Слово «нигилизм» было введено в обиход нашего языка, как известно, покойным И. С. Тургеневым, который окрестил этим именем особое умственное и нравственное течение, наметившееся среди русской интеллигенции в конце пятидесятых и начале шестидесятых годов.
Эта кличка не была ни остроумнее, ни вернее множества других, изобретенных тем же Тургеневым, не говоря уже о Щедрине. Но повезло ей, можно сказать, поистине не в пример со сверстниками. Из великого, до сих пор не вполне оцененного романа Тургенева[15] название это быстро перешло в обыкновенную разговорную речь. Слово «нигилизм» получило право гражданства сперва как бранная кличка, а потом как гордо принятый ярлык той философской школы, которая одно время занимала самое видное место в русской интеллектуальной жизни.
Лет пятнадцать спустя, когда заправский нигилизм совершенно сошел со сцены в России и был почти забыт, эта кличка вдруг воскресла и стала жить за границей, где и засела так прочно, что, по-видимому, ее уже ничем не вытравишь.
Настоящий нигилизм, каким его знали в России, был борьбою за освобождение мысли от уз всякого рода традиции, шедшей рука об руку с борьбой за освобождение трудящихся классов от экономического рабства.
В основе этого движения лежал безусловный индивидуализм. Это было отрицание, во имя личной свободы, всяких стеснений, налагаемых на человека обществом, семьей, религией. Нигилизм был страстной и здоровой реакцией против деспотизма не политического, а нравственного, угнетающего личность в ее частной, интимной жизни.
Надо, однако, сознаться, что наши предшественники, особенно в первое время, сумели внести в эту совершенно мирную борьбу тот же мятежный дух протеста и то же одушевление, которые характеризуют позднейшее движение. Период этот заслуживает, чтобы сказать о нем несколько слов, так как он является своего рода прологом в той великой драме, которая разыгралась впоследствии.
Первая битва была дана на почве религии.[16] Но тут она не была ни продолжительна, ни упорна. Победа досталась сразу, так как нет ни одной страны в мире, где бы религия имела так мало корней в среде образованных слоев общества, как в России. Прошлое поколение держалось с грехом пополам церкви, больше из приличия, чем по убеждению. Но лишь только фаланга молодых писателей, вооруженных данными естественных наук и положительной философии, полных таланта, огня и жажды прозелитизма, двинулась на приступ, христианство пало, подобно старому, полуразвалившемуся зданию, которое держится только потому, что никому не вздумалось напереть на него плечом.
Пропаганда материализма велась двумя путями, взаимно поддерживавшими и дополнявшими друг друга. С одной стороны, переводились и писались сочинения, заключавшие в себе самые неопровержимые аргументы против всякой религии и вообще против всего сверхъестественного. Чтобы избежать придирок цензуры, мысли слишком вольные облекались в несколько неопределенную, туманную форму, которая, однако, никого не вводила в заблуждение. Внимательный читатель успел уже привыкнуть к «эзоповскому» языку, усвоенному передовыми представителями русской литературы. Рядом с этим шла устная пропаганда. Стоя на почве данных, доставляемых наукой, она делала из них окончательные выводы, уже нисколько не стесняясь цензурными соображениями, с которыми принуждены были считаться писатели. Атеизм превратился в религию своего рода, и ревнители этой новой веры разбрелись подобно проповедникам по всем путям и дорогам, разыскивая везде душу живу, чтобы спасти ее от христианския скверны. Подпольные станки и тут оказали свою услугу. Издан был литографированный перевод сочинения Бюхнера[17] «Сила и материя», которое имело громадный успех. Книга читалась тайком, несмотря на риск, с которым это было сопряжено, и разошлась в тысячах экземпляров.
Однажды мне в руки попало письмо В. Зайцева, одного из сотрудников «Русского слова», бывшего главным органом старого нигилизма.[18] В этом письме, предназначавшемся для подпольной печати, автор, говоря о своей эпохе и обвинениях, выставляемых нынешними нигилистами против нигилистов того времени, пишет:
«Клянусь вам всем святым, что мы не были эгоистами, как вы нас называете. Это была ошибка, — согласен, — но мы были глубоко убеждены в том, что боремся за счастье всего человечества, и каждый из нас охотно пошел бы на эшафот и сложил свою голову за Молешотта и Дарвина».
