– И как я рад земляку… Как рад! Вы куда направляетесь, земляк?
– На дилижанс… в Сакраменто… Оттуда в
Сан-Франциско.
– Вам спешно?
– Человеку без места всегда спешно!. – проговорил, улыбаясь, молодой человек. – Еду искать работы… Авось найду.
– Как не найти, земляк! Здесь всегда найдешь работу.
– Это верно… Но только не такому, как я, удержаться на работе. Посмотрите на мои руки! – Молодой человек не без иронической улыбки показал свои тонкие длинные руки и прибавил: – Хороши?
– А вы не зайдете ли ко мне? Тут близко… Потолкуем насчет работы… Может, и придумаем. А сперва позавтракаем вместе… Отдохнете…
– С большим удовольствием… Очень даже не прочь позавтракать! – весело отвечал русский, которому так обрадовался Чайкин. –
Но прежде позвольте познакомиться:
бывший студент Неустроев… А вы что здесь делаете? Как видно, вам недурно живется! – прибавил Неустроев, оглядывая прилично одетого Чайкина.
– Я рабочий на ферме… Чайкин.
– И давно?
– Три года.
– А вы сюда как попали, Чайкин?
– Я был матросом на военном судне.
– И бежали, конечно?.
– Бежал.
– И каким же вы стали американцем, Чайкин… Как зовут по имени и отечеству?. Привык, знаете, по-русски звать.
– Василий Егорович.
– А я Николай Николаевич…
Они пошли к ранче, и Неустроев торопился рассказать свою одиссею.
– А мне, Василий Егорович, не приходилось бежать…
Просто взял паспорт и приехал.
– Зачем? – как-то невольно сорвался вопрос.
– То-то и есть, что дома некоторые, а здесь все спрашивали: «Зачем?» Могу только сказать, – не для того бросил академию, чтобы сделаться богатым американцем.
Разбогатеть при ловкости можно и дома. Как вы думаете, Василий Егорович?
– Везде можно. Только забудь совесть.
– И какой же вы понятливый, Василий Егорович…
Именно, только забудь совесть! Ну, а я еще совести не желаю забывать… И как же я рад, что встретил такого земляка! – радостно и задушевно воскликнул студент. – Вы вот матросом были, а теперь американец, рабочий.
– Да я не американец… Я вполне русский остался…
Только прозвали меня Чайком, – все и зовут Чайком, а я
Василий Чайкин.
– И отлично, что не американец… Я и говорю, что самый ученый американец не хочет понять того, что вы понимаете насчет совести и миллионов… Так я не за миллионами приехал, а для того, чтобы попробовать новой жизни и выучиться зарабатывать своим горбом, как вы…
Достал двести рублей – и сюда… Как видите, не очень-то за год выучился. Не особенно принимали на черную работу…
Уж как ни старался, не выгорало, и меня выгоняли… Теперь у одних русских на прииске работал… думал, на отъезд домой наработаю… А наши русские вовсе прогорели, и вот я весь тут… Котомка с бельем и десять долларов в кармане… Доберусь до Сан-Франциско и напишу матери, чтобы высылала двести рублей, а до того продержусь… Какую-нибудь бумажную работу достану… Какой я, к черту, рабочий!. И что мне делать в Америке?. Только и думал здесь, как бы не пропасть… Одни газеты только и читал и ни одной книжки… Какая книжка, когда к вечеру только и рад, что в постель?.. Вот, Василий Егорович, в чем дело… А скоро ваша ферма?..
– Устали, Николай Николаич? Минут через пять будем.
– Немножко устал… Не привык… И в Америке дурак дураком… ну ее к черту! Вернусь в Россию, окончу курс и буду земским врачом… Буду по крайней мере мужиков лечить… Помогу им, сколько можно… Все-таки буду знать, для чего я живу на свете… И со своими!..
– И какой же вы милый барин! – радостно промолвил
Чайкин.
– То-то и вы говорите: «барин»… Барин и есть… И что поделаешь?.
Скоро земляки пришли в ранчу. Чайкин увел студента в свою комнату. Там Чайкин помог «барину» помыться и вынул из котомки чистую рубашку.
А Неустроев в это время весело болтал и восхищался комнатой.
– Небось таких хозяев и в Америке мало! – говорил он.
Чайкин сбегал в ранчу и попросил миссис Браун пригласить на ленч соотечественника и позволить оставить его в комнате на неделю.
Нечего и говорить, что миссис Браун охотно согласилась, просила привести русского обедать в ранчу и сказала, что на время пребывания гостя Чайка в его распоряжении будет комната:
– Ведь пустых во флигеле много.
Чайкин благодарил и, вернувшись, похвастался перед студентом своей хозяйкой.
Прозвонил колокол, и земляки пошли в столовую.
Чайкин познакомил студента со всеми товарищами, и затем
Неустроев отдал честь обильному ленчу, пошутил с Сузанной и после завтрака неустанно рассказывал Чайкину о
России.
