— Видела сегодня разноцветные облака? — спросил он, дружелюбно примостившись рядом.
Леля сидела на бетонном бордюре под кустом диких роз и рассматривала голубые горы.
— На плато Патиль? Видела, конечно.
— А больше никто не видел, только ты и я.
Примазывается, факт. Каштановые глаза в пушистых ресницах. Старшекурсник. Магниторазведка — красиво звучит. Геофизики с утра практиковались на дальнем краю, видно было, как перетаскивают свои приборы и косы проводов.
Разноцветные — неточное слово. Разлохмаченные серебристые перья в небе чуть отливали легкими оттенками перламутра. Но вот белыми не были — это да. А никто не видел, потому что занимались делом: выколачивали из звонкого мергеля «фауну» — скелеты морских ежей и стебли криптоидей. Может быть, только они двое и задирали головы кверху на разных концах плато, утомившись однообразной работой. Но ей совсем не хотелось разговаривать с человеком, произносившим неточные слова.
Совершенно неинтересно.
Ее больше занимали уносимые ветром темно-розовые лепестки, оттенявшие градации голубого фона. Градации, именно так.
Не просто на горы смотрела — стихи сочиняла.
Свой крымский блокнот рискнула показать в Москве соседу — тот работал в газете. «И вот он пройден, этот шаг, и спуск, и пара слов — в тетрадку, и снова спать валюсь в палатку, швырнув под голову рюкзак…»
— Не слышишь? — спросил он с ехидством. — «Пара слов» — звучит как «пар ослов».
Но выправил суровой редакторской рукой, отвел целый разворот, да еще с фотографией. И место учебы указал. Теперь звезду факультета то и дело вызывали в учебную часть — вручить очередную пачку конвертов. Зачем-то писали домохозяйки и школьники, солдаты и заключенные. Ей льстило, но отвечать всем не хватало времени. Письма казались однообразными, лишь изредка попадались такие… с правильными словами.
Одно письмо было невероятно прекрасным — насквозь, от почерка до синтаксиса. Прямо пронзало. Военно-морской офицер из Питера. А ответить испугалась — на свете ведь не бывает абсолютного совершенства. Если так изысканно пишет о поэзии — может, наяву хромой, кривой и горбатый.
Зато с чумовым поэтом-неудачником из Львова Леля переписывалась долго — поначалу нравилось отговаривать его от попыток самоубийства, которыми он грозил всему свету, а заодно и ей тоже. Здоровая психика отличницы в итоге не выдержала, и переписка была спущена на тормозах — с некоторым чувством вины, но с уверенностью, что нервного Станислава удержит от суицида какая-нибудь более осязаемая особа.
Когда же эпистолярный поток иссяк, Леле стало чего-то не хватать.
Через два года, выбравшись из забайкальской тайги после очередной практики, она получила на читинском почтамте три письма — от родителей, от подруги и еще чье-то. Чье-то было в нестандартном квадратном конверте с сиреневой папиросной бумагой внутри и начиналось словами: «Помнишь разноцветные облака»?
Облака помнила, автора — не очень. В письме было признание в любви и цитаты из Шекспира, по-английски, но с переводом.
«Не пытайся позолотить прекрасную лилию…»
В почтовой конторе толпился народ, на деревянном столе, закапанном фиолетовыми чернилами, стояла фаянсовая непроливайка, валялась ручка с заскорузлым пером. Ответ сочинился сам собой. Перо царапало по грубой бумаге и выдирало из нее непрожеванные опилки.
Леля только потом узнала, что он Шекспира и по-русски-то не читал. Так, пыль в глаза. Но тогда она повелась. Через четыре месяца поженились.
Нет, Костик не был отрицательным персонажем. Просто говорил на другом языке.
Существовал отдельный мир предметов и явлений — там они действительно видели одинаковые облака. Вещи объединяли — случайные, как те перламутровые перья в небе. У него был дар — сделать немой предмет говорящим, несущим веер смыслов, многозначным, как стихотворная строка. Произносить слова было вовсе не обязательно — к примеру, Леля, проснувшись, видела на журнальном столике вазу бутылочного стекла, которую он приволок с помойки. Но вчера она фыркала на эту дрянь с оскорбленным видом, а сегодня в стекле стоял букет мокрых ландышей, за которыми Костик спозаранку, по росе, сгонял в зону отдыха, и оказывалось, что именно в этой нелепо-прекрасной вазе именно сейчас должен стоять именно такой букет — и весь день, начавшийся с радости, выстраивался на редкость удачно.
Любовь через вещи — бывает такое?
В действительно первую послесвадебную ночь она, все еще в торжественном воздушном платье, сидела на краешке кровати, ошалев от шампанского и гостей. Голова болела и плыла. Он решил прогулять ее по морозцу и заботливо спросил:
— У тебя есть рейтузы?
— Рейтузы? — удивилась она глупому прозаизму.