Слова эти заставили меня улыбнуться, но, несомненно, они были совершенно искренни. Если бы дело дошло до подобной крайности, то мир, чего доброго, увидел бы зрелище настолько же трагическое, насколько и смешное: людей, идущих на муки, чтоб доказать, что Дарвин был прав, а Кювье[19] ошибался, подобно тому как двести лет тому назад протопоп Аввакум и его единомышленники всходили на плаху и на костер за право писать Иисус через одно «и», а не через два, как у греков, и «двоить» аллилуйя, а не «троить», как то установлено государственной церковью.[20] Очень характерно это свойство русской натуры — относиться со страстностью, доходящей до фанатизма, к вопросам, которые со стороны всякого европейца вызвали бы простое выражение одобрения или порицания. Но в данном случае проповедь материализма не встречала никакого серьезного сопротивления. Потрясаемые алтари богов защищать было некому. Духовенство у нас, к счастью, никогда не имело нравственного влияния на общество. Что же касается правительства, то что оно могло поделать против чисто умственного движения, не выражавшегося ни в каких внешних проявлениях?
Таким образом, сражение было выиграно почти без всяких усилий, выиграно окончательно, бесповоротно. Материализм стал своего рода господствующей религией образованного класса, и едва ли нужно говорить о том значении, которое освобождение от всяких религиозных предрассудков имело для всего дальнейшего развития революционного движения.
Но нигилизм объявил войну не только религии, но и всему, что не было основано на чистом и положительном разуме, и это стремление, как нельзя более основательное само по себе, доводилось до абсурда нигилистами 60-х годов. Так, они совершенно отрицали искусство как одно из проявлений идеализма. Здесь отрицатели дошли до геркулесовых столпов, провозгласивши устами одного из своих пророков знаменитое положение, что сапожник выше Рафаэля,[21] так как он делает полезные вещи, тогда как картины Рафаэля решительно ни к чему не годны. В глазах правоверного нигилиста сама природа являлась лишь поставщицей матерьяла для химии и технологии. «Природа не храм, а лаборатория, и человек в ней работник», — говорил тургеневский Базаров.[22]
В одном очень важном пункте нигилизм оказал большую услугу России, это — в решении женского вопроса: он, разумеется, признал полную равноправность женщины с мужчиной.
Как во всякой стране, где политической жизни не существует, гостиная является в России единственным местом, где люди могут обсуждать какие бы то ни было интересующие их вопросы. Женщина-хозяйка занимает, таким образом, соответствующее ей положение в умственной жизни образованного дома много раньше, чем возникает вопрос об ее общественном уравнении. Это обстоятельство, а также, пожалуй, еще в большей степени крайнее обеднение дворянства после освобождения крестьян дали сильный толчок вопросу об эмансипации женщины и обеспечили за нею почти полную победу.
Женщина порабощается во имя брака, любви. Понятно поэтому, что, подымая голос в защиту своих прав, она всякий раз начинает с требования свободы любви и брака. Так было в древнем мире; так было во Франции XVIII столетия и в эпоху Жорж Санд.[23] Так же было и в России.
Но у нас женский вопрос не ограничился узким требованием «свободы любви», которая в сущности есть не что иное, как право выбирать себе господина. Скоро русские женщины поняли, что важно завоевать самую свободу, оставляя вопрос о любви на личное благоусмотрение. А так как свобода немыслима без экономической независимости, то борьба приняла иной характер: целью ее стало обеспечить за женщиной доступ к высшему образованию и профессиям, на которые образование дает право мужчине.
Борьба эта была продолжительна и упорна, так как на пути стояла наша патриархальная, допотопная семья. Русские женщины проявили в ней много доблести и героизма и придали ей тот самый страстный характер, каким были проникнуты почти все наши общественные движения последнего времени. В конце концов женщина победила, что принуждено было признать и само правительство.
Ни один отец уже не грозится обрезать косу своей непокорной дочери за то, что она хочет ехать в Петербург учиться медицине или слушать какие-нибудь «курсы». Молодая девушка не должна больше бежать ради этого из родительского дома, и ее друзьям-«нигилистам» нет надобности прибегать к «фиктивному браку», чтобы сделать ее независимой.
Нигилизм восторжествовал по всей линии, и ему не остается ничего больше, как успокоиться на лаврах. Первые две ипостаси из троицы его идеала, провозглашенного романом «Что делать?», — свобода мысли и развитая подруга жизни — были налицо. Недоставало только третьей — «разумного труда». Но так как он человек интеллигентный, а Россия нуждается в образованных людях, то он легко может найти себе дело по вкусу.
