Зря там побывал: негоже в этом доме и в эту ночь пользоваться интернетом. Словно в гости пришел и подглядывал в замочную скважину за хозяйкой.
Экран погас, но в глазах Стива все еще тускнел мнимым прямоугольником. Показалось, что стало темнее, чем прежде, и как будто резче все теперь запотрескивало.
Звуки исходили из-под обоев, от шкафа. Даже стол у окна словно щелкнул суставом.
Стив поднялся и сел на постели.
Природа звуков была понятна. Мир вещей так отвечал на прогревание воздуха.
И все же от этих вполне объяснимых шорохов, от этих вполне объяснимых похрустываний становилось не по себе.
Но не ощущений ли, подобных этой смутной тревоге, чаял Стив, соглашаясь тут ночевать?
Не сама тревога тревожила Стива, но то, что не знал Стив, как с ней поступить.
Идеально было бы написать стихотворение.
Верлибр.
Ничего еще не было — ни строчки, одна тревога, но мгновенно представилась запись в конце: «Комарово. Будка». И дата.
«Сор звуков», — подумал Стив, напрягая слух. Из этого сора не вырастала музыка — слух Стива не настроился на волшебство.
Распознать бы в этом звуковом мусоре четкое что-нибудь — вроде английской булавки.
Стив подошел к печке, потрогал и руку отдернул: горячей была.
Дверь в коридор сама собою тихо открылась.
Стив закрыл дверь.
Она снова тихо открылась.
Он закрыл дверь.
Тихо открылась.
В коридоре было так же тепло, как в комнате. Дверь в тепле отказывалась закрываться. «Пусть», — решил Стив.
Вспомнил: «Здесь всё меня переживет…» Сейчас, в темном коридоре, ему причудилось в глаголе «переживет» еще что-то помимо очевидного смысла. «Переживет» — в ударной позиции (конец строки) — очень сильный глагол. Сильнее, чем will outlive. Блеклое свечение источалось из-под верхнего края печной дверцы, и Стив подумал, что глагол «переживет» — непостижимый и страшный. «Меня переживет» — это не просто «будет жить после меня». Это еще «со мной сотворит» что-то, чему-то «меня» подвергнет. «Меня переживет» предполагает действие надо мной. Переживет кого? Меня.
«Неужели этого никто не чувствует?» — думал Стив, открывая дверцу. Может ли он понимать русский лучше русских?
Здесь — может.
Кочергой мешал угли (аутентичная кочерга) — были красные, яркие, но зримый жар над ними уже не казался огнем. «Бледный огонь», − подумал Стив. Pale Fire. Задвинул задвижку.
И в темноте комнаты строка не отпускала его: «Здесь всё меня переживет…» Это ведь об этом «здесь». И теперь он, Стив Роут, именно «здесь», ох, да какое тут «здесь»! — он в самом эпицентре этого «здесь»!
«Здесь», за столом.
Он снова отдернул занавески: от кого закрываться, если все равно выключен свет? (А в самом деле, кто тут будет заглядывать в окна? — Стив решил, что выключил свет для остроты ощущений и только.)
«Всё, даже ветхие скворешни…»
Вот отчего было не по себе — от этого «всё». Потому что ахматовское «всё» теперь принадлежало персонально ему. Он «здесь» — и вот оно «всё». «Всё», ее «пережившее», сейчас его достояние.
И все же в этом «всё» не всё было ахматовским. Он «здесь», но «ветхих скворешен» уже нет, он их сам не застал — «пережил», но как бы заочно. Значит все-таки «всё», но не «всё».
В эти секунды он сам себе показался воришкой, вслепую обобравшим человека и теперь в уединении выясняющим, чего стал владельцем. Этот нехороший образ он тут же в себе убил. Он хотел уйти от метафоры обладания.