— Но там ведь холодно, застудишься, — и он, пошептавшись в другой комнате со свежеприобретенной свекровью, торжественно вынес Леле рейтузы, не новые, но аккуратно подштопанные. Она вдруг почему-то заплакала.
А на прогулке уже прижималась с благодарностью — мороз в самом деле был крепким, мелкая снежная пыль на пустых улицах блестела жестко и колко.
Однажды привез с Камчатки две трехлитровые банки янтарной икры, до смешного под цвет к оранжевым шторам квартиры — там, кроме этих штор и раскладушки, еще ничего не было, и денег тоже не было, и они два дня ели только эту икру ложками, запивали водой из крана и смеялись как безумные, все в оранжевых отсветах низкого солнца.
Или розы из Сочи, где оказался в командировке, — не миллион, но сотни две, неохватный сноп — непонятно, как в самолет пустили? Они распирали банки, ведро, горой плавали в ванной, желтые, розовые, алые. Леля раздаривала их соседкам, не в силах вместить столько радости в одиночку.
Летом ездили в Крым, на Тарханкут, она качалась на резиновом матрасе неподалеку от известняковых скал и следила сквозь зеленую стеклянную воду, как он красиво ныряет за рапанами. Потом во дворике под виноградными лозами он бросал их в кипяток, выковыривал ножом плотных резиновых моллюсков, а теплые раковины протягивал ей — коралловая атласная изнанка казалась живей вынутых из недр мертвенно-белых спиралеобразных чудищ. Зимой раковины пылились на полке между рожками гурана и стеклянным поплавком с Охотского моря, но их всегда можно было достать и провести пальцем по карминному глянцу сердцевины, на миг оживив летние крымские радости со всеми акациевыми шорохами и крупными звездами. Под такими увесистыми звездами они однажды ночевали прямо на полынном склоне Карадага, легкомысленно явившись в Коктебель поздним вечером и не найдя комнаты по сходной цене.
У Костика было странное умение приманивать предметы, легко перерастающие в события — как иные люди умеют приманивать слова. Это ему давалось легко — изменение геометрии жизни, складок, стяжек и прошв пространства. Один раз шли по сухой степи и под пыльным султаном сероватой травы нашли непочатую бутылку водки. Откуда? Там даже тропинок никаких не было. Бутылка будто выпала из ниоткуда, из другого измерения, специально, чтобы выменять на нее у садового сторожа столько пушистых персиков, сколько сумеешь унести, а к вечеру они уже не могли целоваться из-за въедливого пуха, от которого щипало губы и язык.
Или еще — стремительные, взрывные слияния — в той же каменистой степи, с кустиком полыни под спиной и пышущим в глаза полуденным светилом, или у подмосковного торфяного озера, где она, забывшись, опрокидывала ногой его ведерко с карасями и потом блаженно уплывала в астрал, чувствуя под пяткой холодное живое золото. Как-то пыл настиг их на дюнах Куршской косы, в редком соснячке, и, уже падая на белый песок, Леля увидела, как из-под нее метнулось что-то черное и стремительное. Убитая на месте гадюка оказалась на редкость толстой, полной гадючат, что обнаружилось при снятии шкурки — Костик мастерски спустил ее чулком. Пестрая кожа потом долго сохла на балконе к изумлению соседей.
— Я же спас тебя, да? — спрашивал он, смеясь каштановыми глазами.
Так оно и сыпалось на нее щедро, как подарки, — все эти персики, розы, рапаны, объятия на пустых пляжах под синим небом, нескончаемые радости жизни, торжество материи, свечение изнутри.
И просто подарки.
Он любил дарить пустячки, ничего особенного. Привозил расшитые бисером эскимосские тапки из моржовой шкуры, смешную таллинскую кепочку, пижонскую зажигалку — все имело смысл, как буквы собственного алфавита, из которого легко и естественно составлялись контуры совместного будущего.
Даже покупка обоев для ремонта представляла собой что-то вроде общего интеллектуального приключения — будто бы с изменением цвета и фактуры квартирного пространства мог поменяться и жизненный сюжет.
Смущало одно — с детским простодушием, легче пуха на ветру, он менял траекторию поступка, споткнувшись неизвестно обо что. У него не было никакой идеи в голове, никакой схемыжизни. Абсолютная незаданность, спонтанность, случай. Не поехал в Питер на научную конференцию аспирантов, потому что по пути подобрал в парке грачонка — громадного, взъерошенного полудохлого птенца, вернулся, пихал ему в клюв размоченный в молоке хлеб, а на ночь запер в туалете. К утру кафельный пол туалета покрылся толстым слоем гуано, которое не без отвращения пришлось отмывать Леле, поскольку Костик, подхватив вполне оживившегося и орущего птаха, убежал адаптировать его в парке к будущей птичьей жизни — где уж там помнить негодование шефа-академика!