Он говорил и об освобождении крестьян, и о земстве, о новом суде, о мировых судьях… И речи студента шестидесятых годов звучали восторженностью.
А Чайкин жадно слушал, и ему еще сильнее захотелось в Россию.
На другой же день Джемсон, по рекомендации Чайкина, пригласил студента вести бухгалтерские книги.
Неустроев был в восторге и решил не писать домой о высылке денег.
– И без того дома не густо! – говорил он Чайкину. – А в полгода я наработаю на проезд.
От денег, предложенных Чайкиным, молодой человек категорически отказался.
Чайкин ожил. Неустроев рассказывал Чайкину о многом, что сам знал, и они сблизились. И тем скорее хотелось
Чайкину ехать в Россию.
Очень хотел ехать и Неустроев, но раньше полугода выехать ему было нельзя. Тогда Чайкин начал просить
Неустроева ехать вместе как можно скорей и взять у него на дорогу денег.
Через месяц Неустроев согласился, и Чайкин, простившись с хозяевами и товарищами, уехал в
Сан-Франциско.
Там он побывал у консула, чтобы получить какой-нибудь вид, и от консула узнал, что по манифесту он прощен и что адмирал, узнавший во время пребывания эскадры в Сан-Франциско и о причинах бегства матроса, и о подвиге его на пожаре, сообщил консулу, чтобы он разыскал Чайкина и чтобы сказал ему, что он может вернуться в Россию, что его по болезни немедленно уволят от службы.
– Адмирал лично доложил о вас, Чайкин, морскому министру и просил, чтобы вы явились к адмиралу по приезде… Можете ехать без всякого опасения.
– Что бы там ни было, я все-таки уехал бы! – отвечал
Чайкин.
Через три дня он, радостный, возвращался с Неустроевым в Россию.
РАССКАЗЫ
КУЦЫЙ
I
В роскошное, раннее тропическое утро на Сингапурском рейде, где собралась русская эскадра Тихого океана, плававшая в 60-х годах, новый старший офицер, барон фон дер Беринг, худощавый, долговязый и необыкновенно серьезный блондин лет тридцати пяти, в первый раз обходил, в сопровождении старшего боцмана Гордеева, корвет «Могучий», заглядывая во все, самые сокровенные, его закоулки. Барон только вчера вечером перебрался на
«Могучий», переведенный с клипера «Голубь» по распоряжению адмирала, и теперь знакомился с судном.
Несмотря на желание педантичного барона в качестве «новой метлы» к чему-нибудь да придраться, это оказалось решительно невозможным. «Могучий», находившийся в кругосветном плавании уже два года, содержался в образцовом порядке и сиял сверху донизу умопомрачающей чистотой. Недаром же прежний старший офицер, милейший Степан Степанович, назначенный командиром одного из клиперов, – любимый и офицерами и матросами, – клал всю свою добрую, бесхитростную душу на то, чтобы
«Могучий» был, как выражался Степан Степанович, «игрушкой», которой мог бы любоваться всякий понимающий дело моряк.
И действительно, «Могучим» любовались во всех портах, которые он посещал.
Обходя медлительной, несколько развалистой походкой нижнюю жилую палубу, барон Беринг вдруг остановился на кубрике и вытянул свой длинный белый указательный палец, на котором блестел перстень с фамильным гербом старинного рода курляндских баронов Беринг. Палец этот указывал на лохматого крупного рыжего пса, сладко дремавшего, вытянув свою неказистую, далеко не породистую морду, в укромном и прохладном уголке матросского помещения.
– Это что такое? – внушительно и строго спросил барон после секунды-другой торжественного молчания.
– Собака, ваше благородие! – поспешил ответить боцман, подумавший, что старший офицер не разглядел в полутемноте кубрика собаки и принял ее за что-нибудь другое.
– Ду-рак! – спокойно, не повышая голоса, отчеканил барон. – Я сам вижу, что это собака, а не швабра. Я спрашиваю: почему собака здесь? Разве можно на военном судне держать собак! Чья это собака?
– Конвертская, ваше благородие!
– Боцман… Как твоя фамилия?
– Гордеев, ваше благородие!
– Боцман Гордеев! Выражайся яснее; я тебя не понимаю. Что значит: корветская собака? – продолжал барон все тем же медленным, тихим и нудящим голосом, произнося слова с тою отчетливостью, с какою говорят русские немцы, и останавливая на лице боцмана свои большие, светлые и холодные голубые глаза.
Пожилой боцман, которого до сих пор все, кажется, отлично понимали, за исключением разве тех случаев, когда он, случалось, возвращался с берега пьяный вдрызг, недоумевая смотрел в бесстрастное, белое, отливавшее румянцем, безусое, продолговатое лицо, опушенное рыжеватыми бакенбардами в виде котлет, и, видимо, удрученный этим назойливым допросом, вместо ответа, ожесточенно заморгал своими маленькими серыми глазами.
