– Куда ты исчез, бродяжка? Иди кормиться. Очень ли ты устал?
– Как же не устал? – сказал я, внимательно смотря на нее. Я не поцеловал ее, как обычно. Что-то в ней стесняло меня, а ее делало если не чужой, то трудной, – непередаваемое ощущение, сравнимое лишь с обязательной и трудно исполнимой задачей. Я уже не видел ее души, –
надолго, как стальная дверь, хранящая прекрасные сокровища, закрылись для меня редкой игрой судьбы необъяснимые прикосновения духа, явственные даже в молчании.
Нечто от прошлого, однако, силилось расправить крылья в пораженном мозгу, но почти в ту же минуту умерло. Такой крошечный диссонанс не испортил моего блаженного состояния; муха, севшая на лоб сотрясаемого хохотом человека, годится сюда в сравнение.
Я видел только, что Визи приятна для зрения, а ее большие дружеские глаза смотрят пытливо. Я разделся.
Мы сели за стол, и я бросился на еду, но вдруг вспомнил о мясных шариках.
– Визи, как называются мясные шарики с фаршем?
– « Тележки». Их сейчас подадут. Я знаю, что ты их любишь.
От удовольствия я сердечно и громко расхохотался, –
так сильно подействовала на меня эта неожиданная радость, серьезная радость настоящей минуты.
Вдруг слезы брызнули из глаз Визи, – без стона, без резких движений она закрыла лицо салфеткой и отошла, повернувшись спиною ко мне, – к окну. Я очень удивился этому. Ничего не понимая и не чувствуя ничего, кроме неприятности от перерыва в обеде, я спросил:
– Визи, это зачем?
Может быть, случайно тон моего голоса обманул ее.
Она быстро подошла ко мне, перестав плакать, но вздрагивая, как озябшая, придвинула стул рядом с моим стулом и бережно, но крепко обняла меня, прильнув щекою к моей щеке. Теперь я не мог продолжать есть суп, но стеснялся пошевелиться. Терпеливо и злобно слушал я быстрые слова Визи:
– Галь, я плачу оттого, что ты так долго, так тяжко страдал; ты был без сознания, на волоске от смерти, и я вспомнила весь свой страх, долгий страх целого месяца. Я
вспомнила, как ты рассказывал мне про маленького лунного жителя. Ты мне доказывал, что есть такой… и описал подробно: толстенький, на голове пух, два вершка ростом… и кашляет… О Галь, я думала, что никогда больше ты не расскажешь мне ничего такого! Зачем ты сердишься на меня? Ты хочешь вернуться? Но ведь в Хераме тихо и хорошо. Галь! Что с тобой?
Я тихо освободился от рук Визи. Положительно женщина эта держала меня в странном и злостном недоумении.
– Лунный житель – сказка, – внушительно пояснил я.
Затем думал, думал и наконец догадался: «Визи думает, что я себя плохо чувствую». – Эх, Визи, – сказал я, – мне теперь так славно живется, как никогда! Я написал статейку, деньги получил! Вот деньги!
– О чем статью и куда?
Я сказал – куда и прибавил: «О снеге».
Визи доверчиво кивнула. Вероятно, она ждала, что я заговорю как раньше, – серьезно и дружески. Но здесь прислуга внесла «тележки», и я ревностно принялся за них. Мы молчали. Визи не ела; подымая глаза, я встречался с ее нервно–спокойным взглядом, от которого мне, как от допроса, хотелось скрыться. Я был совершенно равнодушен к ее присутствию. Казалось, ничто было не в силах нарушить мое безграничное счастливое равновесие. Слезы и тоска Визи лишь на мгновение коснулись его и только затем, чтобы сделать более нерушимым – силой контраста
– то непередаваемое довольство, в какое погруженный по уши сидел я за сверкающим белым столом перед ароматически-дымящимися кушаньями, в комнате высокой, светлой и теплой, как нагретая у отмели солнцем вода. Кончив есть, я посмотрел на Визи, снова нашел ее приятной для зрения, затем встал и поцеловал в губы так, как целует нетерпеливый муж. Она просияла (я видел, каким светом блеснули ее глаза), но, встав, подошла к столику и, шутливо подняв над головой склянку с лекарством (которое я изредка еще принимал), лукаво произнесла:
– Две ложки после обеда. Мы в разводе, Галь; еще на полтора месяца.
– Ах, так? – сказал я. – Но я не хочу лекарства.
– А для меня?
– Чего там! Я ведь здоров! – Вдруг, посмотрев в окно, я увидел быстро бегущего мальчика с румяным, задорным лицом и тотчас же загорелся неодолимым желанием ходить, смотреть, слушать и нюхать. – Я пойду, – сказал я, –
до свидания пока, Визи!
– О нет! – решительно сказала она, беря меня за руку. –
Тем более что ты так непривычно желаешь этого!