Нет «ветхих скворешен», зато есть, скажем, не предусмотренный тогда рукомойник теперешнего жильца или его же топор на веранде. А вот сам Стив, он тоже есть, и чем он хуже рукомойника, или шкафа, или уже пропавших «скворешен»? Чем он хуже сосен, уже выросших после нее? Он сидит в темноте перед окном — вместо нее, присутствует «здесь» — вместо нее, он чувствует почти физически себя причастным к тому, что она назвала словом «всё». Да, перед этим окном — разве он сам не принадлежит обновленному «всё»? Он позже родился, он молодой, он не совпал с нею по времени, по полноте восприятия мира, но, если он «здесь», он тоже часть этого обновленного «всё». «Всё» обновляется. Может быть, он конкретно обновил собой «ветхие скворешни» — он «здесь» вместо них, он их заменил. Он — заменитель. Значит «меня переживет» относится к нему тоже — он тоже «переживет». Он и «пережил», но — заочно, заочно!..
Стив чувствовал, что с ним что-то происходит, но он боялся отвлечься от мысли: она ему казалось туманной и ясной одновременно. Еще немного, и он охватит разумом «всё».
«Всё» — это то, что отчуждается от человека после его прекращения.
Смерть — это активная экспроприация мира. Это когда у тебя теперь нет ничего. «Всё» — не твое. «Всё» — теперь не твое достояние. Кстати, вот почему «Пушкин — наше всё»: потому что он умер.
Вспомнил о Бродском. Невероятно: он, двадцатитрехлетний, тоже сидел в этой комнате, перед этим окном. Здесь он, наверное, и ошеломил Ахматову «Большой элегией Джону Донну». А ведь там тоже про «всё». То есть про смерть. «Уснуло всё» — и это рефреном.
У Ахматовой — «ветхие скворешни», приморский ветер и месяц на небе, а у Бродского — необъятный перечень вещей, явлений, сил… «Здесь всё меня переживет, — вновь и вновь повторялось в мозгу Стива. — Всё, даже ветхие скворешни, / И этот воздух, воздух вешний, / Морской свершивший перелет…» Но тут же что-то цеплялось в голове за одно из нескольких «уснуло всё» и вспоминалось наугад: «Уснуло всё. Бутыль, стакан, тазы…» — «Уснуло всё. Окно. И снег в окне…» — «Уснуло всё. Спят реки, горы, лес…» Стив понимал, что «Большая элегия» — это ответ Анне Ахматовой и что этого не знают литературоведы. Ему казалось, что он близок к разгадке какой-то тайны, которую можно лишь здесь разгадать, в этой комнате, перед этим окном, но что-то происходило со Стивом, и он испугался, что все забудет. Страшно заболела голова. Он ощутил себя частицей мировой несправедливости. Он — английская булавка, завалявшаяся в пыли. Он частица мира, утраченного другими. Отобранного у других.
Дальше мысль не работала. Стало еще темнее. В сознании блеснула иголка из «Большой элегии» — образ голоса души умирающего Джона Донна. Не хватало воздуха. Он исчезал.
И тогда был ему удар по затылку.
Подзатыльник, если по-русски.
— Быстро! Окно!
Он вцепился двумя пальцами в крючок и потянул на себя. Был крючок приделан к подоконнику и вдет в ушко на раме окна.
— Вверх тяни! Не на себя!
Вверх потянул — крючок отскочил. Он надавил на раму — окно открылось.
Перегнулся через подоконник и ловил воздух ртом, словно ел темноту.
Она сказала недовольным голосом:
— Даже я знаю, что нельзя закрывать дымоход, пока не прогорят угли.
Он не удивился ни ее голосу, ни тому, что в комнате стало как будто светлее. Она сидела по ту сторону стола, положив руку на скатерть. Но все стало размытым каким-то, неочерченным. Он плохо различал черты ее лица, но и по тому, что различал, узнавал ее. И не удивлялся нисколько.
— Легче?
