Думай, придумывай, изворачивайся… Может быть, там у вас какие-нибудь резервы: вода, химические материалы…
Ниночка! Я особенно тебя прошу… Ты же химичка… Ты же умница…
И все в шаровой каюте, лишившейся телевизора, ярко представили себе, как Цейтлин стоит перед микрофоном и упрашивает их: увидели всю его несуразную фигуру и прикрытые стёклами огромных очков маленькие умные глаза, полные мольбы, любви и смертельной тревоги.
У Малевской начали краснеть веки. Ей хотелось и плакать и смеяться.
– Илюша!. Голубчик!. Надо ли об этом говорить?.
Мы, конечно, сделаем всё, что только возможно…
– Нет, нет, Ниночка! Не только то, что возможно, а больше, чем возможно… Ты понимаешь, мне важно, чтобы у вас руки не опустились, иначе… иначе вы и меня и всех тут просто подведёте!
– Об этом не беспокойся, Илья, – твёрдым голосом сказал Мареев. – Мы будем бороться до последнего вздоха.
– А я беру обязательство: сверх последнего вздоха сделать ещё три лишних и вызываю Никиту на соревнование, – не мог удержаться, чтобы не побалагурить, Брусков.
– Ну, вот и отлично! Вот и отлично! – радовался
Цейтлин, придерживая рукой подрагивающую щёку. – Вы теперь идите и устраивайте своё кислородное хозяйство, а я побегу, дел масса. Ну, до свиданья… Вечерком ещё поговорим… И Андрей Иванович вернётся из Сталино к тому времени… Не теряйте бодрости. Будьте уверены: всё, что надо, сделаем… Обнимаю вас… Бегу…
Но он никуда не убежал. Он тяжело опустился на стул и, поддерживая одной рукой щёку, другой достал свой огромный платок и принялся вытирать покрытое потом лицо.
Он так и остался сидеть в неподвижности, с остановившимися глазами, со скомканным платком в руке.
В аппаратной было тихо. Два члена штаба, радисты, главный инженер шахты «Гигант», руководивший проходкой шахты к снаряду, – все сидели, застыв в глубоком молчании, не зная, что сказать. Через раскрытые окна в комнату врывался смешанный, напряженный гул – лязг железа, шум моторов, крики людей: работа по проходке шахты не прекращалась.
Наконец Цейтлин шумно вздохнул и повернул голову.
– Василий Егорыч, – сказал он одному из радистов, –
вызовите из Сталино Андрея Ивановича, скажите, чтобы немедленно возвратился сюда. Через час созывается заседание штаба.
Он с трудом встал, держась за спинку стула.
– Я пойду к себе, в гостиницу.
Все молчали. Он вышел из комнаты, провожаемый взглядами, полными горя.
После сообщения Цейтлина о безуспешной попытке снаряда двинуться с места и о ничтожных запасах кислорода у экспедиции штаб принял решение добиваться всеми мерами ещё большего ускорения работ по проходке шахты.
Решили усилить взрывные работы, применить новый способ подачи выработанной породы на поверхность, предложенный бригадиром Ефременко, и обратиться ко всем рабочим шахты с призывом подавать штабу рационализаторские предложения для ускорения проходки шахты.
Уже на третий день стали обнаруживаться результаты этих мер. Проходка шахты заметно ускорилась, и с каждым днём скорость продолжала нарастать. Цейтлин вместе с группой инженеров всё время занимался рассмотрением рабочих предложений, поступавших в огромном количестве.
На третий день после совещания, среди сообщений об ускорении работ по проходке шахты, штаб упомянул и о затруднениях экспедиции с кислородом. Страна насторожилась, но все верили, что удастся вовремя добраться к снаряду через шахту.
Цейтлин, Андрей Иванович и весь штаб жили теперь между страхом и надеждой: вести из снаряда о положении с кислородом получались неясные, уклончивые – «делаем всё возможное». Разговоры со снарядом происходили всё реже и короче. Бывали случаи, когда радиостанция экспедиции совсем не отвечала: радиоприёмник внизу выключали до твёрдо установленного официального часа переговоров – коротких, томительных, однообразных. Голоса звучали устало. Говорил почти всегда один Мареев, остальные не подходили к аппарату.
На пятый день после совещания и на одиннадцатый после катастрофы Цейтлин отошёл от микрофона совершенно разбитый, в состоянии полного смятения и растерянности. Шатаясь, с посиневшими губами и трясущейся щекой, он вместе с Андреем Ивановичем вышел из аппаратной.
– Андрей Иванович… голубчик… – как в забытье шептал Цейтлин, когда они остались одни. – Там плохо…
Там очень плохо… Они не выдержат… я чувствую это…
они не дотянут.
Хриплое клокотанье вырвалось из его горла. Он сотрясался всем своим огромным телом, как в приступе жестокой лихорадки.
– Шахта уже пройдена на двести двадцать метров…
Проходка идёт по метру в час, и с каждым днём быстрота нарастает. И всё ещё нужно двадцать суток… Двадцать суток, не меньше! Что делать?. Андрей Иванович, голубчик, что делать?..
