К книге
Пермские чудесаВ СТРАНЕ ИСКУССТВА. ДЕНЬ НА МАСЛОВКЕ
90%
В СТРАНЕ ИСКУССТВА. ДЕНЬ НА МАСЛОВКЕ
18

Памяти моего товарища,

диктора Всесоюзного радио

Юрия Скалова

Тридцать пять лет назад я, начинающий тогда журналист, для московских газет и журналов писал заметки и репортажи о художественных выставках, о реставрации памятников, о новых книгах по искусству. Особенно любил я бывать в мастерских живописцев, графиков, скульпторов, делать так называемые «окна», то есть давать «развернутую» подпись под фото, на котором изображался обычно «рабочий момент»: художник за созданием нового произведения. Бывало, зайдешь в мастерские на Верхней Масловке, да и останешься там на целый день, если для газеты не нужно срочных материалов.

Считаю, что мне очень повезло, ибо довелось присутствовать при рождении картин, рисунков, скульптур, вошедших в историю советского искусства. А ведь рождение каждого значительного полотна — это своего рода открытие новой, неизвестной ранее частицы мира. И как же мне хотелось присутствовать при этом рождении, приобщиться к тайне творчества…

Часто мы встречались здесь, на Масловке, с Юрием Скаловым, репортером, а потом и диктором радиокомитета. Он мечтал написать небольшую документальную повесть «День на Масловке». Но, вечно занятый срочным репортажем, так и не успел…

* * *

Утром я приходил в мастерскую народного художника СССР Бориса Владимировича Иогансона, где коллектив мастеров писал большое полотно «Выступление В. И. Ленина на III съезде комсомола». Обычно вся бригада была уже в сборе. День за днем я наблюдал за тем, как оживало произведение, создаваемое под руководством Иогансона. Умные, точные мазки почти незаметно преображали картину, насыщали ее светлыми ясными красками.

Авторы картины, дабы лучше себе представить обстановку исторического выступления Ленина, приглашали к себе в гости участников съезда. Вот что рассказывал им один из них, поэт Александр Жаров:

«В тот день в витринах магазинов и на стенах домов висели многочисленные плакаты, призывавшие громить Врангеля, гнать белополяков из Белоруссии. Белели листки с постановлениями о борьбе с разрухой, болезнями…

Делегаты III съезда комсомола были уверены, что Ильич призовет их сражаться с врагами, вызволять из огненного кольца молодую республику. И все готовы были пойти на фронт, отдать, если нужно, свою жизнь за дело рабочего класса. Как и в песне, распевавшейся тогда красноармейцами:

Смело мы в бой пойдем

За власть Советов

И, как один, умрем

В борьбе за это…

Мы пришли в огромное здание на Малой Дмитровке, принадлежавшее до революции так называемому Купеческому собранию. Начались выступления делегатов. И вдруг в речь одного из них ворвался нарастающий шум аплодисментов.

Долго стоял Ильич, тщетно поднимал он руку и просил у комсомольцев „пощады“. Когда стихли громы оваций, в наступившей тишине зазвучали простые и проникновенные ленинские слова: „…задача состоит в том, чтобы учиться“.

Можно представить, каково было удивление делегатов! Ведь мы думали, что двинемся в боевой поход сразу после съезда. Отправимся с благословениями самого Владимира Ильича. Ленин позовет нас в последний и решительный бой!

Но Ленин в этот раз позвал нас в другой поход — за знаниями! Он дал нам понять, что разгром вооруженных врагов подготовлен партией и будет осуществлен скоро. Вслед за этим начнется новый период жизни, период восстановления разрушенного хозяйства, время мирного созидания.

Когда Владимир Ильич говорил о победных перспективах общего труда, нам представлялся радостный, дружный, гигантский субботник, нам слышались волнующие раскаты симфонии труда и творчества, размеренный говор машин и механизмов, послушных человеку».