Похоже, что легче. Но голова болела, и в ушах стоял звон, будто с обеих сторон ударили ладонями по ушам.
— Не представляешь, сколько народу здесь угорело.
Вряд ли под словом «здесь» она имела в виду свой дом. Стив наверняка был единственным, кто угорел в «зеленой будке».
Он вспомнил, как угорел молодой Герцен, когда попал под арест. То ли комната была, то ли монастырская келья. Стив несколько раз перечитывал это место, но так и не понял, что же произошло. Жандарм его отпаивал квасом. Квасом с хреном. Или опаивал?
— Отпаивал, — сказала Ахматова. — Кваса у меня нет с хреном, а что посолидней должно быть. Открой шкаф и возьми.
Стив не заметил своих шагов по комнате — он сразу нашел себя рядом со шкафом. Открыл. Внутри было пусто. Не было даже перекладины для вешалок. И только внизу, в левом углу, стояла бутылка водки. Небольшая. Стив вспомнил, что такие раньше называли «маленькая» (malen’kaya).
— Поставь на стол, сходи на веранду, возьми две кружки. Человеческих рюмок у них нет, конечно.
Стив хотел сказать, что не пьет, но вовремя вспомнил, что это будет неправдой: он сегодня уже выпил немного. И опять он не понял, как это у него получилось — пойти на веранду, взять кружки. Вот они уже на столе, а он пытается открыть «маленькую».
— Руки, что ли, дрожат?
— С непривычки, — сказал Стив и не узнал своего голоса (зато ее голос был ее голосом — низким, богатым, хорошо известным по записям).
Он нащупал английскую булавку на скатерти и попробовал воспользоваться ею как открывашкой. Сразу же отказался от затеи. Сказал:
— Тупиково.
Наконец получилось.
— Мне чуть-чуть, а себе побольше.
Стив так и сделал.
— Пейте, милостивый государь, — сказала Ахматова. — Вам впрок пойдет. Ну давай же, давай.
Стив чуть не сказал «за здоровье» — он вовремя прикусил язык и почувствовал, как холодеет спина от предотвращенной бестактности.
Выпил не одним глотком — двумя, закашлялся.
Он читал у разных авторов: Анна Андреевна всегда гостям выставляла «маленькую».
Сама она не пошевельнулась даже, чтобы взять кружку. Кружка так и осталась стоять на столе.
— Ну как? Лучше теперь?
— Я тут и так хожу как пьяный, — сказал Стив. — От одного воздуха пьянею. Сосны, кислород.
— В шестьдесят пятом тоже много грибов было. Я в лес ходила. Некоторые меня упрекали за это.
— Я читал.
— У кого?
— Не помню.
Правда, не помнил. Голова была словно ватой набита. Кстати, может быть, в каком-нибудь пересказе какой-нибудь книжки ее записной. Как тогда ответить по-честному? «У вас прочитал, Анна Андреевна, в записях для себя, это теперь общественное достояние…» Жуть. Просто жуть… Вот, однако же, способен Стив сейчас на эмоцию, почему же он удивиться не может? Стиву не нравилось, что он не удивляется. Потому, наверное, что он еще не отошел, не опомнился. Подумалось о Светлане Крючковой. Так же сидела здесь, когда играла Ахматову. Подсказки, говорит, слышала. Теперь он знал, как должна выглядеть Светлана Крючкова, которую он никогда не видел. Даже мелькнула неправдоподобная мысль, что перед ним и есть Светлана Крючкова, но думать дальше в этом кощунственном направлении Стив себе не позволил.
Глагол «пережить» снова овладел рассеянным вниманием Стива. Теперь «переживет» ему мнилось глаголом прошедшего времени. Мерцало в уме еще какое-то слово, вспомнить не мог, Стиву казалось, оно имеет лично к нему отношение. «Пережиток», — вспомнил Стив. Он не был уверен, что правильно понимает значение слова, но это слово о нем: Стив и есть пережиток. Он уже был сегодня подкидышем. Подкидыш и пережиток.
