сказал он, – скоро конец.
Она поверила, посмотрела вверх, но ничего не увидела; стоял ветреный мрак, скованный тишиной, меж тем отражения в воде, о которых говорил Друд, меняясь и переходя из узора в узор, вычертились рассеянным полукругом. Ее томление, наконец, достигло предела; жажда уразуметь происходящее стала болью острого исступления, – еще немного, и она разразилась бы рыданиями и воплем безумным. Ее дрожь усилилась, дыхание было полно стона и тоски. Поняв это, Друд стиснул зубы, каменея от напряжения, увеличившего быстроту вдвое; наконец мог он сказать:
— Смотри. Видишь это окно?
Глотая слезы, Тави протерла глаза, смотря по некоторому уклону вниз, где, без перспективы, что придавало указанному Друдом явлению мнимо-доступную руке близость, сиял во тьме узкий вертикальный четырехугольник, внутренность которого дымилась смутными очертаниями; всмотревшись, можно было признать четырехугольник окном; оно увеличивалось с той незаметной ощутительностью, какую дает пример часовой стрелки, если не отрывать от нее глаз. Момент этот, прильнув к магниту опрокинутого сознания, расположился, как железные опилки, неподвижным узором; страх исчез; веселое, бессмысленное «ура!», хватив через край, грянуло в уши
Друда ликованием все озарившей догадки, и Тави заскакала в его руках подобно схваченному во время игры козленку.
— Ничего больше, как страннейший распричудливый сон, – сказала она, посмеиваясь; – ну-с, теперь мы с вами поговорим. Во сне не стыдно; никто не узнает, что делаешь и говоришь. Что хочу, то и выпалю; жаль, что я вижу вас только во сне. А не проснуться ли мне? Но сон не страшен уже... Нам кое-что надо бы выяснить, уважаемый Монте-Кристо. Не смейте, не смейте прижимать крепко! Но держать можете. Во сне я не постесняюсь, велика важность.
Знайте, что вы приятны моему сердцу. А я вам приятна?
Где ваша машина с колокольчиками? Почему знали вы, что умер старик? Кто вы, скажите мне, таинственный человек?
И как вы живете? Не скучно ли, не тяжело ли вам среди бездарных глупцов?
Говоря так, смеялась и трясла она его послушную руку, прижимаясь к его груди, где чувствовала себя уютно, размышляя в то же время о правах сновидения не без упрека себе, но в лени и усталости чрезвычайной.
— Краснею ли я? – думала она вслух.
— Так это твой сон? – спросил Друд так особенно, как звучат голоса во сне.
— Ну-да сон, – беззаботно твердила девушка, держа его руку и смотря на налетающее окно, – сон, – повторила она, подняв голову, чтобы рассмотреть кирпичную кладку.
Окно охватило их и перебросилось взад.
— Сон, – растирая глаза, сказала, топнув ногой, Тави –
Друд уже опустил ее. Отекшие ноги заставили ее опереться на стол, и от движения, звякнув, жестяная кружка перекатилась по плите пола. Стеббс, молча, поднял ее, светясь и улыбаясь всем своим существом.
Она вздрогнула, выпрямилась и перевела взгляд со
Стеббса на Друда; отступила, волнуясь, взяла кружку и бросила вновь, прислушиваясь, как звякнула жесть. Неразложимый на призраки голос предмета открыл истину.
— Это не сон, – медленно выговорила, садясь и складывая руки, девушка; сверкнуло все и раздалось в ней чудным ударом.
Друд посмотрел на Стеббса, сказав рукой, что надо уйти. Тави, сжав руки, переступила шага два ближе, так что
Друд был с ней теперь рядом.
— Посмотрите на меня долго!
Он посмотрел с тем выражением, желание какого угадал в ней, – покорно и просто.
— Теперь не смотрите на меня.
— Бог с тобой, я не смотрю, – взволнованно проговорил
Друд, – сядь и овладей сердцем своим. В себе ты найдешь все.
— Не трогайте, не разговорите меня, – чуть слышно сказала Тави. – Иначе что-то спутается..
Но не по силам было ей происшедшее во всем размахе его. Она встрепенулась.
— Очень много всего, – сказала Тави, взглядывая на
Друда с бледным и тяжелым лицом.
Факты были сильнее ее, и она не могла одолеть их ни рассуждением, ни волнением; так резко жизнь бросила ее на другой берег, с которого прежний виден только в тумане, а этот поразителен, но молчит.
— Еще болят руки, так стиснул меня солдат. Спрашивается – за что?
— За тобой следили, думая, что узнают, где найти Друда. Мы перекинулись словами, когда мои колокольчики были еще потехой, когда ты славным сердцем своим встала на защиту осмеянного. Поэтому за тобой шел, а потом ехал приличный человек с умным лицом. Меня зовут Друд – ты слышала обо мне?
С ее лица не сходила задумчивость и покорность, а взгляд, блуждая с тихой рассеянностью, был полон тени, –
он не играл, не блестел. Ее впечатления остановились, застилая сознание огромным слепым пятном, и Друд понимал это, но не тревожился.