…Картина была наконец завершена, и одним из первых ее увидел, конечно, Александр Жаров. Внимательно, придирчиво осмотрел полотно комсомолец 20-х годов и сказал примерно так:

— Картина мне нравится. Я едва ли ошибусь, сказав, что она будет популярна в народе. По-моему, она выполнена блистательно с точки зрения живописной техники, например, прекрасно дано освещение. Но с точки зрения исторической правды, со стороны, так сказать, документальной, здесь могут быть придирки. Мы были беднее одеты. Конечно, пиджаки и рубашки мы тщательно простирали, шинели починили, но все же мы выглядели менее красиво. Со светом тогда обстояло плоховато, этой праздничной освещенности не было. Что же касается образа Ильича, то он выполнен безукоризненно. Вот таким простым, обаятельным, словно бы обратившимся не к многосотенной аудитории, а к одному человеку, он перед нами и выступал…

Тогда не только в мастерской Иогансона, но и в других создавались художественные бригады, работавшие над общим полотном на особо ответственную тему. По поводу этого нового метода, еще не применявшегося в истории живописи, велись в свое время страстные споры. Пожалуй, большинство сходилось на том, что коллективная картина вряд ли может быть удачной, поскольку каждый талантливый мастер имеет свой неповторимый почерк.

В процессе работы над картиной и в мастерской Иогансона не все шло гладко. Некоторые молодые художники на каком-то этапе вроде бы почувствовали, что теряется их творческая индивидуальность. Однако обаяние личности Иогансона, его опыт и такт оказались столь высоки, что в результате картина воспринималась как единый, целостный образ, созданный одним мастером.

Но теперь, когда Жаров коснулся весьма сложного вопроса, возникло опасение, что споры о том, в каком «освещении» давать исторический эпизод, вспыхнут вновь.

Художники устроили нечто вроде небольшого заседания. Борис Владимирович, пошептавшись то с одним, то с другим, наконец сказал:

— Вопрос о документальной точности воссоздания всей обстановки съезда поднимался и оспаривался у нас не однажды. Мы вполне доверяем товарищу Жарову и допускаем, что краски одежды и всего зала в действительности выглядели бледнее. Если бы мы были только фотографами, пусть даже мастерами цветной фотографии, то должны были бы дать точный снимок происходящего. Но мы живописцы, поэты кисти, да и смотрим на волнующее историческое событие тридцатилетней давности с вершин сегодняшнего дня. Мы обязаны правдиво воссоздать главное, и тут уж не место буквализму. А самая главная задача, которая перед нами стояла, — это правдиво и вдохновенно отобразить атмосферу события, его внутреннюю, психологическую сторону. Сам Александр Жаров рассказывал нам о внутреннем воодушевлении, творческом огне, охватившем всех слушавших Ильича. И наши радостные краски в той или иной мере должны передать то ощущение торжественного праздника, которое испытывали комсомольцы, мысленно представляя себя уже в светлом преддверии коммунизма.

* * *

Потом я заходил в мастерскую моего земляка Сергея Васильевича Герасимова. Подправляя кистью тот или иной уголок пейзажа, то приближаясь к полотну, то отходя от него, он говорил:

— Вы, родившись после революции, старого Можайска не знаете, видели только его остатки. А мои картины уходят корнями в глубь века. Мимо нашего дома вечно тянулись в пыли крестьянские подводы. Иногда мужики и бабы часами дожидались починки разрушенного половодьем моста. Я мальчишкой вечно глазел на это шумливое и живописнейшее зрелище. Мужики часто появлялись и в нашем доме, у моего отца, кустаря-кожевника. Даже комнаты дома, кажется, навсегда пропахли дегтем, сеном и махоркой и словно до сих пор слышат говор крестьян. С молодых лет завелись у меня среди мужиков дружки, и этой горячей, немногословной дружбе и обязан я, крестьянский внук, многому в своем творчестве.

Сергей Васильевич, плотный, краснолицый семидесятилетний человек с едва заметными сединами у висков, неторопливо, спокойно рассказывал, а я разглядывал его картины и рисунки.

На стенах висели все больше можайские пейзажи, некоторые стояли и на мольбертах — Сергей Васильевич, как видно, работал сразу над несколькими. Почти все изображенные им места угадывались мной сразу: это были уголки его сада, в которых он находил все новые мотивы и краски. Узнавались ближние и дальние окрестности его дома, стоявшего на самой окраине Можайска, у Москвы-реки, у белокаменных стен старинного Лужецкого монастыря.

Вот висит «Зима», написанная в 1939 году в деревушке Исавицы. Мимо заснеженных сараев лихо едет на санях-розвальнях старик в криво нахлобученной шапке-ушанке. Одно «ухо» торчит словно у зайца. Впереди несется собачонка, и в чутком предвесеннем воздухе словно слышится ее заливистый лай. Где-то сзади притих темный ельник. Там пешеход деловито пересекает широкую деревенскую улицу — настает пора хозяйственных работ. Ничего особенного в смысле содержания, казалось бы, нет. Просто трогает привычное русское раздолье, веет снегом, стариной и новью.