— Так и будем сидеть? — спросила Ахматова и показала глазами на «маленькую». — Нет, нет. У меня налито. Себе.
Стив плеснул себе.
— Давай, не стесняйся.
Выпил.
Он видел, что Ахматовой нравится, что он и за нее тоже. Он не говорил: «За вас», он и так пил за нее.
Оказалось, что вместе с кружками он принес еще с веранды хлеб — два кусочка. Одним закусывал. Ахматова одобрительно следила за ним. Он не знал, как быть с другим кусочком. Он протянул другой в направлении кружки Ахматовой и вопросительно взглянул на Анну Андреевну. Ахматова молчала. Тогда он взял на себя смелость положить кусочек хлеба на ее кружку с водкой. Что-то такое он видел в кино.
Ахматова молчала, и Стив упрекнул себя за то, что не поступил так раньше.
— Извини, что касаюсь этой темы, друг мой, но, по-моему, ты поступаешь с Линдой по-свински. Если уж рвать отношения, значит рвать. Но нельзя человеку внушать слепые надежды. Или все дело в ее отце? Чувствуешь от него зависимость? Но тогда, друг мой, это вдвойне гадко.
— Анна Андреевна, — пролепетал ошарашенный Стив, — отец Линды тут ни при чем, честное слово.
— Может, тебе неприятно слышать это, друг мой, но я хочу, чтобы тебе было известно, что я думаю про твою Милли. Твоя Милли круглая дура, я сильнее скажу — стоеросовая. Кукла. Пустышка. И ты сам это прекрасно понимаешь. Ладно бы она просто смазливой глупышечкой была, но ведь она еще и на подлость способна. Может быть, ты не знаешь, как она поступила со своей же сестрой? Или если ноги длинные, то все можно прощать? Мне страшно за тебя. Не пей из копытца, козленочком станешь.
— Анна Андреевна…
— Катя, конечно, девушка с приветом, однако из этого не следует, что ей не надо было сегодня позвонить хотя бы. Ты даже ни разу не вспомнил о ней. Только не говори, что она к тебе сама приставала. Ну хорошо, хорошо, в Англию ты ее все равно не возьмешь. И правильно. Стихи она пишет плохие.
— Катя хорошая, — сказал Стив.
— А Арина?
— А при чем тут Арина?
— Хоть бы кто-нибудь из вас объяснил ей, что нельзя рифмовать «утро» и «перламутра». Сто лет назад уже нельзя было. Ладно, делайте что хотите. Мне-то какое дело, действительно. Я, собственно, о Линде… Грустно это все, грустно. Разлюбил, так не притязай больше!.. Нет, он, видите ли, стесняется родинки на ее щеке. Да если бы не ты, она бы не пошла под скальпель.
— Там не скальпель, Анна Андреевна, там другое. Просто у меня есть знакомый косметолог, очень хороший… Вы, может быть, не знаете, операция пошла ей на пользу.
— Ну конечно, ты много знаешь!.. Раньше нас любили такими, какие мы есть…
— И теперь то же самое, Анна Андреевна!
— Пожелать смерти близкому человеку. Да ведь это ж чудовищно, просто чудовищно.
— Не было такого, — сказал Стив.
— Не было? А на пляже в Египте?
— Анна Андреевна! Все было не так. Линда заплыла далеко, я ждал ее на берегу. У меня мелькнуло в голове: вдруг она утонет, вдруг на нее нападет акула. Что делать тогда? Только мелькнуло. Я не пожелал ей смерти. Честное слово, Анна Андреевна.
— Это будешь не мне рассказывать.
— А кому?
Она не ответила.
Стив налил еще себе и нервно выпил.
— И еще попрошу вас, молодой человек… — Она перешла с ним на «вы». — Пожалуйста, перестаньте распространять слухи, что «будка» и «будущее» однокоренные слова.