Я вырвался, надел шубу и шапку. Мое веселое, резкое сопротивление поразило Визи, но она не плакала более. Ее лицо выражало скорбь и растерянность. Глядя на нее, я подумал, что она просто упряма. Я подарил ей один из тех коротких пустых взглядов, каким говорят без слов о нудности текущей минуты, повернулся и увидел себя в зеркале. Какое лицо! В третий раз смотрел я на него после болезни и в третий раз радостно удивлялся, – мирное выражение глаз, добродушная складка в углах губ, ни полное, ни худое, ни белое, ни серое – лицо, – как взбитая, приглаженная подушка. Итак, по-видимому, я перенес пред-
ставление о своем воображенном лице на отражение в зеркале, видя не то, что есть. Над левой бровью, несколько стянув кожу, пылал красный, формой в виде боба, шрам, – этот знак пули я рассмотрел тщательно, найдя его очень пикантным. Затем я вышел, сильно хлопнув в знак власти дверью, и очутился на улице.
IV
Не знаю, сколько времени и по каким местам я бродил, где останавливался и что делал; этого я не помню. Стемнело. Как бы проснувшись, услышал я тяжелый, из глубины души, трудный и долгий вздох; на углу, прислонясь к темной под ярким окном стене, стоял человек без шапки, одетый скудно и грязно. Он вздыхал, посылая пространству тяжкие, полные бесконечной скорби вздохи-стонырыдания. Лица его я не видел. Наконец он сказал с мрачной и трогательной силой отчаяния: «Боже мой! Боже мой!» Я никогда не забуду тона, каким произнеслись эти слова. Мне стало не по себе. Я чувствовал, что – еще вздох, еще мгновение – и мое благостное равновесие духа перейдет в пронзительный нервный крик.
Поспешно я отошел, оставив вздыхающего человека наедине с его тайным горем, и тронулся к центру города.
«Боже мой! Боже мой!» – машинально повторил я, этот маленький инцидент оставил скверный осадок – тень раздражения или тревоги. Но совсем спокойно чувствовал я себя. Меж тем темнота сплотнилась полной силой глухой зимней ночи, прохожие попадались реже и шли быстрее. В
редких фонарях монотонно шипел газ, и я невольно прибавил шагу, стремясь к блистающим площадям центра.
Один фасад, слабо озаренный стоящим в отдалении фонарем, заставил меня остановиться и внимательно осмотреть его. Меня поразило обилие сухих виноградных стеблей, поднимавшихся от земли по белому фону простенков к балконам и окнам первого этажа; сеть черных кривых линий зловеще обсасывала фасад, словно тысячи трещин.
Одно из окон второго этажа было полуосвещено, свет мелькал в его глубине, и в светлых неясных отблесках за стеклом рамы виднелся едва различимый, бледный под изгибом черных волос женский профиль. Я не мог рассмотреть его благодаря, как сказано, неверному и слабому освещению, но почему-то упорно всматривался. Профиль намечался попеременно прекрасным и отвратительным, уродливым и божественным, злым и весеннее-ясным, энергичным и мягким. Придушенные стеклом, слышались ленивые звуки скрипки. Смычок выводил неизвестную, но плавную и красивую мелодию. Вдруг окно осветилось полным блеском невидимого огня, и я, при низких, нежно и горделиво стихающих аккордах, увидел голову пожилой женщины, с крепкой, сильно выдающейся нижней челюстью; черные глаза под нахмуренным низким лбом смотрели на какое-то проворно перебираемое руками шитье.
Весь этот странный узел зрительных и слуховых впечатлений вызвал у меня в то же мгновение такой острый, черный прилив тоски, стеснившей сердце до боли, что я, с глазами полными слез, машинально отошел в сторону.
Звуки скрипки казались самыми дорогими и печальными в мире. Я длил тоску в смутном ожидании чуда, как будто ради нее некий мертвенно мрачный занавес должен был распахнуться широким кругом, обнажив зрелище повелительной и несравненной гармонии… Это был первый припадок тоски. Наконец она стала невыносимо резкой. Увидев пылающий фонарями трактир, я вошел, выпил залпом у стойки несколько стаканов вина и сел в углу, повеселев и став опять грубее и проще, как час назад.
Рассматривая присутствующих, покуривая и внутренно веселясь в ожидании целого ряда каких-то прелестей, освеженный и согретый вином, я обратил внимание на вертлявоглазое, хитрое лицо старика, сидевшего неподалеку в обществе плохо одетой, смуглой и полной женщины. Ее напудренное лицо с влажными черными глазами и ртом ненормально красным было совсем некрасиво, однако ее упорный взгляд, обращенный ко мне, был взглядом уверенной в себе женщины, и я кивнул ей, рассчитывая поболтать за бутылкой. Старик, драный как облезшая кошка, тотчас же встал и пересел к моему столику.
– Вино-то… – сказал он так льстиво, словно поцеловал руку, – вино какое пьете? Дорогое винцо, хорошее, ха-хаха! Старичку бы дать! – И он потер руки.
– Пейте, – сказал я, наливая ему в стакан, поданный слугой с бешеной торопливостью, не иначе, как из уважения ко мне, барину. – Как вас зовут, старик, и кто вы такой?
Он жадно выпил, перемигнувшись через плечо со своей дамой.
