– Одну из этих партий, – заметил Дюрок, – я назвал партией Ганувера и, представьте, выиграл ее всего четырьмя ходами.
– Как бы там ни было, Санди осудил вас в глубине сердца, – сказал Ганувер, – ведь так, Санди?
– Простите, – ответил я, – за то, что ничего в этом не понимаю.
– Ну, так говори о своих желаниях!
– Я моряк, – сказал я, – то есть я пошел по этой дороге.
Если вы сделаете меня капитаном, мне больше, кажется, ничего не надо, так как все остальное я получу сам.
– Отлично. Мы пошлем тебя в адмиралтейскую школу.
Я сидел, тая и улыбаясь.
– Теперь мне уйти? – спросил я.
– Ну, нет. Если ты приятель Дюрока, то, значит, и мой, а поэтому я присоединю тебя к нашему плану. Мы все пойдем смотреть кое-что в этой лачуге. Тебе, с твоим живым соображением, это может принести пользу. Пока, если хочешь, сиди или смотри картины. Поп, кто приехал сегодня?
Я встал и отошел. Я был рассечен натрое: одна часть смотрела картину, изображавшую рой красавиц в туниках у колонн, среди роз, на фоне морской дали, другая часть видела самого себя на этой картине, в полной капитанской форме, орущего красавицам: «Левый галс! Подтянуть грот, рифы и брассы!» – а третья, по естественному устройству уха, слушала разговор.
Не могу передать, как действует такое обращение человека, одним поворотом языка приказывающего судьбе перенести Санди из небытия в капитаны. От самых моих ног до макушки поднималась нервная теплота. Едва принимался я думать о перемене жизни, как мысли эти перебивались картинами, галереей, Ганувером, Молли и всем, что я испытал здесь, и мне казалось, что я вот-вот полечу.
В это время Ганувер тихо говорил Дюроку:
– Вам это не покажется странным. Молли была единственной девушкой, которую я любил. Не за что-нибудь, –
хотя было «за что», но по той магнитной линии, о которой мы все ничего не знаем. Теперь все наболело во мне и уже как бы не боль, а жгучая тупость.
– Женщины догадливы, – сказал Дюрок, – а Дигэ наверно проницательна и умна.
– Дигэ… – Ганувер на мгновение закрыл глаза. – Все равно Дигэ лучше других, она, может быть, совсем хороша, но я теперь плохо вижу людей. Я внутренне утомлен. Она мне нравится.
– Так молода, и уже вдова, – сказал Дюрок. – Кто был муж?
– Ее муж был консул, в колонии, какой – не помню.
– Брат очень напоминает сестру, – заметил Дюрок, – я говорю о Галуэе.
– Напротив, совсем не похож!
Дюрок замолчал.
– Я знаю, он вам не нравится, – сказал Ганувер, – но он очень забавен, когда в ударе. Его веселая юмористическая злость напоминает собаку-льва.
– Вот еще! Я не видал таких львов.
– Пуделя, – сказал Ганувер, развеселившись, – стриженого пуделя! Наконец мы соединились! – вскричал он, направляясь к двери, откуда входили Дигэ, Томсон и Галуэй.
Мне, свидетелю сцены у золотой цепи, довелось видеть теперь Дигэ в замкнутом образе молодой дамы, отношение которой к хозяину определялось лишь ее положением милой гостьи. Она шла с улыбкой, кивая и тараторя. Томсон взглянул сверх очков; величайшая приятность расползлась по его широкому, мускулистому лицу; Галуэй шел, дергая плечом и щекой.
– Я ожидала застать большое общество, – сказала Дигэ.
– Горничная подвела счет и уверяет, что утром прибыло человек двадцать.
– Двадцать семь, – вставил Поп, которого я теперь не узнал. Он держался ловко, почтительно и был своим, а я – я был чужой и стоял, мрачно вытаращив глаза.
– Благодарю вас, я скажу Микелетте, – холодно отозвалась Дигэ, – что она ошиблась.
