К книге
ИсходГлава 3
75%
3

В конце мая ночи были короткие и пахли одуряюще, зацвели луга, в лесах готовилась к цветению липа, по тонкому медвяному запаху она угадывалась издали, хотя ее невзрачные мелкие цветы еще не думали раскрываться и были круглы, как орешки.

На этот раз Рогов шел в город неохотно, ему не хотелось надолго оставлять Веру, она ему не нравилась последнее время, не нравилось то, как она с ним стала разговаривать и держаться. Она привязала его к себе крепче, чем он думал, между ними не прекращалась борьба, измучившая обоих, в конце концов они пришли к совершенному отчуждению и, встречаясь, здоровались и проходили мимо. Только вчера он остановил ее, когда она шла к ручью с ворохом окровавленных, гнойных бинтов, худая и бледная от бессонницы. У нее были острые, сухие глаза.

— Ну что? — спросила она, не опуская корзины с бинтами. — Ты видишь, мне некогда.

— Ничего, за пять минут ничего не случится. Ты чего от меня бегаешь? Ведь мы муж и жена, зачем же людям на смех…

— Мы должны отдохнуть друг от друга, ты же сам видишь, мы с тобой измучились совершенно.

— Слишком много мужиков, можно выбрать? — не сдержался он, и она усмехнулась одними губами, по которым он так тосковал.

— Дурачок. Мне через верх и одного. Понимаешь, я устала от тебя, ты слишком много требуешь, тебе нужно все, все, это уже не любовь, это заглатывание. Ты пойми, я ведь человек, я не могу перестать существовать, перестать есть, пить, глядеть на людей…

— Почему я могу?

— Ты — мужчина. Наверное, у вас другая психика. Эта проклятая война все перевернула, люди привыкли убивать друг друга. Ты заметил, когда наша группа столкнулась с немцами, неделю назад, мы отбивали колонну с военнопленными и между нами и немцами металась лисица? Ведь по ней никто не сделал выстрела! Помнишь?

— Помню, — медленно ответил Рогов, как будто ожидая подвоха. Нет, эта Вера слишком сложна для него, скверно, когда женщина умнее. — Война, впрочем, не проклятая, а священная.

— Нет, проклятая, идиотская. Люди сошли с ума и убивают друг друга, как заправские мясники. Иногда мне кажется, что я задыхаюсь. Ты вот говорил о сыне… Зачем мне ребенок, если под такой же нож… Сколько их сейчас, сегодня ночью еще трое кончились…

— Кто?

— Зозуля, тот, помнишь, с таким чубом, весь рыжий, как золото. И двое из четвертой роты. Корыто, Маркин, этот все кричал, кричал…

— Успокойся, дай корзину, я помогу. Ты просто устала.

— Не надо, — сказала она, отодвигая его руку, и пошла, а Рогов стоял, глядел ей вслед и думал, что ей нужен сейчас кусок свежего мяса, горячего, свежего, хороший кусок мяса и двадцатичасовой сон, прямо на земле. Он впервые подумал, что это — богатство, и то, что он бессилен дать ей это, самое необходимое, приводило его в бешенство, самое последнее паскудство, когда мужчина не может дать женщине необходимое.

Он шел, угадывал направление чутьем, безошибочно, и все думал о последнем разговоре с Верой и перед самым рассветом почувствовал близость города по своей усталости, а не по каким-либо другим приметам — вокруг было все то же темное поле, но скоро он перешел знакомую дорогу с окраинами, огородами и садами, пробрался к нужному месту в Стрелецкой слободе — предместье города, названное так еще при Петре Первом. Здесь в домике старухи татарки, торговавшей на базаре всякой рухлядью, была одна из явок, здесь он пересидит день, отоспится в яме под сарайчиком, а в ночь уйдет в леса.

