Язык — оружие мышления.
Обращаться с языком кое-как — значит и мыслить кое-как.
Последнее время в «Литературной газете», «Советской культуре», в «Новом мире», «Знамени», «Звезде» и других газетах и журналах всё чаще начали появляться горячие призывы к всенародной борьбе за культуру нашей устной речи и литературного языка. Язык, как и всякий живой организм, подвержен болезням. Требование оздоровить язык — лучший признак здоровья народа.
В революцию огромный поток словомыслей — прошу у читателя разрешения написать здесь понятие это в одно слово! — могучий поток словомыслей хлынул в стоячие воды веками гнившего быта, смыл его с лица земли и неиссякаемой струёй начал работать на наше строительство — строительство ещё невиданного в мире нового быта, новой жизни. Мы так привыкли считать, будто весь этот поток дружно работает на нас, что совсем забыли заглянуть, не несёт ли он с собой мусора и болезнетворных микробов.
Болезни языка бывают разные. Одна из них проявляется в неправильном употреблении и соединении слов. Люди, привыкшие к этим неправильностям, уже больны.
Но вот раздаётся отрезвляющий голос.
— Мысль, изуродованная нелепым словом, только мстит за себя, — предупреждает писатель Фёдор Гладков.
Не будем долго останавливаться здесь на этих «нелепых» словах: множество их уже приводилось в наших газетах и журналах разными авторами. Приведём только несколько примеров, не попавших ещё, кажется, в печать.
Особенно не везёт у нас словам, перекочевавшим из других языков. Частенько слышишь такие выражения, как: «идея фикс», «для проформы», «одинарный».
Какой смысл брать термин с французского языка «идэ фикс» и произносить его наполовину по-русски: «идея» (с древнегреческого — «идеа»), наполовину по-иностранному — «фикс», когда это же понятие можно выразить вполне грамотно и общедоступно двумя русскими словами: «навязчивая мысль»?
Явное недоразумение получилось у нас с выражением «для проформы». «Про форм» значит (по-латински) «для формы». У нас получается: «для для формы».
Ещё большее недоразумение со словом «одинарный». Оно пошло у нас от французского слова «ординер», что значит: обычный, рядовой, заурядный. «Вода поднялась выше ординара» — выше обычного, нормального, среднего уровня. «Поставить в ординаре» — нормальную, не повышенную ставку. «Ординарный профессор» — штатный, занимающий кафедру, не экстраординарный (сверхштатный). Очевидно, по некоторому (приблизительному!) сходству корня этого латинского (откуда оно во французском языке) слова с русским словом «один» и начали у нас, толком не усвоив, уродовать наше числительное: «одинарные рамы», «одинарный материал», приделав к нему невероятный в русском языке суффикс «ар». Никак ведь не выговоришь — «дварный», «триарный»… Впрочем, тут виноват и сам русский язык: в нём недостаёт ещё одного прилагательного от слова «один»: мы говорим: «двойные, тройные рамы», но сказать «одиночные» или «одинокие» рамы мы не можем: не тот получится смысл!
Вероятно, многих из наших читателей удивит, что и с таким общеупотребительным у нас словом, как слово «кушать», не всё обстоит благополучно. В нашем языке — изобилие глаголов, обозначающих процесс еды: завтракать, полдничать, обедать, ужинать, закусывать, харчиться, лопать, трескать, шамать, жрать и т. д. Но когда мы хотим быть изысканно вежливыми, мы употребляем слово «кушать»: «Дорогие гости, пожалуйте кушать!» Отсюда это слово перескочило и в обыденную речь: «Ты уже покушал?» — «Я покушал».
Подчеркиваем: даже о себе мы начинаем говорить: «я кушаю», «мы кушаем». И получается смешновато: больно пышно. Вроде как сказать: «Я изволил принять пищу». Почему бы тогда не говорить: «Я откушал», «Я выкушал рюмочку»?
У нас не великосветское общество. Да, по правде сказать, и в великосветском-то обществе это слово употребляли, главным образом, лакеи: «Кушать подано!». «Оне (о барыне) изволили откушать».
И к чему нам это нелепое, какое-то сюсюкающее слово — так и хочется, произнося его, сложить губы трубочкой: «кюшать», — когда имеется у нас хорошее, здоровое слово «есть».
Пусть животные «жрут», шпана «шамает», «трескает», «лопает», пшюты «кюшают»; мы будем просто есть.
Часто слышишь в последние годы — увы, даже в выступлениях писателей! — нелепый оборот: «Я хочу предложить о том, что…»
Таких нелепостей каждый, верно, сам замечал множество. Важно только, чтобы мы не пропускали их равнодушно мимо ушей, а тут же исправляли их у себя и у других. Ведь, по остроумному замечанию одного философа XIX века, «язык ничего не может выразить, кроме истины, и если проскальзывает ошибка, то она проникает, так сказать, в промежутки между словами и вследствие дурного их выбора и соединения».
В этой статье мы хотим обратить внимание, главным образом, на другую болезнь языка — болезнь эпидемическую, очень серьёзную и проистекающую тоже от недостаточного внимания к языку.