Здесь и другая хорошо знакомая многим его картина «Лед прошел», созданная в 1945 году. Белоствольные березы и темные старые осины застыли в ожидании весны. На том берегу столпились в кучку жидкие кустики, но словно бы исходит от них животворный светло-зеленый дымок. Нежнейшие краски разлиты в природе. Чуть-чуть голубее небо. Чуть-чуть колышутся от ветра ветки. Вот в этом «чуть-чуть» прелесть пробуждения родной природы, особенно волновавшая нас в тот год, в предчувствии близкой победы, была передана Герасимовым с тонкой поэтической непосредственностью.

Герасимов перенял нечто от одного из своих учителей, Сергея Васильевича Иванова, в мастерской которого он занимался в Московской школе живописи, ваяния и зодчества. Это «что-то» заключалось, например, в том, что он любил изображать сцену не анфас, а сбоку, сзади, с, казалось бы, незначительными подробностями. Его, как и Иванова, не привлекала внешняя красота человека, как притягивала она многих других живописцев. Казалось даже, что Герасимов специально выискивал неказистые, некрасивые лица и фигуры, изображал нарочито неэффектные позы.

На самом же деле его интересовали эти лица потому, что он видел в них и умел передать особую духовную красоту, силу характера. Это проявилось уже в первых его значительных работах после Октября, а именно в серии рисунков «Крестьяне».

Расцвет творчества Сергея Герасимова пал на 30-е годы, когда для большинства советских людей раскрылась радость и красота завоеванного в Октябре счастья, когда яркие, ясные краски жизни, ранее таившиеся и незаметные, вспыхнули перед глазами людей. Чуткой своей кистью художник как бы собрал воедино эти оттенки и цветные переливы, показал не только красоту природы и родной земли, но прежде всего красоту духовного облика народа.

Вся предшествующая огромная работа по изучению и созданию образа советского крестьянина помогла Герасимову написать два ставших широко известными произведения — портрет «Колхозный сторож» и картину «Колхозный праздник».

Рассматривая «Колхозного сторожа», мы прежде всего чувствуем, что сам художник писал его с огромным увлечением и влюбленностью в создаваемый образ. В самом деле: как не полюбить этого мужественного статного человека, широкая грудь которого, наверно, крепка, как камень. За плечами бородача — винтовка. Много поработал да и поохотился на своем веку человек: и на зверя хаживал, и партизанил, и вот теперь, на старости лет, снова не расстается с заветным ружьем: охраняет народное добро. Носит он свое тяжелое ружье легко, и если нападут на этого бородача лихие люди, поблажки им не видать. Русский характер!

Сергей Герасимов всегда умел подчеркивать в крестьянине его близость к земле, любовь к крестьянскому труду. От «Колхозного сторожа» с его широкой, цвета спелой ржи бородой, закрывающей всю широкую грудь, так и веет необъятными солнечными полями, просторами…

Радостным праздником, своего рода апофеозом сельского труда предстала перед зрителями картина Сергея Герасимова «Колхозный праздник». На широкой возвышенности, откуда хорошо видны добротные колхозные строения, собрались труженики села отпраздновать завершение летних работ. Каждый человек, изображенный на полотне, был хорошо знаком Герасимову и потому так правдиво, естественно написан. Непринужденно и вместе с тем с достоинством и сознанием важности исполненного труда собрались эти люди.

Дарование Герасимова-колориста выступает тут в полном блеске. Необычайно щедра в картине живопись, как бы озаренная солнцем. Праздник у людей — праздничные краски в природе. На голубой кофточке девушки полыхает огненный значок. Призывно блещет медь на трубе оркестранта, манит и успокаивает взор букет светло-лиловых колокольчиков на богато убранном столе. Но эта внешняя красота отнюдь не заслоняет идейного содержания картины, а, наоборот, усиливает его.

На Западе Сергея Герасимова справедливо называют выдающимся мастером пленэра. Но есть существенная разница в методе западных пленэристов и советского мастера. По словам импрессионистов, солнце на их картинах равно озаряет и драгоценные камни, и отбросы, заставляя те и другие сверкать волшебным цветом. Задача советского художника, такого мастера пленэра, как Сергей Герасимов, другая. Лучами своего большого искусства он озаряет самое ценное в жизни — человека и величие его дел.

Вот и в послевоенные годы трудился он над полотном большого социального звучания «Мать партизана».