— Нет, не слышала, – сказала, по-прежнему безучастно, девушка, – а вы кто?
— Я человек, такой же, как ты. Я хочу, чтобы тебе было покойно.
— Мне покойно. Мне хорошо с вами. Здесь так хорошо сидеть. А это – что? – Тави слабо повела рукой. – Ведь это –
старинный зaмок?
— Это маяк, Тави; но он, а также все приюты мои, – их много, – для тебя зaмки и будут зaмками. Все это для тебя и тебе.
Она подумала, потом улыбнулась.
— Вот как! Но что же... что же.. чем же я отличилась?
— Наверное, тем, что ты сама не знаешь этого. Но я шел, а ты остановила меня. Правда, немного прошло времени, однако пора мне заботиться о тебе и с открытым сердцем слушать тебя. Мы, одинокие среди множества нам подобных, живем по другим законам. Час, год, пять или десять лет – не все ли равно? Ошибался и я, но научился не ошибаться. Я тебя зову, девушка, сердце родное мне, идти со мной в мир недоступный, может быть, всем. Там тихо и ослепительно. Но тяжело одному сердцу отражать блеск этот; он делается как блеск льда. Будешь ли ты со мной топить лед?
— Я все скажу.. Я скажу все; но я сейчас не могу. – Она дышала слабо и тихо; ее взгляд был странно покоен; временами она шептала про себя или покачивала головой. – Я
ведь нетребовательна; мне все равно; мне только чтобы не было горести.
— Тави, – сказал Друд так громко, что кровь вернулась к ее лицу, – Тави, очнись!
Она посмотрела на свои руки, провела пальцами по глазам.
— Разве я сплю?! Но верно, – все в тумане кругом. – Что это? Что со мной? Очните меня!
Он положил руку на ее голову, потом погладил, как разволновавшегося ребенка.
— Сейчас ты станешь сама собой, Тави; туман рассеется и все будет ни чудесным, ни странным; все просто, когда двое думают об одном. Смотри, – стол; на нем хлеб, яичница, кофейник и чашки; в помещении этом живет смотритель маяка, Стеббс; плохой поэт, но хороший друг. Он, правда, друг мне, и я это ценю. Здесь родился и твой образ
– год назад, ночью, когда играли мы на стеклянной арфе из пузырьков; а потом я уже видел тебя всегда, пока не нашел.
Вот и все; такое же, как и у других, и люди такие же.
Только одному из них – мне – суждено было не знать ни расстояний, ни высоты; во всем остальном значительно уступаю я Стеббсу; он и сильнее, и проворнее, а также отлично ныряет, чему я не могу научиться, а потому иногда завидую. Хочешь, я позову Стеббса?
— Хочу. – Она взглянула снизу на стоящего перед ней
Друда, потом схватила его руку своими обеими ручками и зажмурясь, крепко потрясла ее, натужив лицо; открыла глаза и рассмеялась смехом полным тихого удовольствия. –
Вы еще мне много покажете?
— Довольно, чтобы тебе не было никогда скучно.
Стеббс!
Он стал звать, открыв дверь.
— Иду, иду! – сказал Стеббс с лестницы, где стоял, ожидая зова. Он был причесан, был вымыт, и, хотя дело происходило ночью, его брюки были отчищены бензином и мылом.
— Как хорошо! – сказал он. – Какая отличная ночь! Не хочется оторвать глаз от звездных миров, и я рассматривал их... Что вы сказали?
— Стеббс, – перебил его Друд, – сядь; второй раз мы прощаемся с тобой так внезапно. Но со мной жизнь, которую я искал, и ей нужен глубокий отдых. Есть также сведения о маяке у тех, кого мы не любим. Поэтому я не задержусь, только поем. Но ты будешь извещен скоро и явишься навсегда.
— Спасибо, Гора, – сказал Стеббс. – Как зовут нового друга?
Друд засмеялся:
— «Великий маленький друг», – зовут его, – «Тави» зовут ее, «Быстрый ручей», «Пленительный звон»...
— Да, нас четырнадцать, – прибавила Тави, – но не все пересчитаны. Остальных, впрочем, вы знаете. . А это правда, я – друг вам, друг, но только ведь навсегда?!
— Он знает это. Он – Гора, – сказал Стеббс, наполняя тарелку девушки. Но она не могла есть, лишь выпила, торопясь, кофе и снова стала смотреть поочередно на Друда и
Стеббса, в то время как Стеббс спрашивал, куда отправится теперь Друд. Его мучило любопытство. Девушка была не совсем в его вкусе, но Друд принес и берег ее, поэтому
Стеббс рассматривал Тави с недоумением почтальона, вскрывшего шифрованное письмо. Но ему было суждено привыкнуть и привязаться к ней очень скоро, – гораздо скорее, чем думал в эту минуту он, мысленно сопоставлявший всегда с Друдом Венеру Тангейзера, какой изображена она на полотне, меньше – Диану, еще меньше –
Психею; его психологическое разочарование было все же приятным.