Сжав потными ладонями голову, Цейтлин опустился на стул.
Они молча сидели некоторое время: Цейтлин – сжимая голову и тихо покачиваясь на стуле, Андрей Иванович –
глядя пустыми глазами в тёмный угол огромного зала.
Послышался стук в дверь. Радист осторожно приоткрыл её и просунул голову в щель.
– Можно, Илья Борисович?. Радиограмма из Грозного… Лично вам в руки…
– Потом, Василий Егорыч, – прервал его Андрей Иванович, – потом…
– Нет, нет! – устало вмешался Цейтлин. – Давайте.
Вяло развернув серую бумажку, он медленно читал ряды квадратных букв. Потом застыл на мгновение с раскрытым ртом и вдруг вскочил, как подброшенный гигантской пружиной.
– Идиот! – крикнул он, хлопая себя по лбу. – Боже мой, какой идиот! Как я сам об этом не подумал?
Он уже не мог стоять на месте. Он носился по комнате, и даже паркет под ним не успевал скрипеть.
– Нет, нет! – продолжал он, захлебываясь от возбуждения. – Мы с вами гениальные люди… Мы настаивали, чтобы сказать через газеты всю правду!
– Да в чём дело? – вскричал наконец совершенно сбитый с толку Андрей Иванович.
– Читайте!. читайте!. – сунул ему радиограмму
Цейтлин. – Ой, не могу больше! Не выдержу!
Он остановился перед Андреем Ивановичем, радостный, сияющий, и вдруг пустился в пляс, в дикий, слоновый пляс, размахивая руками, задыхаясь и крича:
– Ура!. Они спасены!. Они спасены!..
Андрей Иванович, дрожа от нетерпения, с покрасневшими щёками, читал строчки радиограммы.
«Понял из газеты, что экспедиции угрожает недостаток кислорода. Полагаю, что шахта не поспеет. Предлагаю бурить скважину к снаряду. Ручаюсь через трое суток добраться, пустить кислород. Радируйте Грозный, Новый
Восточный промысел. Бурильщик-орденоносец Георгий
Малинин».
Через пятнадцать минут по эфиру неслась радиограмма:
«Грозный, Новый Восточный промысел. Бурильщику-орденоносцу Георгию Малинину. Немедленно, не теряя минуты, вылетайте с новейшим бурильным станком, бригадой помощников по вашему выбору и комплектом инструментов. Одновременно радируем директору промысла.
Спешите! Штаб помощи подземной экспедиции: Чернов, Цейтлин».
Ещё через пять часов огромный самолёт «АНТ-88», распахнув широко крылья, поднялся над грозненским аэродромом, нагруженный станками, инструментами и имея на борту лучшую бригаду бурильщиков Грознефти во главе с знаменитым Георгием Малининым. Бесшумно сделав круг над аэродромом, самолёт лёг на курс и, серебрясь в лучах заходящего солнца, стремительно понёсся на северо-запад.
Все попытки Цейтлина даже в установленный для разговора час сообщить Марееву радостную новость оставались безуспешными: радиостанция снаряда не принимала позывных, и к микрофону никто не подходил…
Глава 23. ВСПЫШКА ЭГОИЗМА
Володя не может заснуть. Он неподвижно лежит в гамаке, устремив глаза в одну точку. Он боится этих часов, отведённых для сна, боится мыслей, овладевающих им, как только потухают все лампы и синий колпачок опускается на одну из них, дежурную.
В каюте тихо.
Мареев сидит сейчас в нижней камере за столиком и всё пишет, пишет. Кажется, у него какая-то очень важная, спешная работа. Он теперь почти не отрывается от неё.
Малевская в своей лаборатории, в верхней камере. Она добывает там кислород из остатков бертолетовой соли и производит опыты с другими химическими материалами, имеющимися в её распоряжении. Брусков спит и, тяжело дыша, что-то бормочет во сне.
Воздух в каюте чистый, но дышится с трудом. Грудь судорожно расширяется, стараясь вобрать как можно больше воздуха, но кислорода не хватает, и всё время остается мучительное ощущение удушья. После первого разговора с Цейтлиным Мареев уменьшил подачу кислорода, чтобы использовать его как можно экономнее.
Если бы не это, Володе скорее удалось бы заснуть и убежать от мыслей, которые теперь мучают его с особенной силой. В тысячный раз встаёт перед ним неотступный вопрос: зачем он это сделал? Как он не понимал, что влечёт за собой его поступок? Прав был Никита Евсеевич, когда так сурово встретил его появление в снаряде! Это он, Володя, пионер, звеньевой отряда, будет причиной гибели экспедиции! Из-за него погибнут три великих человека, герои Советской страны!.
Володя застонал, как от боли, и заворочался в гамаке…
И ничего нельзя сделать! Ничего! Шахта не успеет на помощь. Все отлично видят и знают это. Они только не говорят ничего в его, Володи, присутствии, не хотят его расстраивать. Он слышал вчера из верхней камеры, как
Михаил, задыхаясь, после того как поднялся из нижней камеры в каюту, сказал, что лучше кончить эту волынку, чем так мучиться. Нина шикнула на него и потом долго и горячо что-то говорила приглушенным голосом.