Он подошел к старой яблоне, опустился на колени и стал ощупывать землю; он сам почувствовал, как вздрогнули его руки. Старое ведро под яблоней стояло вверх дном — сигнал опасности, запрет оставаться в этом месте даже минуту, и тогда он как-то сразу почувствовал город и подумал, что отсюда он уже не сможет выбраться, потому что сил больше не было и трудно даже подняться с колен. Ведро стояло вверх дном, и он должен был взять сведения в другом месте, и он знал где, но это значило еще лишних полчаса. Следовательно, жизнь стоит полчаса. Круглая цена — пятачок, бублик. «Умер Дороня, — никто его не хороне; вынесли на улицу — собаки не едят, куры не клюют». Что еще за чушь? Конечно, горшок. А вспомнилось потому, что под рукой старое ведро вверх дном. К черту! Можно выйти за город, перележать в поле, а завтра с вечера все сделать. Но вот ведро, проклятое старое ведро стоит вверх дном. «Идет война священная…»

«Встань, Рогов, — приказал он себе. — По стойке смирно. Раз, два!» Он встал и только теперь заметил, что яблоня цвела одуряюще густо, на износ, как любят в пятьдесят. «Старая дура!» — подумал он с неожиданною яростью, сжимая в руке что-то мягкое, кажется гнилушку. Уже начались те самые полчаса, которые стоят жизни, его ли, другой — не важно. Они начались и идут, идут, идут, безостановочно, жестоко, он слышал, как они идут. «Пойду», — сказал он себе и пошел в другой конец Стрелецкой слободы, по садам и огородам, — на пухлых грядах с луком, огурцами, горохом оставались его следы, он знал, что они оставались, и перебегал от дерева к дереву, в одном месте на мгновение задержался, нагнулся, ощупью вырвал куст молодого луку и, чуть стряхнув с него землю, сунул в рот. Лук с землей был странен на вкус, но он его разжевал и проглотил и, пригибаясь, подошел к низкой времянке в саду, которая когда-то служила для хранения поспевших яблок и груш, прислушался, приподнял слегка доску и нащупал то, ради чего, собственно, шел и что должен был получить сегодня у старухи торговки. Это был всего лишь спичечный коробок, значит, есть шифровка, и ее надо, — как всегда, срочно доставить Кузину. Уж это ему не впервые. Вот так и бывает, несешь и сам не знаешь, что несешь. Кузин как-то говорил, что иначе и нельзя, связного в любой момент могут взять. Рогов сжал спичечный коробок в руке и, торопясь, не оглядываясь, пошел назад: далеко в поле можно было выйти глубоким оврагом, отроги которого начались прямо за огородом и садами Стрелецкой слободы, но небо уже светлело, и те полчаса, отведенные ему, кончались.

Он бежал, пригнувшись, он знал, что поступил глупо, пройдя от домика старухи торговки до другого условного места огородами и садами, а не позади их, и оставил следы, но вряд ли кто станет теперь в этом разбираться, когда и того получаса у него уже нет. Он не имел другого выхода, он выиграл день, а день — это много, и еще он выиграл те полчаса, нужные ему самому, необходимые, вечные. И он их, кажется, выиграл. Издали, в редком тумане, в таком вот согнутом положении его можно принять за большую собаку или за теленка. Только где сейчас есть телята? Впрочем, и этого не нужно, потому что он, кажется, выиграл; он нырнул в ложбинку, где можно было слегка разогнуться, и теперь можно было остановиться и перевести дух, но он шел и шел, и ложбинка становилась все глубже, и под ногами начинало чавкать — еще была весенняя сырость, а кое-где в углублениях стояла вода. Он оставил в огородах на грядках следы и теперь не мог остановиться, пока не уйдет километров хотя бы за десять до первой березовой рощицы, за которой будет безлесый прогал километров в пять, а потом болото в ольшанике, и уже потом начнется темный дубняк, переходящий километров через двадцать в большие леса. А сейчас ему просто нужно дойти до березовой рощицы, там, за ней, поселок Крякино в сорок домов и староста там собака, но ему незачем заходить в этот поселок Крякино.

Снизу из сырой глубины он понял, что взошло солнце, значит, он идет уже около часа, и сегодня будет хорошая погода, как и вчера; возможно, лишь под вечер соберется гроза. А почему бы ей не собраться и сейчас?