Сергей Васильевич приехал в Можайск вскоре после освобождения города от фашистских оккупантов. При виде руин знакомых домов его сердце сдавило страшное горе. Первый набросок картины «Мать партизана» он писал под впечатлением рассказов очевидцев.

Встретившись со мной в Можайске, он повел меня в подгородную деревню и показывал остатки избы, изображенной им на полотне. Обгорелый сруб еще долго стоял там как гневный памятник трагедии, разыгравшейся здесь.

Да, все было так, как изобразил это живописец. Фашисты схватили партизана и пытают его на глазах матери. Живописец сосредоточил главное внимание на образе простой русской женщины.

На чьей стороне победа? На стороне матери, застывшей в величии своей скорби. За ней незримо встает многомиллионный советский народ.

И талантливый художник решает эту задачу своим излюбленным приемом введения пейзажа в картину. Перед зрителями не зима, которую часто изображают художники-баталисты, дабы на фоне белого снега контрастнее подчеркнуть суровое величие происходящего. В разгаре летний день. Небо над матерью голубое, спокойное. Она стоит на фоне привычного русского пейзажа. А за спиной фашиста лишь стелется удушливый дым.

Тем, кому хотелось бы забыть кошмар недавнего, картина грозно и отрезвляюще напоминала о том, чего забыть нельзя никогда. Она показывала мужественную духовную красоту народа, который спас человечество от смертельной опасности. Она призывала к сплочению всех честных людей земного шара против поджигателей новой мировой войны.

* * *

За большими окнами в коридорах дома на Масловке уже смеркается, когда я иду к моему другу Николаю Михайловичу Ромадину. Иду и мысленно представляю себе его картины, этюды, наброски, которые сейчас увижу. Тогда еще Паустовским не был написан очерк о творчестве художника, но сейчас рассказывать о картинах Ромадина без него нельзя. Помнится, я поднимался к Николаю Михайловичу и как раз думал об одной из его картин, о которой Паустовский вскоре сказал так:

«На первом плане написана дощатая терраса. Окна на террасу настежь распахнуты в белую ночь. На стуле около брошенной постели желтоватым огнем горит керосиновая лампа. Видно, что человек проснулся, не выдержал загадочной власти белой ночи, встал и ушел в луга. Они видны за окнами — все в непонятном сумрачном сиянии белого неба, в отсветах дальних озер, в темной от росы траве. И только где-то очень далеко, на самом краю этой ночи, догорает костер, забытый мальчишками-пастухами.

Тишина. Никто не нарушает медлительного течения этой ночи — одной из тысяч ночей на земле, но все же единственной и неповторимо-прекрасной».

Зрители справедливо находят у Ромадина нечто общее с Левитаном и Нестеровым. Еще до войны Нестеров пришел на одну из выставок Ромадина, долго ходил по залам, внимательно всматривался в каждую картину. Потом подозвал мастера и, взяв его под руку, тихо, чтобы не мешать зрителям, стал говорить о том, что есть в его творчестве и чего ему не хватает.

Нестеров уже тогда почувствовал в нем художника, близкого ему. А Ромадин долго и часто стоял перед картинами Нестерова в Третьяковке.

В последние месяцы войны появилась серия пейзажей Ромадина «Волга — русская река». Для тех, кто любил отечественную природу, кто страдал в разлуке с ней, кто в чудовищных пожарах войны не забывал о родных полях и лесах, для тех картины Ромадина стали откровением. Они успокаивали, они звали в эти леса и поля. Но путь к ним лежал через фронт. И солдаты еще крепче сжимали винтовку.

«Село Хмелевка», «Восход луны», «Золотые листья», «Бурная Волга», «Стадо»… И наконец, «Последние лучи»… Эти картины трудно описать. Не зря Алексей Николаевич Толстой говорил: «колдовская кисть». Их мог бы описать, пожалуй, только Паустовский.

Как, в самом деле, передашь словами все нежное обаяние села Хмелевки, изображенного на ранней-ранней утренней зорьке, когда светло-малиновый закат словно тонкою кисточкой проводит по линии горизонта, а над слегка позолоченным лучами селом веет запахом меда… Разве можно словами передать то настроение, которое царит в картине «Восход луны», тысячу раз виденной в жизни: на меняющем цвета небе, над полем порыжелой травы поднимается розовая луна, предвещая на завтра холодок.

Ромадин написал прекрасное полотно в есенинских местах и признавался мне, что вдохновляли его строки поэта:

В прозрачном холоде заголубели долы,

Отчетлив стук подкованных копыт.

