К книге
Молочные рекиСтраница 2
100%
Страница 2
2

Утром пошли дальше — на бывший отцовский хутор. Хозяйка смотрела вслед, то ли улыбаясь, то ли сглатывая слёзы. Северные еловые леса налиты темнотой даже самым ясным утром, чёрные стволы и тяжело провисшие ветви как нарисованы тушью. Зелёный мох и тусклый лишайник.

— Я по этой дороге в школу ходил, — сказал отец. — Зимой, в темноте. Волков боялся.

— Тебя одного отпускали? — поёжилась девочка.

Она представила, как мужичок с ноготок идет по мрачному лесу. Интересно, в чём он носил книжки и тетрадки? В холщовой торбе? И ходил в миленьких таких лапоточках? Как на картинах передвижников? Да нет, он же сам говорил, лаптей здесь не знали, только чуни. Интересно, как же в них, веревочных, да по снегу?

Дорога вдруг вывела на поляну. Яркий зелёный луг спускался к реке, стали видны сгнившие брёвна на месте отцовского дома. На прибрежной траве лежали странные корки, будто огромные коровьи лепешки.

— Спускают отходы с Кувшиновской бумажной фабрики, — объяснил отец. — Весной, в половодье, здесь всё заливает, потом вода уходит, а осадок остаётся. Картон получается, только корявый.

Он дошел по высокой траве до останков дома и теперь растерянно топтался среди зарослей крапивы. Брат нашёл прутик и ринулся на крапиву кавалерийским наскоком, срубая головы нежданному неприятелю. Крапива тут была жирная, будто напитавшаяся чужими жизнями, хотя лежала вся семья не здесь, а в Питере на Смоленском кладбище, где своей крапивы хватает. Но почему-то на месте брошенных поселений она самая мощная и жилистая — не просто почва нужна ей, а что-то человеческое, невидимое и питательное, разлитое в воздухе. Вода в речке коричневато поблёскивала, купаться не тянуло. Отец сел на берегу, разулся, ступил босыми ногами в воду — лицо отрешённое, он смотрел внутри себя кино, там двигались люди, лошади, речка манила чистотой и кувшинками.

Мать как будто осунулась за ночь — не её все это было, чужое. Своё деревенское детство она и вспоминать не хотела — тяжёлые густые запахи, ветхий быт, грязь и безнадега. Но вырвалась же и стала городская, чистая. Вдруг прорезалось врождённое чувство стиля — обшивала себя по последней моде, презирая все простодушное, пёстрое, цыганистое. Собираясь в гости к родне, придирчиво осматривала гардероб, свой и детский, чтобы пройтись по улице захолустного городка со строгим, но столичным шиком. Обнималась с любящими тётушками, но дистанцию держала, отчего им становилось неловко и они прятали под фартук руки с обломанными ногтями и въевшейся огородной грязью.

Дочери тоже перепадали красивые платья — мать не просто обшивала ребенка, но каждый раз творила красоту, проявляя бездну вкуса и фантазии. Теперь девочка выросла и предпочитала ковбойки со штанами, чтобы слиться с весёлой толпой студенческого географического народа, тем самым нарушая поступательное движение к эстетическому материнскому идеалу. Но вектор её юной жизни был другим, и рвалась она не в город, а из города, и не для огородной, конечно, работы, а из любви к неведомым горизонтам и ошеломительным ландшафтам — тоже красоте, но не такой безусловной.

Мать устроилась на бревне, подстелив газету для аккуратности, чтобы не испачкать немецкие брючки, и напустив на лицо бесконечное терпение, сквозь которое читались раздражение и беспокойство. Выпускать чувства на волю в момент мужниной ностальгии было бы неправильно, и тоска грызла ее изнутри, хотя непонятно, что стало причиной — мысль о Матрёше, одиноко сидящей в избе и окружённой тенями любимых мужчин, или брызги зелёной крапивной крови на рубашке сына, которую теперь непонятно где отстирывать. Отец тем временем досмотрел свое кино, успокоился и повернулся к семейству, чтобы тронуться в обратный путь, оставив за спиной покатые луга детства, придавленные корявыми картонными блинами.