Поражала его небрезгливость к телесности — вполне мог сам отстирывать пеленку с дочкиной какашкой, размышляя при этом, не слишком ли она зелена, или подтирать блевотину за перепившим гостем, случайным, как все в его жизни. Гости были полчаса назад подцеплены на парковой скамейке в момент супружеской ссоры и приведены в дом для восстановления порушенного семейного очага. Костик был уверен в успехе миротворческой миссии, и некоторое время компания душевно соображала на троих, потом непримиренная жена удалилась, развезя слезы и тушь по лицу, а нордический муж рухнул в прихожей на половичок, где и задрых до утра.
Ага, рифмуется с тем самым грачонком.
В общем, Лелю многое устраивало — невербальность мира и душа вещей, метафорика предметов и перекличка деталей, но иногда казалось, что такое общение было общением глухонемых. Разговоры, впрочем, изредка тоже происходили — но хуже плохих титров в кино — не то, не так, невпопад.
Ей не хватало настоящих текстов. В том числе — вслух.
И вот уже Костика стали бесить ее ночные кухонные бдения-бормотания, иссиня-черное крыло волос над чужими книгами и исчерканными листами — вербальная натура искала воплощения, как лягушка водоема. Или птичка — неба. Понятно, отчего на горизонте скоро нарисовалась блондинка с короткой толстой косой — с ней, видимо, у мужа язык оказался одинаковым.
Ну, и тем лучше.
Леля гордо объявила, что уходит. Насовсем.
Жалко было не себя — десяти лет жизни. И своего дома с такими прирученными, такими теплыми вещами. На прощание потрогала молочную бутылку с собранным внутри парусником, смахнула пыль. Паруса, между прочим, алые — когда влюбленный Костик его клеил, она стояла рядом и подавала нужные детали.
Никаких словесных бурь — он просто поставил перед собой две бутылки мартини, белого и красного, и две рюмки. Отпивая по очереди, бубнил:
— Какой болван! Я люблю обеих, беленькую и черненькую!
Тонкие пальцы нервно двигали рюмочки по журнальному столику, точно белую и черную пешки по шахматной доске.
По зеленому лугу курсором скользил красный сарафанчик, за ним едва поспевал рыжеватый молодой человек. Субтильный юноша Макс еще только собирался всерьез на Леле жениться, поэтому капризы будущей тещи воспринимал как ритуальные походы на драконов с заслуженным бонусом в конце. Тещу чуть прижал гипертонический криз, вот она и отправила их вместо себя поливать клубнику. Дачи, собственно, пока не было — имелись шесть соток, хлипкий сарайчик, две молодые яблони плюс четыре клубничных грядки.
Грядки засаживались прошлой осенью — тогда отставленный уже Костик припер кучу «усов» с фазенды приятеля. Типа прощальный подарок, затухающий процесс. Он одиноко втыкал их в землю под холодным октябрьским дождем и кропил остатками водки. Потом палочкой нарисовал на земле сердце. Что-то оно ему напомнило.
— Где сердце — там и жопа, — грустно признался он сам себе.
К весне бывший муж был совсем забыт, а усы дружно принялись в рост и теперь составляли главный предмет матушкиной заботы.
Про ситцевый сарафанчик проясним отдельно — он был сердечно подарен Леле разлучницей-блондинкой. Непонятно — в качестве отступного, что ли? Детская непосредственность новой супруги удивляла, но оскорбленная Леля решила довести ситуацию до полного абсурда. Поэтому и сарафанчик приняла — белые журавлики по алому, почти японские.
Двое шли по луговой тропинке и беседовали… ну, скажем, о Мандельштаме. Летнее счастье отливало алым, зеленым, золотым. Леле казалось — бабочка пробила тусклый кокон и дальше начнется другая жизнь, легкокрылая, насыщенная словами и смыслами.
В начале дачной улицы проявился из полдневного марева полузнакомый сосед Федор в обнимку с фанерованной дверью. Пивное пузо из-под военной рубашки, выпуклые очки и всклоченные остатки волос.
— Этот с тобой? — спросил он, кивнув на рыженького.
— Со мной, — загордилась Леля.
— Пусть дверь поможет отнести, вам ведь в ту же сторону. А то я сердечник… — попросил он невинно.
Она смутилась.
— Максик… — но тот уже готовился к схватке с очередным драконом.
Дверь оказалась неподъемной, сначала мужчины тащили ее вдвоем, но ленивый Федор, постепенно смещая центр тяжести, как-то незаметно выскользнул и теперь, как ни в чем не бывало, трусил рядом, демонстрируя слабость и одышку.
Войдя в калитку, она неожиданно утонула в густой траве по пояс.
— Леля! — крикнула через крышу парника жена Федора Валентина. — Ты бы хоть скосила! Сил моих больше нету, ко мне твои сорняки летят! Весь участок заразила!