Трава поблекшая в расстеленные полы

Сбирает медь с обветренных ракит.

С пустых лощин ползет дугою тощей

Сырой туман, курчаво свившись в мох,

И вечер, свесившись над речкою, полощет

Водою белой пальцы синих ног.

В совершенно иной и все же ромадинской тональности написаны «Последние лучи». Волжские берега вечером. Сосны словно горят от заката. Но чернота уже поднимается кверху, пройдет еще одна минута, две, багряный луч скользнет лишь по верхушкам безмолвных лесных великанов, и все погрузится во мрак… И только костер рыболова всю ночь будет тлеть синеватым дымком, отгоняя докучливых комаров, пока не забрезжит рассвет.

* * *

Совсем уже стемнело, когда я спустился на лифте от Ромадина. И тут встретился с быстро идущим человеком спортивного вида, в морской фуражке, с туго набитым рюкзаком за плечами. В обеих руках он держал по две здоровенные папки.

Это был живший неподалеку Георгий Григорьевич Нисский. Он нес друзьям-художникам наброски, сделанные за день. Я попросил его показать «добычу» тут же, на лестничной клетке.

Еще в 1940-х годах имя Нисского хорошо знали все московские любители спорта. Он был чемпионом-яхтсменом. И многие его полотна как бы хранят свежесть волн и порывистость ветра. А другие передавали ни с чем не сравнимую поэзию вечеров на подмосковных водохранилищах.

Когда я думал о Нисском, мне всегда припоминалась его картина «Вечер на Клязьме» (1946 г.).

Кончается трудовой день летней Москвы. Спадает зной. Тело ощущает усталость. В эти часы хорошо побывать на одном из московских водохранилищ. Московскими морями ласково называют их жители столицы. Через какой-нибудь час мы на Клязьминском водохранилище. Уже жемчужно-розоватой стала вода.

От влажного дыхания воды усталость снимает как рукой. Чуть трепещущие от ветра летучие паруса яхт манят вдаль.

Картина исполнена покоя, легкого, радостного ощущения природы, жизни. Победоносно завершилась война. Советские люди заслужили покой и счастье. И талантливый живописец говорит о том, как мы бережем и любим нашу Родину, как счастливо можем и умеем отдыхать, наслаждаться бесконечной красотой родной земли.

Теперь, перебирая в памяти встречи тех лет с Нисским, я вспоминаю и о том, что зрительно ощущал, как с каждым годом лаконичней и выразительней, динамичней становился живописный язык художника. Одна за другой возникали из-под его кисти картины-поэмы о покорении советским человеком стихии, времени, пространства.

Прямое как стрела шоссе прорезает заснеженные холмы, круто спускается вниз, потом поднимается кверху. Темнеют убегающие вдаль леса. По шоссе мчится автобус. Вот промелькнул мостик, осталась позади какая-то остановка. Машина набирает все большую и большую скорость. Картина Нисского — «Подмосковная зима».

Когда-то великий Гоголь писал, что русский человек любит быструю езду. И действительно, кто из нас не знает, не любит это захватывающее ощущение все нарастающей и нарастающей скорости, когда свежий чистый воздух полей и лесов наполняет и ширит легкие, а сердце бьется быстро и восторженно.

А вокруг — Родина… Вон старинная церквушка затерялась среди заснеженного леса. Миновала и исчезла и она, и снова впереди одна лента дороги, да ветер, да ощущение счастья в груди.

О своем видении и восприятии мира сам художник говорил:

«Морские просторы, пройденные на военных кораблях всех флотов, среди замечательных советских моряков, исхоженные на лыжах заснеженные подмосковные леса, просторы водохранилищ, ленты каналов, волжские просторы, пройденные вдоль и поперек, Московское и Рыбинское моря, башни шлюзов, залитые светом вечерние вокзалы, стальные сдвоенные нити путей с рубиновыми огнями сигналов, переплеты виадуков и перекидных мостов, окруженных дымами паровозов, — это все новая, измененная волей советских людей география моей Родины. Нужно увидеть, раскрыть ее красоты и показать это миллионам новых людей с новыми мыслями и новыми чувствами, с их бодростью, их лирикой и оптимизмом. Пейзаж Родины изменен, он уже не левитановский — он радостен и мажорен, и нужно увидеть его современному художнику, увидеть его новым чувством, новым сердцем и новыми глазами. И надо сделать его новыми руками, иначе он не будет сегодняшним».

Предыдущая главаГлава 18 из 20Следующая глава