Селигер, Селигер! Имя-то какое красивое! В Осташкове сели на катер и поплыли на остров Хачин, играть в робинзонов. Катерок ходил раз в сутки, надо было запомнить время, чтобы не промахнуться со сборами в обратный путь. Высадив их на хлипкий причал, он развернулся, махнул пенистым хвостом и умчался. Встали в маленькой бухте, разбили лагерь — девочка возилась с палаткой, отец вырезал рогульки для костра, брата отправили за сухостоем. Скоро забулькало в котелке, мать разливала в миски дымящуюся кашу с тушёнкой, и так это было славно — на песчаном берегу, у зеленой воды, на фоне леса, стоящего мощной стеной.

Похоже, людей на острове вообще не было — за неделю так никто и не попался на глаза. Девочке нравилось тут все больше и больше — налитые светом и цветом дни, ровная синева неба, стоячий изумруд озерной влаги, в которую так приятно было заходить по белому песку. Вдали виднелся другой остров, там возвышался купол храма. Нилова Пустынь — она была прекрасна на розовой заре, её хотелось рисовать, но красок с собой не было, пришлось карандашом. Получалось неплохо, но не хватало цвета, поэтому она оставила это занятие и вернулась к диким природным радостям. Наплававшись, они с братом увлечённо ловили окуней, стоя по колено в воде и радуясь каждой поклёвке. Уха выходила замечательная. В лесу оказалось полно грибов и ягод; мать, разрумянившись у костра, свершала кулинарные подвиги и чувствовала себя командиром и благодетелем, когда голодное семейство подставляло миски и уписывало обед за обе щеки. Её привычный командирский тон не то, чтоб совсем исчез, но заметно сгладился — она почти не делала замечаний, не раздражалась, и девочке казалось, что матери просто удалось расслабиться. Ещё бы, чистый кислород свободы — никаких служебных разборок, школьных сюрпризов, проблем с ремонтом, никакой Матрёши, невинно ворующей чужую любовь. Здесь она крепко держала руль семейного корабля, и он слушался идеально, опасные бури акваторию не сотрясали. Даже погода стояла, как по заказу — без мокрых спальников и сгоревших на костре кед. Им выпал момент неожиданной семейной идиллии, слаженно работающей системы, где каждому нашлось место, а обязанности исполнялись не без удовольствия. Отец радовался, как дитя, каждому грибу и любовно чистил перочинным ножичком крепкие скрипящие ножки. Брат развлекался метанием топорика, не забывая при этом, что его отправили за дровами, так что дрова всегда были в избытке. Даже мытье посуды в холодной воде оказалось приятным — возя пучком жёсткой травы по внутренности закопчённого котелка, можно было любоваться бликами озерной воды на песчаном дне, трескучими стрекозами и Ниловой Пустынью на том берегу.

Это был совсем другой вид счастья. Счастья почти бессловесного. С матерью не стоило разговаривать, как не стоило отвлекать рулевого от руля, для общения с братом хватало экспрессивных междометий и радостного визга, когда серебряно-полосатая рыбка трепетала на леске и отсвечивала красными плавниками, а отец хотя и пускался в воспоминания о детских радостях, поездках в ночное и тёплых губах лошадей, но, похоже, говорил это самому себе, вышёптывая слова в рассеивавшее их пространство.

Идиллия подходила к концу, но не хватало финального аккорда. Перед отъездом девочка решила побродить по лесу, чтоб уже никаких грибов, а только чистая эстетика. Забираясь все дальше, она постепенно впадала в другую реальность, совершенно мифологическую: картинки в билибинском стиле, полутьма, тяжёлые лапы обросших лишайником елей, хороводы мухоморов, липкая паутина, запах прели и хвои. Лес не нуждался в людях, живя своей тайной жизнью, для описания которой не хватало человеческого языка. И странная, абсолютная тишина — ни хруста, ни скрипа, ни птичьего крика. Черничник под ногами круглился матовыми ягодами, как каплями синей крови, от которой трудно было отвести глаза. И вдруг, подняв голову, девочка вздрогнула, увидев прямо перед собой человека. Беззвучное, как в кино, появление старухи в чёрном балахоне и чёрном же низко повязанном платке могло испугать кого угодно, но вполне соответствовало поэтике сновидений. Казалось, ведьма сейчас произнесёт что-то страшное в своей значительности, но она лишь смотрела молча. Похоже, ей было лет сто. Она опиралась на клюку, обхватив ее костлявой лапой, а глаза на тёмном морщинистом лице светились равнодушной блеклой голубизной. Сколько они так стояли — минуту? пять? десять? Первый озноб прошёл, но непонятно было, что делать дальше. Самой начать разговор? Однако вряд ли это понравилось бы бесполому, практически бесплотному, почти уже нечеловеческому существу, пребывающему сейчас в каких-то иных измерениях — возможно, в молочных долинах памяти, населённых бывшими возлюбленными и белоголовыми детьми, то ли отнятыми войной, то ли благополучно дожившими до преклонных лет. И не старухой она была — юной невестой, счастливой матерью семейства, безутешной, но крепкой вдовой. Но все смывается, как водой, и теперь она смотрела вслед своей жизни, внутрь себя, и не видела ничего вовне, сливаясь с заколдованным лесом, чтобы истаять окончательно. Какая там ведьма — просто отлетающая женская душа.

