Э. И. Каминке
Потускневший эмалевый циферблат покрылся такой густой сетью трещин, что среди них давно уже затерялись стрелки и по часам трудно было определить, сколько теперь времени — без пяти два или десять минут двенадцатого, половина первого или начало седьмого. Но Парфенов никогда не расставался со своими часами. Он любил молча слушать веселое бормотанье колесиков, как четки, перебирать сплющенную цепочку.
И вдруг часы остановились.
Решив, что они просто запнулись на ходу, Сергей Тимофеевич раза два легонько встряхнул их у самого уха, потом приоткрыл сферическую крышку, осторожно, как на одуванчик, подышал на еле видимую пружинку, тихо свернувшуюся под созвездием синих винтиков, — ничто не помогало. Часы оживали на несколько коротких мгновений, затем снова останавливались так решительно, будто хотели сказать: «Все, старик, спета наша песенка…»
С тяжелым сердцем пришел Сергей Тимофеевич к мастеру, но виду, конечно, не подал, пришел будто так, с самым пустячным делом.
— Ну-ка, глянь, чего это тут с «Павлом» моим приключилось?
Мастер внимательно вытаращенным глазом лупы осмотрел часы и вздохнул.
— Чинить не будем.
— Засорились? — переступил с ноги на ногу перед узким окошком Парфенов. — Ну что ж, принимай тогда в чистку. Пора…
— Вы меня, папаша, не совсем поняли. Никакой ремонт часам вашим уже не положен. Все до капельки сношено!
— То есть как это сношено? Незнакомая фирма — так и скажи! — рассердился Сергей Тимофеевич.
Но и в следующей мастерской чинить отказались категорически:
— Отстукали часики свое времечко, папаша, оттопали.
И от третьего мастера старик ушел ни с чем.
— Много вы понимаете! Да у «Павла» моего одна це́почка дороже всей вашей мастерской будет.
Он так именно и говорил — «це́почка». Слово это он принес с собою с войны — не с «этой», а «с той еще…».
Парфенов стал штатским человеком давно. Уже на Отечественную его не взяли по возрасту, но в осанке, в привычках, в манерах он оставался военным и до сих пор. Он вспоминал: «В гражданку ушел в тридцатом». Даже сказки соседской ребятне рассказывал на свой особый, солдатский манер. Иван-царевич являлся у него перед изумленными слушателями в «парадном обмундировании», спал царевич не иначе, как на железной койке.
А когда гулял Парфенов весенним днем по Тверскому бульвару, издалека всем видны были белые облачка его усов, будто сам Семен Михайлович Буденный по майской Москве вышагивал. Идет, постукивает суковатой палкой по теплой земле, на синее небо поглядывает, на часы свои посматривает.
В походке Сергея Тимофеевича было еще что-то молодое, хотя спидометр его наматывал уже девятый десяток.
Все вокруг чуть-чуть молодело при виде этого человека — и деревья, и облака, и сама земля. Может, и древние часы ходили оттого, что хозяин их не сдавался годам. Такие вещи тоже, говорят, бывают…
Но в тот день старик почувствовал себя самым настоящим стариком.
Обойдя все известные ему мастерские, он окончательно пал духом. Везде ограничивались в лучшем случае советами, но и советы-то были хуже всякой обиды.
— А на кой шут он сдался вам, этот «Павел Буре, поставщик двора его величества»? Морока с ним одна — и только. Купили бы себе «Вымпел» или «Пилот» — это ж действительно с мировым именем марки. Хронометры! И вид что надо, и моторчик первый сорт.
В одном месте попытались сострить и похлеще:
— Они у вас под бомбежкой случайно не были? Или под артобстрелом?
— Были! — Парфенов сердито щелкнул крышкой часов и, вытирая рукавом мгновенно вспотевший лоб, не сказав больше ни слова, вышел на улицу.
К вечеру он почувствовал себя плохо и, придя домой, не раздеваясь лег в постель.
Ни одна из бесчисленных стариковских ночей не тянулась так мучительно долго, как эта. Часы, как всегда, лежали рядом на тумбочке, но безнадежно молчали. Зеленый зайчик от уличного фонаря, как обычно, сидел на их выпуклом стекле и дробился на звеньях сплющенной цепочки, но от этого в ночи становилось еще темней и пустынней.
Рано утром, перед тем, как уйти на работу, к Парфенову постучал сосед.
— Что с вами, Тимофеич? Как чувствуете? Может, слетать в районную? Тут ведь рядом…
— Ничего, полежу денечек и встану.
Не поднялся старик и через неделю. Каждый вечер, возвратившись с завода, сосед заходил, справлялся о здоровье, спрашивал, не нужно ли сбегать в магазин, в аптеку. Старик от всего отказывался, и снова до утра не давала ему заснуть зловещая тишина.
Потом в доме появился доктор. Он долго выслушивал и выстукивал Парфенова, выписывал какие-то рецепты, рвал их на мелкие клочки, писал новые, заставлял его вспоминать, какими болел болезнями в детстве, в молодости, в зрелом возрасте и, наконец, в последние двадцать лет…
— Ума не приложу, что мне с вами и делать. Сердечная мышца хорошая, давление в норме, и вообще все обстоит еще довольно прилично. Это вам говорю я, терапевт, что называется, с подпольным стажем.