– Я, должен вам сказать, – питаюсь услугами, – сказал старик, подмигивая мне весьма фамильярно и плутовато. –
Прислуживаю я каждому, кто платит, и прислуживаю охотнее всего по веселеньким таким, остро-пикантным делам. Понимаете?
– Все понимаю, – сказал я, пьянея и наваливаясь на стол. – Служите мне.
– А вы чего хотите?
Я посмотрел на неопределенно улыбающуюся за соседним столом женщину. Спутница старика, в синем с желтыми отворотами платье и красной накидке, была самым ярким пятном трактирной толпы, и мне захотелось сидеть с ней.
– Пригласите вашу даму пересесть к нам.
– Дама замечательная! Первый сорт! – радостно закричал старик и, обернувшись, взвизгнул на весь зал: – Полина! Переваливайтесь сюда к нам, да живо!
Она подошла, села, и я, пока не пришла кошка, не сводил более с нее глаз. От ее круглой статной шеи, полных, с маленькими кистями рук, груди и пухлых висков разило чувственностью. Я жадно смотрел на нее, она присматривалась ко мне, молчала и улыбалась особенной улыбкой.
Старик, воодушевляясь время от времени, по мере того как слуга ставил нам свежие винные бутылки, держал короткие, но жаркие речи о необыкновенных достоинствах
Полины или о своем прошлом богатстве, которого, смею думать, у него никогда не было. Я охмелел. Грязный, горластый сброд, шумевший за столиками, казался мне обществом живописных гигантов, празднующих великолепие жизни. Море разноцветного света заполняло трактир. Я
взял руки Полины, крепко сжал их и заявил о своей страсти, получив в ответ взгляд более чем многообещающий.
Старик уже встал, застегиваясь и обматывая шею цветным шарфом. Я знал, что поеду куда-то с ним, и стал громко стучать, требуя счет.
В эту минуту маленькая, больная и худая как щепка, серенькая трактирная кошка нерешительно подошла ко мне, робко осмотрела мои колена и, тихо прыгнув, уселась на них, подняв торчком жалкий, облезлый хвост. Она терлась о мой рукав и подобострастно громко мурлыкала, требуя, видимо, внимания к своей жизни, заинтересованной в моих развлечениях. Я смотрел на нее со страхом и внезапной слабостью сердца, чувствуя, что уступаю новой волне тоски, отхлынувшей временно благодаря бутылке и женщине. Все кончилось. Потух пьяный огонь, – горькое, необъяснимое отчаяние сразило меня, и я, опять силясь, но тщетно, припомнить что-то неподвластное памяти, бросил деньги на стол, ударил старика по его испуганно цепляющимся за меня рукам, вышел и поехал домой.
Холод, плавный бег саней и тишина улиц постепенно истребили тоску. В весьма благосклонном, ровном и мирном настроении я позвонил у занесенных снегом дверей; мне открыла снова Визи, но, открыв, тотчас же ушла в комнаты. Я разыскал ее у камина в маленьком мягком кресле с книгой в руках и сел рядом. Я очень хорошо знал, что я нетрезв и взъерошен, однако совсем не хотел скрывать этого. Визи внимательно, без улыбки смотрела на меня, сказала тихо:
– Сегодня заходил доктор и очень тепло справлялся о тебе. Он хочет бывать у нас, – он просил разрешить ему это. – Как ты думаешь? Тебе, кажется, скучно, а такой собеседник, как доктор, незаменим.
– Доктора – ученые люди, – пробормотал я, – а мне, Визи, очень надоели сложные разговоры. Превыспренные!
Аналитические! Ну их, в самом деле! Я человек простой и добродушный. Чего там рассуждать? Живется – и живи себе на здоровье.
Визи не отвечала. Она задумчиво смотрела на раскаленные угли и, встрепенувшись, ласково улыбнулась мне.
– Я не скрою… Меня несколько пугает резкая перемена в тебе после болезни!
– Вот глупости! – сказал я. – Ты говоришь самые неподходящие глупости! Изменился! Да, очень вероятно!.
Боже мой! Неужели ты, Визи, завидуешь мне?
– Галь, что ты? – испуганно воскликнула Визи. – Зачем это?
– Нет, – продолжал я, усматривая в словах Визи завистливую и ревнивую придирчивость, – когда человек чувствует себя хорошо, другим это всегда мешает. Да пусть бы все так изменились, как я! Хоть и смутно, но понимаю же я наконец, каким я был до болезни, до этой замечательной раны, нанесенной Гуктасом. Все меня волновало, тревожило, заставляло гореть, спешить, писать тысячи статей, страдая и проклиная, – что за ужасное время!
Фу! Каким можно быть дураком! Все очень просто, Визи, не над чем тут раздумывать.
– Объясни, – спокойно сказала Визи, – может быть, я тоже пойму. Что просто и – в чем?
– Да все. Все, что видишь, такое и есть. – Помолчав, я с некоторым трудом подыскал пример, по-моему убедительный: – Вот ты, Визи, сидишь передо мной и смотришь на меня, а я смотрю на тебя.