел на карты и взялся за ухо.

Мы начали новую игру. Он обдул меня, да так, как ни разу не обыгрывали на болоте. И долго потом катался по траве, дрыгая ногами и щелкая языком, как клювом. А я терпел по-человечьи: сопел и лупал глазами, не смея даже выругаться.

Мы ударили по рукам, и я пошел в деревню. Невидимый, он следовал за мной, подставлял под ноги корни и сучки, то и дело вешал на нос паутину. Я запинался, сбрасывал с лица пауков, оборачивался, не имея сил улыбаться, совал за губы пальцы и растягивал их до ушей, чтоб видел леший, нет во мне ни злобы болотной, ни ненависти. Вот под ногами стала угадываться давно нехоженая тропа.

И завиднелись тесовые крыши среди деревьев, ярче засияло солнце, указывая на близость воды, стал резче и свежей воздух. А если прислушаться, то можно было уловить среди шума листвы песнь набегающей на берег волны: полузабытую музыку детских снов, увиденных мной в этой самой деревушке.

Я вышел из леса и от изумления повис на ветвях последней березы с ободранной корой, с черным, потрескавшимся и задубевшим стволом. Деревня больше чем наполовину опустела и обветшала. Там, где были узкие ухоженные улочки — привольно разрослась крапива, где когда-то стояли крепкие дома — зеленели поросли кустарника.

Всего семь рубленых домов осталось возле устья таежной речки, впадающей в море. Один из них был брошен хозяевами и догнивал на лиственных колодах, обиженно раскрыв раскосые дыры ставень, другой, знакомый мне с малолетства, но какой-то жалкий и осунувшийся, подслеповато щурился запыленными стеклами. Дверь была подперта ржавой лопатой. Сквозь щели омытого дождями крыльца буйно лезла неистребимая крапива. К стенам подбирался зеленый молодой кустарник.

Предыдущая главаГлава 1 из 9Следующая глава