Любопытный как коза, Стеббс остерегся однако спрашивать о событиях, зная вперед, что не получит ответа, так как никогда Друд не торопился открывать душу тем, кто не
теперь тронул ее. Но он сказал все же немного:
— Ты будешь думать, что я ее спас, как узнаешь впоследствии, что было; нет, – она спасение носила в груди своей. Мы шли по одной дороге, я догнал, и она обернулась, и так пойдем вместе теперь.
Затем он встал, принес большое одеяло и подошел к девушке, говоря:
— Не будем медлить, здесь не место засиживаться, воспользуемся темнотой и этим отдыхом, чтобы продолжать путь. Утром не будет уже загадок тебе, я скажу все, но дома. Да, у меня есть дом, Тави, и не один; есть также много друзей, на которых я могу положиться, как на себя.
Не бойся ничего. Время принесет нам и простоту, и легкость, и один взгляд на все, и много хороших дней. Тогда эту резкую ночь мы вспомним, как утешение.
Красная, как пион, с отважными слезами в глазах, Тави скрестила руки, и Друд плотно укутал ее, обвязав, чтобы не свалилось одеяло, вязаным шарфом Стеббса. Теперь имела она забавный вид и чувствовала это, слегка шевеля руками, чтобы ощутить взрослость.
— Все гудит внутри, – призналась она, – о-о! сердце стучит, руки холодные. Каково это – быть птицей?! А?
Все трое враз начали хохотать до боли в боках, до спазм, так что нельзя было ничего сказать, а можно только трясти руками. Тут, более от страха, чем от естественной живости, на Тави напало озорство, и она стала покачиваться, приговаривая:
— Сезам, Сезам, отворись! Избушка на курьих ножках, стань к лесу задом, а ко мне передом! – С нежностью и тревогой посмотрел на нее Друд. – О, не сердитесь милый!
– пламенно вскричала она, пытаясь протянуть руки, – не сердитесь, поймите меня!
— Как же сердиться, – сказал Друд, – когда стало светло? Нет. – Он застегнул пояс, накрыл голову и махнул рукой Стеббсу. – Я тороплюсь. Сколько раз прощался уже я с тобой, но все-таки мы встречаемся и будем встречаться. Не грусти.
Он подошел к Тави; невольно отступила она, обмерла н очнулась, когда Друд легко поднял ее. Но уже двинулось кругом все, подобно обвалу; замораживая и щекоча, от самых ног поднялся к сердцу лед, пространство раздалось, гул сказки покрыл ропот далекой, внизу, воды, и ветер застрял в ушах.
— Тави? – вопросительно сказал Друд, чувствуя, что он вновь равен для нее летящей стремглав ночи, что он – Гора.
— Ау! – слабо выскочило из одеяла. Но тотчас с восторгом освободила и подняла она голову, крича, как глухому: – Что это светится там, внизу? Это гнилые балки, дерево гниет, светится, вот это что! И пусть никто не поверит, что можно жить так, пусть даже и не знает никто!
Теперь не отделить меня от вас, как носик от чайника. Это так в песне поется. . Она оборвала, но сквозь зубы взволнованно и сердито окончила: – «Ты мне муж будешь, а я буду твоя жена», – а перед тем так: «Если меня не забудешь, как волну забывает волна.. та-та-та-та-та-та-та-та будешь и... та-та-та, та-та-та... жена».
Она уже плакала, так печально показалось ей вдруг, что «волну забывает волна». Затем стал говорить Друд и сказал все, что нужно для глубокой души.
Как все звуки земли имеют отражение здесь, так все, прозвучавшее на высоте, таинственно раздается внизу. В
тот час, – в те минуты, когда два сердца терпеливо учились биться согласно, седой мэтр изящной словесности, сидя за роскошным своим столом в сутане а-ля-Бальзак и бархатной черной шапочке, среди описания великосветского раута, занявшего четыре дня и выходящего довольно удачно, почувствовал вдруг прилив томительных и глухих строк мелькающего стихотворения. Бессильный отстранить это, он стал писать на полях что-то несвязное. И оно очертилось так:
Если ты не забудешь,
Как волну забывает волна,
Ты мне мужем приветливым будешь.
А я буду твоя жена.
Он прочел, вспомнил, что жизнь прошла, и удивился варварской версификации четверостишия, выведенной рукой, полной до самых ногтей, почтения, с каким пожимали ее.
Не блеск ли ручья, бросающего веселые свои воды в дикую красоту потока, видим мы среди водоворотов его, рассекающего зеленую страну навеки запечатленным путем?
Исчез и не исчез тот ручей, но, зачерпнув воду потока, не пьем ли с ней и воду ручья? Равно – есть смех, похожий на наш, и есть печали, тронувшие бы и нашу душу. В одном движении гаснет форма и порода явлений. Ветер струит дым, флюгер и флаг рвутся, вымпел трепещет, летит пыль; бумажки, сор, высокие облака, осенние листья, шляпа прохожего, газ и кисея шарфа, лепестки яблонь, – все стремится, отрывается, мчится и – в этот момент – одно.