— Ну, а что же дальше? — вопрошает юноша, полный сил и отваги, прибывший из какого-нибудь отдаленного угла России и посетивший своего прежнего учителя.
— Что ж, я своего добился и по-своему счастлив, — отвечает тот.
— Да, — скажет юноша, — ты счастлив, я это вижу. Но как можешь ты быть счастлив, когда в твоей родной стране люди умирают от голода, когда правительство отнимает у народа последний грош и посылает его по миру? Или, быть может, ты этого не знаешь? А если знаешь, то что ты сделал для братьев твоих? Не сам ли ты говорил когда-то, что будешь бороться за счастье всех людей?
И правоверный тургеневский нигилист будет смущен этим неумолимым взором, не признающим компромиссов, потому что вера и энтузиазм, одушевлявшие его в первые годы борьбы, исчезли после победы. Теперь он не более как умный и утонченный эпикуреец, и кровь уже медленнее обращается в его отяжелевшем теле. А юноша уйдет, исполненный тоски, задавая себе томительный вопрос: что делать?
Наступает 1871 год. Телеграфные проволоки и ежедневная газета дают возможность современному человеку быть как бы вездесущим. И вот перед юношей возникает картина громадного города, восставшего на защиту народных прав. С захватывающим дух волнением следит он за всеми перипетиями страшной драмы, которая разыгрывается на берегах Сены. Он видит потоки крови, он слышит предсмертные вопли женщин и детей, расстреливаемых на улицах Парижа. Но зачем эти слезы и кровь? За что умирают эти люди? Они умирают за освобождение рабочего — за великую социальную идею нашей эпохи. И в то же время до его слуха долетает песня русского крестьянина, созданная веками страданий, нищеты, угнетения. Вот он стоит перед ним, этот «сеятель и хранитель»[24] русской земли, подавленный безысходным трудом и нуждою, вечный раб то бар, то чиновников, то своего же брата кулака. Правительство умышленно держит его в невежестве, и всякий грабит, всякий топчет его в грязь, и никто не подаст ему руки помощи. Никто? Так нет же, нет! Юноша знает теперь, что ему делать. Он протянет крестьянину свою руку. Он укажет ему путь к свободе и счастью. Его сердце переполняется любовью к этому бедному страдальцу, и с пылающим взором он произносит в глубине своей души торжественную клятву — посвятить всю свою жизнь, все свои силы, все помышления освобождению родного народа, который все терпит, чтобы только доставить ему, баловню судьбы, возможность жить в довольстве и роскоши, учиться, наслаждаться искусствами. Он сбросит с себя свой барский наряд, прикосновение которого жжет его тело, наденет грубый крестьянский армяк и лапти, и, покинув богатый дом родных, в котором ему душно, как в тюрьме, он отправится в народ, в какую-нибудь затерянную в глуши деревушку, и там, слабый и изнеженный барчонок, он будет исполнять тяжелую крестьянскую работу, будет подвергать себя всевозможным лишениям, чтобы только внести в эту несчастную среду слово утешения, евангелие наших дней — социализм. Что для него ссылка, Сибирь, смерть? Весь поглощенный своей великой идеей, лучезарной, живительной, как благодатное солнце юга, он презирает страдание и самую смерть готов встретить с улыбкой блаженства на лице.
Так родился социалист-революционер 1872–1874 годов. Так родились и его предшественники, каракозовцы, небольшая кучка отборных людей, развившихся под непосредственным влиянием зарождавшегося тогда Интернационала.[25]
Перед нами два типа развития общественной мысли в России. Один принадлежащий десятилетию 1860–1870; другой — появившийся с 1871 года.
Трудно представить себе более резкую противоположность. Нигилист стремится во что бы то ни стало к собственному счастью, идеал которого «разумная» жизнь «мыслящего реалиста». Революционер ищет счастья других, принося ему в жертву свое собственное. Его идеал — жизнь, полная страданий, и смерть мученика.
И по какому-то странному капризу судьбы первому из них, который не был и не мог быть известен нигде, кроме своей родины, Европа не дала никакого имени, тогда как второй, завоевавший себе столь грозную известность, был окрещен именем своего предшественника. Какая ирония!