Когда над оврагом показались зеленые макушки берез, Рогов стал подыматься вверх по склону, заросшему кустами, его тянуло лечь, и если бы он лег, то сразу бы заснул, а ему надо было выйти наверх и осмотреться. Он вышел прямо в рощу, полную солнца, птиц и свежести, ярко пестрели кусты баранчиков, голубые лесные колокольчики проглядывали в сплошном разливе майской травы. Сейчас из деревень стараются не заходить в лес даже дети, все не тронуто. «Лягу вот там», — подумал он, отмеривая себе взглядом еще метров двадцать — двадцать пять вперед, до старой коренастой березы, окруженной дружным молодым ельником. «В елки, не заметят даже рядом». Он преодолел эти последние двадцать метров трудно, стиснув губы, ноги дрожали, ног не было, они передвигались, а он их не чувствовал, ног не было, вместо них было что-то дрожащее, противное, слабое. Потом, уже в елках, он никак не мог сесть, потому что ноги не слушались и не гнулись; он просто завалился на бок, вытягивая руку, и не слышал толчка о землю. Но он приказал себе, что это ненадолго, не больше двух-трех часов, и это он приказал себе, уже когда заснул.

Березовый лес стоял сияющий, светлый, весь утренний, старая береза, свесившаяся на заросли ельника зелеными, тихо струящимися ветвями, тихо-тихо дышала, на ее мутно-белой коре жил с северной стороны лишайник, он взобрался по стволу почти наполовину, эта старая береза давно уже перестала расти. А в эту весну на ней впервые высыпал один густой лист.

Рогов долго не мог проснуться и вместо двух проспал почти пять часов, его встряхнул резкий долгий грохот, ему казалось, что грохот пришел откуда-то из земли, и Рогов все равно не мог полностью прийти в себя, не знал, где он и что происходит (об этом он подумал еще во сне, когда неожиданный грохот ворвался в оцепенелый мозг). И потом, уже проснувшись, он все еще не мог открыть глаз, над рощей была гроза, и ветер гнул березы, и одежда на нем вымокла, и теперь казалось, что первый крупный дождь барабанит прямо по голому телу, выбивая из него последнюю усталость, смывая грязь и пот. Он лишь повернул голову лицом вверх, открыл рот и стал ловить и глотать воду, и в глаза ему сразу потекло, в уши тоже. Он подтянулся на руках и сел к стволу березы, по-прежнему не открывая глаз, но тут же, встряхнувшись, вспомнил намертво зажатый в руке спичечный коробок; по правилам надо было сразу прочесть и уничтожить. Он открыл его, чтобы взглянуть, не намокла ли бумага. Согнувшись, защищаясь от дождя, он развернул обыкновенный тетрадный листок, и у него на мгновение потемнело в глазах: после двух рядов торопливых цифр он ухватил короткие, неровные, обыкновенно написанные слова: «Срочно! Немедленно! Трофимову. Сегодня Зольдинг утром выступит во главе карательной экспедиции по Томашевской дороге на базу отряда. Большинство явок провалено. Связь прерывается. Уходите старой базы немедленно. У Зольдинга есть проводник, две тысячи солдат…» Подписи не было, очевидно не оставалось почему-то времени даже зашифровать все до конца, ах ты, чтоб тебя, кто мог подумать… ну, кто? Кто? Обрывок бумаги в косую линейку начинал расползаться от воды, это уже было не важно. Рогов поднял голову, стараясь определить, где солнце, в лицо хлестал дождь и мешал глазам, солнце не просматривалось, хотя он угадывал кожей лица, в каком оно месте. «Я проспал часов шесть-семь, — сказал он себе, — это тридцать шесть — сорок километров, я совершил предательство…»

Рогов вздрогнул, все-таки майский дождь холоден, и тело окоченело, хотя и посвежело после сна, а теперь эта безжалостная мысль возвращалась снова и снова и сразу обессилила его. Не хотелось двигаться с места, потому что там, по планам Зольдинга, все кончено, отряд уничтожен. Со стороны Томашевской дороги нет постов, там болота, и если Зольдинг пройдет там…

И тут Рогов вспомнил о Вере, еще несколько секунд он сидел неподвижно, забыв о дожде, только ярко сверкавшие молнии заставляли его досадливо морщиться и трясти головою. Он встал и пошел, все вокруг тонуло в дожде, прохладное и свежее. Можно было свернуть в сторону и через несколько дней добраться до белорусских лесов, затеряться там в каком-нибудь отряде. И почему он виноватит и казнит себя? Он бы все равно не дошел — до первых партизанских постов, откуда возможно подать сигнал на базу, километров сорок, он все равно не дошел бы. «Нет, врешь, — сказал он себе безжалостно. — Если бы сразу прочитал такую записку, дошел бы. Умер, но дошел бы, собака, добежал, дополз. У человека есть второе дыхание. Ты предатель».