Теперь я видел, что она не любит также Дюрока. Я заметил это по ее уху. Не смейтесь! Край маленького, как лепесток, уха был направлен к Дюроку с неприязненной остротой.
– Кто же навестил вас? – продолжала Дигэ, спрашивая
Ганувера. – Я очень любопытна.
– Это будет смешанное общество, – сказал Ганувер. –
Все приглашенные – живые люди.
– Морг в полном составе был бы немного мрачен для торжества, – объявил Галуэй.
Ганувер улыбнулся.
– Я выразился неудачно. А все-таки лучшего слова, чем слово живой, мне не придумать для человека, умеющего наполнять жизнь.
– В таком случае, мы все живы, – объявила Дигэ, –
применяя ваше толкование.
– Но и само по себе, – сказал Томсон.
– Я буду принимать вечером, – заявил Ганувер, – пока же предпочитаю бродить в доме с вами, Дюроком и Санди.
– Вы любите моряков, – сказал Галуэй, косясь на меня,
– вероятно, вечером мы увидим целый экипаж капитанов.
– Наш Санди один стоит военного флота, – сказал
Дюрок.
– Я вижу, он под особым покровительством, и не осмеливаюсь приближаться к нему, – сказала Дигэ, трогая веером подбородок. – Но мне нравятся ваши капризы, дорогой Ганувер, благодаря им вспоминаешь и вашу молодость. Может быть, мы увидим сегодня взрослых Санди, пыхтящих, по крайней мере, с улыбкой.
– Я не принадлежу к светскому обществу, – сказал Ганувер добродушно, – я – один из случайных людей, которым идиотически повезло и которые торопятся обратить деньги в жизнь, потому что лишены традиции накопления.
Я признаю личный этикет и отвергаю кастовый.
– Мне попало, – сказала Дигэ, – очередь за вами, Томсон.
– Я уклоняюсь и уступаю свое место Галуэю, если он хочет.
– Мы, журналисты, неуязвимы, – сказал Галуэй, – как короли, и никогда не точим ножи вслух.
– Теперь тронемся, – сказал Ганувер, – пойдем послушаем, что скажет об этом Ксаверий.
– У вас есть римлянин? – спросил Галуэй. – И тоже живой?
– Если не испортился; в прошлый раз начал нести ересь.
– Ничего не понимаю, – Дигэ пожала плечом, – но должно быть что-то захватывающее.
Все мы вышли из галереи и прошли несколько комнат, где было хорошо, как в саду из дорогих вещей, если бы такой сад был. Поп и я шли сзади. При повороте он удержал меня за руку:
– Вы помните наш уговор? Дерево можно не трогать.
Теперь задумано и будет все иначе. Я только что узнал это.
Есть новые соображения по этому делу.
Я был доволен его сообщением, начиная уставать от подслушивания, и кивнул так усердно, что подбородком стукнулся в грудь. Тем временем Ганувер остановился у двери, сказав: «Поп!» Юноша поспешил с ключом открыть помещение. Здесь я увидел странную, как сон, вещь. Она произвела на меня, но, кажется, и на всех, неизгладимое впечатление: мы были перед человеком-автоматом, игрушкой в триста тысяч ценой, умеющей говорить.
XIV
Это помещение, не очень большое, было обставлено как гостиная, с глухим мягким ковром на весь пол. В
кресле, спиной к окну, скрестив ноги и облокотясь на драгоценный столик, сидел, откинув голову, молодой человек, одетый как модная картинка. Он смотрел перед собой большими голубыми глазами, с самодовольной улыбкой на розовом лице, оттененном черными усиками. Короче говоря, это был точь-в-точь манекен из витрины. Мы все стали против него. Галуэй сказал:
– Надеюсь, ваш Ксаверий не говорит, в противном случае, Ганувер, я обвиню вас в колдовстве и создам сенсационный процесс.