Парфенов пожевал пересохшими губами, приподнялся на локтях, посмотрел удивленно на доктора, увидел, что тот и впрямь человек уже немолодой и дело свое знает, наверное, до тонкостей.
— Давление, говорите, хорошее?
— Для вашего возраста просто отличное!
— А оно? — Сергей Тимофеевич дотронулся до груди.
— И оно. Если захотите меняться, так я вам еще приплачу! — засмеялся доктор.
— Тогда какая же лихоманка меня гложет? Неделю целую шагу ступить не дает.
— Видимо, расстроились, понервничали. Или обидел кто. Сознайтесь, обидел?
— Родственников у меня не осталось, так что и обижать вроде некому.
— Да разве обижают только свои? — опять рассмеялся доктор. — Я таких теорий что-то еще не встречал! Обидеть может запросто всякий, особенно невзначай, особенно нас, стариков.
— Ну, и это тоже не теория! — сердито махнул рукою Парфенов. — Сказано: человек человеку друг.
— Под этим и я подпишусь. Но все-таки вас кто-то обидел. Кто же? И чем?
— Никто и ничем.
Внимательный взгляд доктора неожиданно остановился на часах, безмолвно лежавших рядом на тумбочке.
— Что это у вас? Еще один больной?
— Это к делу не касается.
— Ну, а все-таки?
— Вы ж доктор, а нужен мастер.
— Отец и дед у меня мастерами были. Когда пойдет голова кругом от всяких катаров и ишиасов, начинаю и я раскладывать пасьянсы из шестеренок, пружин и винтиков — благороднейшее занятие, великолепнейшее!
— Моего «Павла» смотрели часовщики всего города. Не берутся, дьяволы!
— У вас «Павел»?! Так это ж для уважающего себя мастера не часы, а клад! Настоящая работа только там и начинается, где все отказались.
— Ну-ну, выслушайте еще одного старика. — Парфенов нервно и неестественно зевнул.
Доктор бережно взял часы, быстро шагнул с ними к свету, сосредоточенно затих над застопорившимся механизмом.
Через минуту не оборачиваясь спросил:
— Дареные?
— Так точно.
— От кого?
— Там есть гравировка.
— Вижу. Но она так стерлась, что расшифровать можно только с вашей помощью.
— От командования это. — Сергей Тимофеевич еще раз приподнялся на локтях и добавил: — Сама матушка Первая Конная пожаловала. Ордена надеваю по праздникам, а эти со мной каждый день. — Помолчал и еще добавил: — Были…
— Вот теперь все понятно. Вы бы так сразу и сказали. Не часы, а реликвия.
— А я так и говорю — дареные.
— Машина древнее нас с вами, вместе взятых, но если повозиться, ходить еще будут, мы ей это просто предпишем! Доверяете?
— Это что же — честно? И серьезно? Или просто так — психотерапия какая-нибудь?
— И честно, и серьезно, если, конечно, доверяете.
— Доверяю, — не очень уверенно проговорил Парфенов. — Ежели беретесь чинить, значит, действительно в настоящих часах разбираетесь. Но только учтите — они для меня дороже всей…
— Я же все-таки врач.
Доктор еще раз задумчиво поглядел на Парфенова и сказал:
— Значит, забираю, а вам могу оставить пока свои, чтоб не скучно лежать тут было. Хотите?
На тумбочке место щербатой луковицы больного заняли плоские, отливающие золотом часы доктора.
Сергей Тимофеевич костлявой белой рукой тихонько поднял их за ремешок, поднес почти вплотную к воспаленным глазам.
— Случайно не дареные?
— Там есть гравировка.
— Неужели угадал?..
— Получается так. Это еще за «Вагонку» мне. Есть красавец такой в Нижнем Тагиле, Уралвагонзавод именуется. Мы с женой, как и все уральцы, по старой памяти его «Вагонкой» зовем. Вся наша молодость там…
— Знатные тоже, выходит, часики? — улыбнулся Парфенов.
— Орденами блистаю по престольным праздникам, а эти вот при мне всегда.
Теперь смеялись уже оба — и доктор, и больной. И смех их, молодой, чистый, вырываясь из широко распахнутого окна, летел на улицу, в прозелень воздушной, насквозь просвеченной солнцем листвы, круто закипавшей на быстром майском ветру.
Доктор, последний раз взглянув на свои часы, начал спешно прощаться.
— Половина шестого, а у меня еще четыре вызова! Будьте здоровы. «Павла» вашего в понедельник притащу.
— А эти, значит, оставляете? Не боитесь доверять такое сокровище постороннему человеку?
— Во-первых, мы не такие уж посторонние. Я, например, ваш лечащий врач. А во-вторых, вы ведь тоже мне целое состояние доверили.
— Что верно, то верно. Да и я не какой-нибудь проходимец, а ваш законный больной.
— Я уже сказал вам, здоровью вашему можно только позавидовать. Через два дня на ногах будете. Вместе с вашим «Павлом».
Скоро москвичи снова увидели старого солдата на Тверском бульваре. Он шагал, раздувая белые облачка усов, опираясь суковатой палкой о прогретую солнцем землю, часто останавливаясь, прикладывая руку к груди и чутко прислушиваясь.
Это он не сердце — часы свои слушал. Ожившие часы Первой Конной.
Он шел и не знал, как внимательно следил за ним из окна поликлиники доктор и тоже, прижав руку к груди, слушал — не часы, а сердце, учащенно бившееся от волнения и счастья.