«У тебя не было второго дыхания, это шесть часов сна за трое суток. Ты не мог больше идти».

«Ты должен был идти и дойти. Если ничто не задержало Зольдинга, отряд погиб».

Молния метнулась в старую березу рядом с ним, безжалостно раздирая ствол сверху донизу, выворачивая наружу белую середину.

Так же мгновенно, неуловимо, в уши больно ударил проникающий, как от взрыва мины, треск, его здорово тряхнуло, и во рту стало сухо от свежести, и в висках зашумела кровь. Он не остановился, некоторое время шел слепо, выставив вперед руки. «Еще немного, прибавлю шагу. Эх, черт, достать где-нибудь сейчас лошадь!»

Рогов не замедлил шага, лишь слегка изменил направление, уже через полчаса подошел к поселку, тому самому, в сорок дворов, где староста прослыл собакой. Теперь все равно терять нечего, он шел, как голодный зверь на манящий запах, ему нужна лошадь, все еще может быть по-иному, он знал, в поселке есть пять или шесть лошадей, есть староста и один полицай, рябой мужик Федот Рокосеев, вот только бы там не оказалось немцев. Был сильный дождь, очень сильный, собственно, сама гроза уже прокатилась дальше, а дождь лил и лил, и Рогов прошел прямо к избе старосты по раскисшему огороду и, не раздумывая, шагнул из сеней в комнату, оставляя за собой ошметки грязи. Староста и его семья (две дочери и жена) обедали — Рогову в ноздри ударил мучительно сытный запах горячих жирных щей и свежего ржаного хлеба.

— А ну отставить! — сказал он тихо, заметив испуганное движение старосты к винтовке, стоявшей от него метрах в двух, у лежанки, из-под которой выглядывала лысая голова теленка с большими, блестящими глазами. — Отставить, Артюхин, а то пришпилю на месте. — Рогов, не сводя взгляда со старосты, прошел и взял винтовку и облегченно вздохнул, ведь руку в кармане он держал для обмана; он никогда не брал в свои походы оружия. Рогов видел всех сразу: и испуганных девочек, и тяжело расплывшуюся книзу бабу, и Артюхина — крепок мужичок, сволочь, медленно, почти равнодушно, думал Рогов, и теленочек у него уже есть, значит, во дворе корова, щи со свининой хлебает. Черт, скулы воротит.

Он открыл затвор, скосил глазом: пять патронов на месте, все хозяйственно, за окнами сплошь падает вода, бежит по стеклам толсто, и от него уже натекла на пол грязная лужа.

У старосты нос кривоват, кончик загнулся в сторону вправо, и поэтому, хотя он испуган, с лица не исчезает ехидное, презрительное выражение.

— Всем сидеть на месте, — приказывает Рогов, берет с полки у двери краюху хлеба, засовывает ее за пазуху, под рубаху. — У тебя, хозяйка, видать, в щах мясо, — ты его заверни-ка мне.

От запаха щей, от голода у Рогова кружится голова, горло судорожно дергается, он принимает из рук насмерть перепуганной бабы большой горячий кусок свинины, выуженный ею из чугуна и замотанный в полотенце, и сует его туда же за пазуху; грудь сразу начинает согреваться.

— Всем сидеть на месте, — повторяет Рогов сипло, — если кто пикнет, я вашего кормильца на месте продырявлю. А ты, папаша, давай со мной, айда во двор на минутку.

Староста встает, беспомощно искоса глядит на жену, на лице у него обреченное выражение, он обдергивает рубаху навыпуск, хочет взять с лавки пояс. «Не надо, — приказывает Рогов. — Пошли».

Он отступает от двери и, почти упираясь дулом винтовки старосте в спину, выходит вслед за ним, через задние сени во двор, оплетенный хворостом, запах размокшего загоревшегося навоза сильнее дождя.

— Вот что, Артюхин, — говорит он. — Я сейчас возьму у тебя коня, а ты моли богу за нашу встречу. По всем законам тебя надо пристукнуть, чувырло, чтобы собственность не разводил, ну, да ты, я слышал, мужик разумный, хоть, говорят, и сука. Будешь на нас работать, слышишь? Если скурвишься, мы тебя из-под земли достанем и все твои потроха наверх вывернем. Слышишь? Второй раз с тобой уже никто говорить не будет, ты моему честному слову поверь.