Недавно мы были свидетелями такого разговора между хозяином-охотником и его гостем — учёным-агрономом.
— Насмешу вас сейчас, — говорил хозяин, раскрывая напечатанную на машинке толстую рукопись. — Это диссертация по охотоведению на учёную степень кандидата наук. И вот полюбуйтесь: «язычок»! Вот — про охоту на диких кошек: «Дикие кошки стреляются из ружей с собаками».
Гость не улыбнулся.
— Ну и что? — спросил он.
— То есть как — «что»? — изумился хозяин. — Труд, претендующий на научность, — и вдруг такая несусветная чепуха: какие-то кошки, кончающие жизнь самоубийством при помощи ружей, заряжённых собаками! «Стреляются из ружей с собаками»!
— Да вовсе нет, — скучным голосом возразил агроном. — Просто тут объясняют читателю, что диких кошек промышляют ружейной охотой, а разыскивают их при помощи собак. Обыкновенный научный язык. Я уж привык к нему и сам учусь писать так. Вчера мой редактор сделал мне выговор. «Вы, — говорит, — плохо уважаете своего читателя. Что это у вас за вульгарные выражения: „глубокий снег“, „мокрая земля“? Наши колхозники давно привыкли к грамотной агрономической терминологии, они просто не поймут вас. В научном труде вы обязаны писать: „глубокий снежный покров“, „избыточно увлажнённая почва“.
— Чёрт знает что! — вспылил охотник. — Эти ваши учёные редакторы воистину „словечка в простоте не скажут“! Заставляют писать на каком-то „обыкновенном суконном языке, рассчитанном на среднего идиота“, но совершенно недоступном нормальному человеку! „Глубокий покров“! „Избыточно увлажнённый“! Какие-то пережитки классового строя, когда учёные-теурги нарочно, наверно, старались писать так, чтобы не понять было „непосвящённым“, то есть простым людям. Нет, знаете, — горячился охотник. — Я это нарочно выяснил, я вам докажу! Вот извольте… — говорил он, доставая из шкафа два толстых тома с заложенными в них бумажками. — Вот извольте: „Основы охотоведения“, составленные Д. К. Соловьевым. Часть третья, страница пятьсот шестьдесят вторая. Читаем: „Дикие кошки стреляются из ружей с собаками“. Слово в слово!
— А издание?
— Издание: РСФСР, Народный комиссариат земледелия. Издательство „Новая деревня“, тысяча девятьсот двадцать пятый год.
— Ну, по-моему и вышло. Никакие не „пережитки“, а просто друг у друга „слизывают“. И кандидата получит — вот увидите.
— Нет, нет, стойте! Нырнём в прошлый век, в те далёкие времена, когда о советской культуре ещё и понятия не было. Вот: учёный-лесовод А. А. Силантьев. Санкт-Петербург, тысяча восемьсот девяносто восьмой год. „Обзор промысловых охот в России“, страница триста шестьдесят первая. Читаем: „Дикия кошки стреляются (через букву „ять“) из ружья с собаками“. Тютелька в тютельку! Теперь вы убедились, что этот дурацкий язык действительно „пережиток проклятого прошлого“?
— Гм! Действительно, — удивился гость. — Пережитки… А вот что наши молодые учёные на тридцать восьмом году революции до сих пор списывают с чужих трудов, подобно попугаям, даже не вникая в смысл переписанного, вот это уже не „пережитки“, а, как хотите, „типичные недожитки“! С такими пожитками нас в коммунизм не пустят!
— М-да! — сказал хозяин и согласился с гостем.
Согласимся и мы с ним.
Удивительно, как часто слова скользят по поверхности нашего сознания… ну так и хочется закончить эту фразу трафаретно: „…не оставляя на нём никаких следов“. Раз „скользят“ — значит, бесследно.
Но это была бы для нас ложь, самая вредная для нас ложь: успокоительная.
Нет, далеко не бесследно скользят по нашим мозгам слова, не проникающие в сознание!
Илья Эренбург в статье „О работе писателя“[28] говорит:
„Трудно себе представить не только поэта, но и прозаика, безразличного к слову“.
Трудно, конечно.
Но — включим радио.
Передают концерт. Диктор объявляет: „Вьётся вдаль тропа лесная…“ Слова поэта такого-то, музыка композитора… в исполнении…»
Все слова такие привычные, имена знакомые. А что-то царапнуло сознание.
Позвольте, как же так, действительно? «Вьётся вдаль тропа лесная…» Вьётся — ну, это ещё куда ни шло! Но ведь тут в какую-то даль лесная тропа вьётся! Поэт создает зрительный образ, а мы решительно ничего перед собой не видим: ведь коли в лесу вьётся тропа, то она исчезает у нас из глаз при первом же витке-повороте!
Поэт создаёт образ, композитор перекладывает этот словесный образ в музыкальный, певец голосом доводит до нас этот словесно-музыкальный образ. Ну, а если поэт безразличен к слову, обращается с ним кое-как и вместо образа у него пустышка, — тогда что делать композитору и певцу?