Девочка поняла, что она здесь лишняя, пора уходить. Сначала пятясь, поскольку боялась повернуться к старухе спиной, потом всё-таки повернувшись, но продолжая чувствовать равнодушный нездешний взгляд. И мчаться дальше по билибинскому лесу, повзрослев на сто лет.

На берегу уже беспокоились, сворачивали палатки, утрамбовывали рюкзаки. Катерок приплыл вовремя, а потом они сели в поезд, который уносил их всё дальше от простого и чистого счастья.

И вот пробежало почти полвека. Бывшая девочка всё чаще вспоминала то лето удивительно отчетливо — с запахом малины, шорохом льна, вкусом мятного пряника. Казалось, с каждым разом картинка становится ярче, можно было уже разглядеть все мелкие подробности, которые давно стёрлись — Матрёшин платок оказался вдруг зелёным, а стопки для самогонки — синими. Отцовский хутор обрёл утерянное имя — Комариха, речка звалась Осугой, в воде просвечивали деревянные столбики, остатки сгнивших мостков. Лишь лесную старуху разглядеть ближе никак не удавалось, хотя её тень промелькнула однажды, слившись с фигурой матери в чёрном платке, заледеневшей над гробом сына — брату, если отсчитывать с того лета, оставалось лишь шесть лет жизни. Отец так и не написал письма Матрёше, а может и написал, но никому не сказал, как никогда не говорил о том, что посылал деньги двоюродным ленинградским сестричкам. Или просто не хотел напоминать матери о своей кормилице, окончательно одинокой на фоне расплывчатых фотографий, хотя вряд ли мать могла забыть о ней, утешаясь таким же нерезким любительским снимком сына, присланным из армии и теперь уже последним.

Родители ушли один за другим, неумолимо и закономерно, как песок в песочных часах, и девочка вдруг почувствовала себя на краю. И хотя дачный домик хранил выщипанные пёрышки и острые осколки прошлых жизней: скрепленные резинкой отцовские очки в комплекте с вырезанными из журналов кроссвордами, материнскую корзинку со штопальными иглами и аккуратными клубками и даже ветхую записку, оставленную братом, когда он в пылу юношеского максимализма пытался сбежать из дома — все это, тихо шурша, отъезжало, сползало за край, и не милосерднее ли было старый хлам выбросить, положив конец растянутому и болезненному прощанию? Теперь она была старше своей счастливой матери, колдующей над закопчённым котелком ухи на Селигере, старше тёти Матрёши Хрусталёвой, разливавшей самогон в стопки синего стекла, и хотя еще не приблизилась к возрасту чёрной лесной старухи — других вариантов не оставалось.

На встрече однокурсников традиционно рассматривали давно знакомые фотографии с той самой южной практики, вглядывались в лица ушедших (практически половина курса), и когда стали считать, кого утратили за последний год, она услышала имя Авроры, и не почувствовала сожаления, а просто ещё одна фотография стала расплываться, затягиваться молочным туманом.

Теряющее резкость. Распадающееся в пыль. Спокойно принимающее свою дискретность. Кровь, каплющая с ножа в холодную воду. Песчинки, пёрышки, крошки, уносимые рекой — не в никуда, но в океан. Они же все там, правда? И ждут нас.

Предыдущая главаГлава 2 из 2К книге