— Ведь подневольно, братцы, — впервые обретает голос староста. — Кого хотите спросите, подневольно поставили, товарищ…

— Какой ты нам товарищ, дело покажет: дело знай, понял? Мне нужен сейчас конь, ты без него обойдешься, а минут через пятнадцать кричи на весь поселок: «Ограбили!» И винтовку я у тебя заберу, чтобы тебе, значит, совсем поверили. Сочини басню похлеще. А когда нужно, мы тебя найдем, только упаси тебя бог налево сработать, папаша. Седлай, седлай, или ты не согласен?

— Согласен, как не согласен, вы винтовку подальше, больно стукается. У меня бока-то не казенные…

— Казенные, Артюхин, казенные, — говорит Рогов, но винтовку все-таки слегка отводит и наблюдает, как староста седлает молодого низкорослого мерина, с кургузым крупом, упитанного и веселого. Мерин дурашливо пощипывает хозяина за плечо мягкими губами, и староста вдруг, выкатывая глаза, дико орет:

— Но-о, че-ерт! Я тебе…

Рогов от неожиданности вздрагивает, смеется.

— Потише, хозяин, — тут тебе не опера. — В голосе у него угроза, староста сразу сникает и испуганно косится на Рогова, которого с самого начала окрестил «сатаной».

— Потише, — ворчит староста, затягивая подпруги. — Потише… От ваших штучек-дрючек последнее время совсем облысел, у меня вон волос осталось как у бабы на титьке от всех этих ваших выкрутасов.

— Ничего, — утешает его Рогов. — Теперь мужчины рано лысеют, сейчас, понимаешь, папаша, слишком много на нашего брата баб. Давай, давай быстро, быстро, недосуг мне. Готово? Ну, теперь давай отойди. Я тебе поверю, когда приду второй раз. А если другой кто придет, вспоминай про своего коня, ты уж не обессудь, расскажи гостю все, что знаешь. Мерин-то ничего, идет?

— Хороший конь, — ворчит староста, прижавшись к стене сарая. — В два часа будешь, значится, где тебе надо, сейчас дождь перестанет.

— Открой ворота в огород… Вот так, а теперь отойди… Ну, ну…

— Не бойсь, не оману. («Не обману» — понимает Рогов и с места, сжимая бока мерину, берет рысью и, оглядываясь, видит неподвижную фигуру старосты, широкое белое лицо его бабы, выглядывающей из сеней.) «Не выдержала толстуха!» — беззлобно думает Рогов и неловко плюхается в седле, а у него за пазухой ерзает хлеб и мясо, оно еще не остыло, но есть некогда. Рогов исчезает в дожде, стоялый, береженый меринок идет галопом, взрывая копытами раскисшую землю огорода, затем начинается луг, и Рогов, пригибаясь к луке седла, приноравливаясь, понукает и понукает меринка. «Не дай бог какой ямины или кочки, каюк», — коротко думает он, вырываясь в поле ржи, доходящей коню до брюха, и замечает очищающееся постепенно небо, оно движется ему навстречу, и кое-где уже начинает проглядывать солнце.

Через два часа, бросив дрожащего мерина там, где должен был быть передовой партизанский пост, Рогов напрасно подавал условный сигнал — никто ему не отозвался, он выстрелил, прислушался — замолкший после выстрела лес опять начинал жить, но эта жизнь не имела никакого отношения к нему, к его мыслям, к его отчаянию. Он тупо опустился на землю и стал есть хлеб и мясо, он съел все и с тянущей тяжестью в желудке, пошатываясь, побрел от дерева к дереву. Потом он услышал далекие, тяжелые и редкие взрывы, он, скорее, даже не услышал их, а почувствовал подошвами ног через землю, и в этот же самый момент понял: все самое плохое случилось, и теперь он уже ничего не сможет сделать и ничем не сможет себя оправдать.

Забыв о лошади, все еще приходившей в себя, он пошел все глубже и глубже в лес, в одном направлении, ему нельзя было туда идти, но он шел, ничего не замечая вокруг; в нем осталось жить лишь одно желание, заглушившее все остальное, — идти и увидеть все самому, и это тоже больше от него не зависело.

2

Предыдущая главаГлава 3 из 4Следующая глава