– Вот новости! – раздался резкий отчетливо выговаривающий слова голос, и я вздрогнул. – Довольно, если вы
обвините себя в неуместной шутке!
– Ах! – сказала Дигэ и увела голову в плечи. Все были поражены. Что касается Галуэя, – тот положительно струсил, я это видел по беспомощному лицу, с которым он попятился назад. Даже Дюрок, нервно усмехнувшись, покачал головой.
– Уйдемте! – вполголоса сказала Дигэ. – Дело страшное!
– Надеюсь, Ксаверий нам не нанесет оскорблений? –
шепнул Галуэй.
– Останьтесь, я незлобив, – сказал манекен таким тоном, как говорят с глухими, и переложил ногу на ногу.
– Ксаверий! – произнес Ганувер. – Позволь рассказать твою историю!
– Мне все равно, – ответила кукла. – Я – механизм.
Впечатление было удручающее и сказочное. Ганувер заметно наслаждался сюрпризом. Выдержав паузу, он сказал:
– Два года назад умирал от голода некто Никлас Экус, и я получил от него письмо с предложением купить автомат, над которым он работал пятнадцать лет. Описание этой машины было сделано так подробно и интересно, что с моим складом характера оставалось только посетить затейливого изобретателя. Он жил одиноко. В лачуге, при дневном свете, равно озаряющем это чинное восковое лицо и бледные черты неизлечимо больного Экуса, я заключил сделку. Я заплатил триста тысяч и имел удовольствие выслушать ужасный диалог человека со своим подобием. «Ты спас меня!» – сказал Экус, потрясая чеком перед автоматом, и получил в ответ: «Я тебя убил». Действительно, Экус, организм которого был разрушен длительными видениями тонкостей гениального механизма, скончался очень скоро после того, как разбогател, и я, сказав о том автомату, услышал такое замечание: «Он продал свою
жизнь так же дешево, как стоит моя!»
– Ужасно! – сказал Дюрок. – Ужасно! – повторил он в сильном возбуждении.
– Согласен. – Ганувер посмотрел на куклу и спросил: –
Ксаверий, чувствуешь ли ты что-нибудь?
Все побледнели при этом вопросе, ожидая, может быть, потрясающего «да», после чего могло наступить смятение.
Автомат качнул головой и скоро проговорил:
– Я – Ксаверий, ничего не чувствую, потому что ты
говоришь сам с собой.
– Вот ответ, достойный живого человека! – заметил
Галуэй. – Что, что в этом болване? Как он устроен?
– Не знаю, – сказал Ганувер, – мне объясняли, так как я купил и патент, но я мало что понял. Принцип стенографии, радий, логическая система, разработанная с помощью чувствительных цифр, – вот, кажется, все, что сохранилось в моем уме. Чтобы вызвать слова, необходимо при обращении произносить «Ксаверий», иначе он молчит.
– Самолюбив, – сказал Томсон.
– И самодоволен, – прибавил Галуэй.
– И самовлюблен, – определила Дигэ. – Скажите ему что-нибудь, Ганувер, я боюсь!
– Хорошо. Ксаверий! Что ожидает нас сегодня и вообще?
– Вот это называется спросить основательно! – расхохотался Галуэй. Автомат качнул головой, открыл рот, захлопал губами, и я услышал резкий, как скрип ставни, ответ:
– Разве я прорицатель? Все вы умрете; а ты, спрашивающий меня, умрешь первый.
При таком ответе все бросились прочь, как облитые водой.
– Довольно, довольно! – вскричала Дигэ. – Он неуч, этот Ксаверий, и я на вас сердита, Ганувер! Это непростительное изобретение.
Я выходил последним, унося на затылке ответ куклы:
«Сердись на саму себя!»
– Правда, – сказал Ганувер, пришедший в заметно нервное состояние, – иногда его речи огорошивают, бывает также, что ответ невпопад, хотя редко. Так, однажды, я произнес: «Сегодня теплый день», – и мне выскочили слова: «Давай выпьем!»