– Так какая же это корветская собака?
– Матросская, значит, обчая, ваше благородие! – объяснил с угрюмым видом боцман и в то же время сердито подумал: «Не понимаешь, что ли, долговязый!»
Но «долговязый», казалось, не понимал и сказал:
– Что ты мне вздор рассказываешь!. У каждой собаки должен быть хозяин.
– То-то у ей нет, ваше благородие. Она приблудная.
– Какая? – переспросил барон, видимо не зная значения этого слова.
– Приблудная, ваше благородие. В Кронштадте увязалась за одним нашим матросиком и явилась на конверт, когда он вооружался в гавани. С той поры Куцый и ходит с нами. Так его назвали по причине хвоста, ваше благородие!
– прибавил в виде пояснения боцман.
– Собаки на военном судне – беспорядок. Они только гадят палубу.
– Осмелюсь доложить, ваше благородие, что Куцый собака понятливая и ведет себя, как следовает. За ей насчет этого ничего дурного не замечено! – вступился боцман за
Куцего. – Прежний старший офицер Степан Степанович дозволяли ее держать, потому как Куцый, можно сказать, исправная собака, и команда ее любит.
– Слишком много вам позволяли прежде, как посмотрю, и распустили. Я вас всех подтяну, слышишь? – строго заметил барон, которому объяснения боцмана показались несколько фамильярными. И сам он, казалось, не особенно трепетал перед старшим офицером.
– Слушаю, ваше благородие.
Барон на секунду задумался и наморщил лоб, решая в своем уме участь Куцего. И боцман, весьма благоволивший к Куцему, со страхом ждал этого решения.
Наконец старший офицер проговорил:
– Если я когда-нибудь замечу, что эта собака изгадит мне палубу, я прикажу ее выкинуть за борт. Понял?
– Понял, ваше благородие!
– И помни, что я два раза не повторяю своих приказаний, – внушительно прибавил барон, по-прежнему не возвышая своего скрипучего однотонного голоса.
Боцман Гордеев, старый служака, видавший на своем веку немало разного начальства и умевший понимать людей, и без этого предупреждения уже сообразил, что этот «долговязый», даром, что говорит тихо, без пыла, а такая «чума», с которой всем служить будет очень нудно, не то что со Степаном Степанычем.
Услыхав несколько раз свою кличку, Куцый потянулся, открывая глаза, лениво поднялся, сделал несколько шагов, выходя из темного угла поближе к свету, и, как смышленый, понимающий дисциплину, пес, при виде незнакомого человека в офицерской форме почтительно вильнул несколько раз своим обрубком.
– Фуй, какая отвратительная собака! – брезгливо процедил барон, кидая взгляд, полный презрения, на невзрачную и неуклюжую большую дворнягу, с жесткой,
всклокоченной рыжей шерстью, обгрызенными, стоящими торчком, ушами и широкой мордой, местами покрытой плешинами, словно изъеденной молью.
Только необыкновенно умные и добрые глаза Куцего, пристально оглядывавшие барона, несколько скрашивали его уродливую наружность. Но этих глаз барон, верно, не заметил.
– Чтоб я не встречал никакой этой мерзкой собаки! –
проговорил барон.
И с этими словами он повернулся и поднялся наверх, сопровождаемый удрученным и нахмурившимся боцманом. Поджав свой обрубок – следы злой шутки одного кронштадского повара, Куцый побрел, прихрамывая на одну давно сломанную переднюю лапу, в свой темный уголок, чуя, надо думать, что не имел счастья понравиться этому долговязому человеку с рыжими баками и со злым взглядом, который не предвещал ничего хорошего.
Один матрос, слышавший слова старшего офицера, ласково потрепал общего корветского любимца, который в ответ благодарно вылизывал шершавую матросскую руку.
II
Испытывая чувство тоскливого угнетения, обычное в простом русском человеке, которого донимают нотациями и жалкими словами, боцман еще целую четверть часа, если не более, выслушивал, стоя навытяжку в каюте барона и теребя в нетерпении фуражку, его длинные, обстоятельные и монотонные наставления о том, какие отныне будут порядки на корвете, чего он будет требовать от боцманов и унтер-офицеров, как должны вести себя матросы, что такое, по понятиям барона, настоящая дисциплина и как он будет беспощадно взыскивать за пьянство на берегу.
Отпущенный наконец из каюты с напутствием «хорошо запомнить все, что сказано, и передать кому следует», боцман радостно вздохнул и, весь красный, словно после бани, выскочил наверх и пошел на бак выкурить поскорей трубочку махорки.
Там его тотчас же обступили почти все представители баковой аристократии: фельдшер, баталер, подшкипер, машинист, два писаря и несколько унтер-офицеров.