Как тихо все эти дни в каюте! Не слышно обычных шуток и смеха. Все двигаются медленно, с трудом, при малейшем усилии задыхаются – не хватает кислорода. Что хотел сказать Михаил, когда говорил, что надо кончить волынку? Пустить кислород? Но этого нельзя делать! Тогда гибель, смерть! Но ведь всё равно не хватит… Неужели смерть?.. И это он виноват! Он один!
Дрожа от ужаса, Володя сел в гамаке и широко раскрытыми глазами посмотрел в голубую прозрачную темноту.
Гамак тихо качнулся под ним несколько раз и остановился. Тяжело дышал Брусков. Тишина стояла немая, мёртвая, тяжёлая, как те миллионы тонн, которые придавили снаряд глубоко в подземных недрах.
Брусков забормотал что-то сквозь сон; потом ясно послышалось: «Довольно… Не хочу…», и опять неразборчивое бормотанье. Володя вздрогнул, испуганно оглянулся, опять лёг и плотно закрыл глаза.
Он слышал, как медленно и тяжело поднимался Мареев по лестнице, как он прошёл через каюту и поднялся в верхнюю камеру, к Малевской. Оттуда смутно доносились тихие голоса, они уходили всё дальше и дальше и наконец совсем растворились в нарастающем шуме улицы. Широкая, просторная улица с рядами высоких деревьев по обеим её сторонам… Весёлые голоса звучат всё громче и громче… Это – школа, высокая, светлая, с широким подъездом, охваченным полукругом колонн. Знакомая, родная школа, и в то же время какая-то холодная, чуждая… Володя должен войти в подъезд, его тянет туда. Но ноги приросли к асфальту, их невозможно оторвать… Голоса и смех за стеной звенят и зовут к себе. Володя рвётся туда, но нет сил идти… Вдруг кто-то огромный и мощный поднимает Володю и швыряет в подъезд… От страха обрывается сердце, и Володя просыпается.
Тревожно проходят «ночи», как все в снаряде называют часы, предназначенные для общего сна. Часы эти совпадают с ночными часами на поверхности, чтобы поддерживать с ней связь в дневное время. Но за последние двое суток настроение из-за недостатка кислорода, скупо отпускаемого Мареевым, так упало, что постепенно у всех пропала охота вести разговоры с поверхностью.
Да и разговоры-то все одни и те же. Говорили о кислороде, запасы которого тают на глазах, между тем как материалов для его получения почти уже нет. Сказать об этом откровенно Цейтлину, терзаемому беспокойством и страхом, сказать всем, работающим для спасения экспедиции, – значило бы лишить их последней надежды и энергии. И потому отвечали уклончиво, общими фразами, и это было мучительно. Говорили о воде, которую теперь выдавали по маленькому стакану на целый день. А Цейтлин, кроме того, постоянно и настойчиво спрашивает о самочувствии. Но какое может быть самочувствие, когда каждое движение, каждое усилие вызывает неимоверную усталость, головокружение? И опять, чтобы не огорчать своими жалобами Цейтлина и всех других на поверхности, приходится лгать или отвечать бессодержательным «ничего».
* * *
Вчера, когда Мареев отошёл от микрофона, Брусков встал с гамака и выключил радиоприёмник.
– Зачем ты это сделал, Михаил? – спросил Мареев, наблюдая за Брусковым.
– Надоело! – задыхаясь, ответил тот, медленно возвращаясь на место. – Всё равно крышка… Зачем обманывать других… и терзать себя? Я бы с удовольствием совсем разбил радиостанцию…
В каюте, кроме них, никого не было. Малевская и Володя находились в буровой камере. Мареев бросил наверх беспокойный взгляд.
– Не говори так громко, Михаил! Они могут услышать…
Он глубоко вздохнул и помолчал. Было тяжело говорить.
– Почему ты думаешь, что обязательно – крышка?.. Мы не должны приходить в отчаяние до последней минуты.
– Самообман!
– Нет, надежда!
– Кому как нравится…
– К нам придут на помощь, я уверен…
– Не дотянем до этого.
– Только не раскисать!
– Не хочу изображать дурака… Повторяю: лучше кончить волынку сразу, без мучений. Дал бы ты лучше кислороду вволю напоследок…
– Мишук, дружище, не говори так! Это недостойно коммуниста!
– Знаю, знаю, Никита… – Брусков заглушил голос до шёпота, не сводя горящих глаз с Мареева. – Но нет сил.
И… страшно, Никита, страшно… Не боюсь смерти, если разом. Но вижу её медленное, неотвратимое, мучительное приближение. Все жилы вытянет, прежде чем прихлопнет!
Мареев ударил кулаком по столу и вскочил со стула.
– Неправда! – крикнул он придушенным голосом. –
Неправда! Будет помощь! Найдём выход! Родина всё сделает! Всё! Илья, Андрей Иванович, все наши друзья придумают!.. Придумают!.. Молчи. Идут!