Все были взволнованы.
– Ну что, Санди? Ты удивлен? – спросил Поп.
Я был удивлен меньше всех, так как всегда ожидал самых невероятных явлений и теперь убедился, что мои взгляды на жизнь подтвердились блестящим образом. Поэтому я сказал:
– Это ли еще встретишь в загадочных дворцах?!
Все рассмеялись. Лишь одна Дигэ смотрела на меня, сдвинув брови, и как бы спрашивала: «Почему ты здесь?
Объясни!»
Но мной не считали нужным или интересным заниматься так, как вчера, и я скромно стал сзади. Возникли предположения идти осматривать оранжерею, где помещались редкие тропические бабочки, осмотреть также вновь привезенные картины старых мастеров и статую, раскопанную в Тибете, но после «Ксаверия» не было ни у кого настоящей охоты ни к каким развлечениям. О нем начали говорить с таким увлечением, что спорам и восклицаниям не предвиделось конца.
– У вас много монстров? – сказала Гануверу Дигэ.
– Кое-что. Я всегда любил игрушки, может быть, потому, что мало играл в детстве.
– Надо вас взять в опеку и наложить секвестр на капитал до вашего совершеннолетия, – объявил Томсон.
– В самом деле, – продолжала Дигэ, – такая масса денег на… гм… прихоти. И какие прихоти!
– Вы правы, – очень серьезно ответил Ганувер. – В
будущем возможно иное. Я не знаю.
– Так спросим Ксаверия! – вскричал Галуэй.
– Я пошутила. Есть прелесть в безубыточных расточениях.
После этого вознамерились все же отправиться смотреть тибетскую статую. От усталости я впал в одурь, плохо соображая, что делается. Я почти спал, стоя с открытыми глазами. Когда общество тронулось, я, в совершенном безразличии, пошел было за ним, но, когда его скрыла следующая дверь, я, готовый упасть на пол и заснуть, бросился к дивану, стоявшему у стены широкого прохода, и сел на него в совершенном изнеможении. Я устал до отвращения ко всему. Аппарат моих восприятий отказывался работать. Слишком много было всего! Я опустил голову на руки, оцепенел, задремал и уснул. Как оказалось впоследствии, Поп возвратился, обеспокоенный моим отсутствием, и пытался разбудить, но безуспешно. Тогда он совершил настоящее предательство – он вернул всех смотреть, как спит Санди Пруэль, сраженный богатством, на диване загадочного дворца. И, следовательно, я был некоторое время зрелищем, но, разумеется, не знал этого.
– Пусть спит, – сказал Ганувер, – это хорошо – спать. Я
уважаю сон. Не будите его.
XV
Я забежал вперед только затем, чтобы указать, как был крепок мой сон. Просто я некоторое время не существовал.
Открыв глаза, я повернулся и сладко заложил руки под щеку, намереваясь еще поспать. Меж тем сознание тоже просыпалось, и, в то время как тело молило о блаженстве покоя, я увидел в дремоте Молли, раскалывающую орехи.
Вслед нагрянуло все; холодными струйками выбежал сон из членов моих, – и в оцепенении неожиданности, так как после провала воспоминание явилось в потрясающем темпе, я вскочил, сел, встревожился и протер глаза.
Был вечер, а может быть, даже ночь. Огромное лунное окно стояло перед мной. Электричество не горело. Спокойная полутьма простиралась из дверей в двери, среди теней высоких и холодных покоев, где роскошь была погружена в сон. Лунный свет проникал глубину, как бы осматриваясь. В этом смешении сумерек с неприветливым освещением все выглядело иным, чем днем – подменившим материальную ясность призрачной лучистой тревогой. Линия света, отметив по пути блеск бронзовой дверной ручки, колено статуи, серебро люстры, распыливалась в сумраке, одна на всю мраморную даль сверкала неизвестная точка, – зеркала или металлического предмета…