Уму непостижимо — как, но композитор всё-таки «создаёт», хоть и на пустом месте, какую-то музыку, а певец «с чувством» эту музыку исполняет.
Не задумался над содержанием песни и редактор. С его благословения эта песня не только внесена в программу радиопередач, услаждающих наш слух, но и записана на патефонные пластинки, то есть утверждена в гражданстве «в мире застывших звуков».
Не стоило бы нам здесь так много говорить о песне «Вьётся вдаль тропа лесная» — сколько угодно есть песен и хуже её, — если б подобные «художественные произведения» в стихах и прозе, в музыке, живописи — во всём искусстве не стали бы у нас явлением типическим и вполне удовлетворяющим иного бездумного потребителя. Безразличное отношение к слову (вообще — к материалу своего искусства) неизбежно порождает небрежность, неряшливость и с ними — неискренность, фальшь — прямую гибель всякого искусства.
Слишком много уж бессмысленных словечек и оборотов речи, штампованных фраз, готовых выражений чувств хлынуло в нашу речь и литературу. Вот и раздались призывы к всенародной борьбе против такой полировки мозгов, за оздоровление речи. И может быть, в первую голову следует начать эту борьбу с уничтожения «мелкой разменной монеты» стёртого словесного обихода. Вроде:
«Наше Вам! (При здоровании.) Пока! Всего! До скорого! (При прощании.) Смыться (уйти). Точно! (С военного „так точно“.) Обратно (вместо „опять“, „снова“, „повторно“). Вообще („Вообще я согласен“, „Вообще-то можно бы…“ и т. д.). Как таковой (а как „нетаковой“?) Я лично. (Я — личное местоимение. Зачем же прибавлять к нему ещё „лично“? Для важности?) Какое моё дело? Как и не мы. Мирово! Дать жизни!» и т. д. и т. п.
Пожалуй, стоило бы постараться сдать в архив и такие устаревшие обороты речи, как божба и чертыханье. Наши прадедушки и прабабушки искренне верили в богов и чертей, поэтому и выражали свои взволнованные чувства с их помощью. Когда же мы теперь произносим: «О, господи!», «Ах, боже мой!», «Ей-богу» или «Чёрт возьми!», «Чёрта с два!», «К дьяволу!» — мы решительно не представляем себе этих персонажей из «Священного писания» и только зря сотрясаем воздух. Наша божба и чертыханье наше — поистине «ни богу свечка, ни чёрту кочерга».
А как бы интересно найти совершенно новые, свежие, соответствующие современной психологии выражения наших сильно взбудораженных чувств! Только, конечно, не так, как это делают у нас частенько люди, не брезгающие площадной речью и блатным словарём. Задача — найти слова, точно передающие всю сложную гамму наших просящихся наружу переживаний. Что-то уж очень беден на этот счёт словарь нашей молодежи. Если человек что-нибудь принял близко к сердцу, говорят про него: «Он (или она) переживает», а если человек бурно проявил себя, то: «Он запсиховал» или кратко: «Психанул!».
К молодёжи мы обращаем этот наш призыв — бороться с болезнями нашего могучего и прекрасного языка. А лечение тут одно: внимательное, критическое отношение к слову. И смех.
По-хорошему, без обиды, посмеяться над пустым и нелепым словом у себя ли, у других ли в тексте, в устной речи. Подчеркнуть его нелепость или пустоту. Для этого обычно бывает достаточно слегка лишь изменить набившее оскомину слово или употребить его в неожиданном сочетании с другими словами. И помнить при этом, что живой язык состоит вовсе не из каких-то раз навсегда узаконенных мёртвых слов и подчинённых незыблемым законам и сочетаниям этих слов. Крепко помнить, что не язык существует для правил, а правила для общедоступности, увеличения доходчивости и выразительности языка. В основе всякого искусства — игра, и художественная, наиболее выразительная речь подчас ломает, играя, для своих целей все строгие правила, установленные языковедами.
Решительно мы не можем согласиться с Фёдором Гладковым в оценке замечательного словесного мастера Лескова. В статье «Культура речи» Гладков пишет:
«Горький указывал на язык Лескова как на образцовый и советовал учиться у этого писателя, как надо писать, но он не указывал на многочисленные искажения русского языка в его (Лескова. — В. Б.) произведениях. Лесков, на мой взгляд, чрезвычайно грешил против литературного языка. Его словесные выверты, кривлянье, нелепые выдумки были просто неприлично уродливы»[29].
Позволим себе усомниться в том, что Горький умалчивал о таких лесковских словах, как полные юмора и народного духа «мимоноски», «долбица умножения», «пришпандорки», «толпучка», «мелкоскоп».
Сдается нам, что Горький радовался этим забавным словечкам и в какой-то мере из-за них как раз и советовал нам учиться родному языку у Лескова.
Советуем и мы нашим читателям учиться обращению с языком, «игре со словами» у таких писателей, как Лесков, Чехов, чтобы развивать своё чутьё русского языка.