К книге
В. Маяковский в воспоминаниях современниковСтраница 48
50%
Страница 48
48

"Леф" бил по этим теориям сильно и страстно. И борьба его с эстетической косностью была тоже плодотворна. Один из номеров "Леф" посвятил языку Ленина23. Но, сведя в конце концов все искусство к "производству вещей", он загнал себя в логический тупик и пришел в противоречие с практикой тех же Маяковского и Асеева. Арватов правильно сказал о "Лефе": "Почему-то впереди всех, но почему-то вдали от всех".

Практика Маяковского не вмещалась в эти теории, как не вмещается большой человек в тесную рубашку. И рубашка треснула по швам.

Последний номер готовился бесконечно долго и вышел в 1925 году. В сущности, "доламывал" его я один, сдать его Гизу по условию было необходимо, а все уже разъехались из Москвы, заходил только Виктор Шкловский, появившийся в "Лефе" год назад. Шкловский появился в "Лефе" с шумом. Он использовал в своей статье нескромные народные загадки, но их сняли. Начало статьи было вырезано. Позднее Чужак демагогически воспользовался этим фактом 24.

За время существования "Лефа", кроме семи номеров журнала, были выпущены "Про это" Маяковского, "Непопутчица" Брика и кой–какие другие книжки. Решено было издавать сочинения Хлебникова, но намерение не осуществилось. Хотя книжки издавались на средства Госиздата, на них сперва стояло клеймо "Издательство Леф", и лишь после появилось другое: "Госиздат–Леф".

4. Поэт–разговорщик

1924 год прошел для Маяковского под знаком поэмы о Ленине. Сперва он, по–видимому, очень много читал о Владимире Ильиче и разговаривал с людьми, хорошо знавшими последнего, потом относительно долго писал самую поэму, потом проверял на аудиториях Москвы и, наконец, вместе с "идеями Лефа" развозил по городам Союза.

Маяковский считал своим долгом написать о Ленине. Он отлично понимал, что известные строчки рабочего поэта Н. Полетаева –

Портретов Ленина не видно:

Похожих не было и нет.

Века уж дорисуют, видно,

Недорисованный портрет 26,–

несмотря на горькую правду их в то время, были, в сущности, своеобразной формулой отказа от изображения Ленина, и потому апелляция к "векам" вовсе не устраивала такого действенного человека, как Маяковский.

Он как-то писал о себе в автобиографии:

"На всю жизнь поразила способность социалистов распутывать факты, систематизировать мир". Вот эта-то способность и помогла ему справиться с гигантски трудной задачей.

В Москве я присутствовал при чтении поэмы два раза. Маяковский читал ее взволнованно и, в хорошем значении слова, расчетливо. Громадную вещь надо было во всех ее кусках донести до слушателя, и Маяковский был подготовлен к этому, он был внутренне подобран.

Ведь это был не "эпизод из жизни" Ленина, а жизнь Ленина в целом, данная не традиционно–биографически, а как жизнь вождя партии и организатора рабочего класса. И Маяковского хватало на чтение всей поэмы. Конец поэмы он читал проникновенно – никакое другое определение здесь не подойдет.

Жизнь из него била ключом, он везде успевал в эти годы и, несмотря на то что много ездил, по верному замечанию Л. Никулина, "был неотделим от московского пейзажа"26. Он выступал в Политехническом, в Доме печати, в Большом зале Консерватории, в крупнейших клубах. Но о Маяковском на эстраде уже написал очень хорошо Л. Кассиль27. К этому можно добавить немного.

Маяковский появлялся на эстраде во всеоружии из ряда вон выходящей манеры. Это был не лектор, а поэт–разговорщик. Даже более того, это был поэт–театр. И все его снимания пиджака, вешания его на спинку стула, закладывания пальцев за проймы жилета или рук в карманы, наконец ходьба по сцене и выпады у самой рампы – были средствами поэта–театра. Это был инструмент сценического воздействия. Не знаю, как в отношении всего прочего, но футуристическая выучка публичных выступлений оказалась для него небесполезна.

Театральные работники завистливо посматривали на его выступления: какой прекрасный материал пропадал для сцены!

Льстивыми аплодисментами его нельзя было купить, а в отношении свиста он был стренирован не бледнеть. Он и не бледнел и не терялся. В наибольшей степени он злился тогда, когда кто-нибудь, бездарный и надоедный; как муха, жужжал у него на докладе. Тогда он выходил из себя – не поддевать же муху на пику! А черная маленькая муха с харбинской помойки жужжала и жужжала28. Отгонять муху приходилось уже самой аудитории и чуть ли не с физическим пристрастием.

Он не раз говорил, что в нашей стране всегда в конце концов победит в литературе революционная вещь. "Но глотку, хватку и энергию иметь надо". И он их имел. Для "драк" он был прекрасно оборудован. Не забудем, что, ко всему этому, он был еще и человеком редкого полемического остроумия.

На вечере в Консерватории, отвечая на выступление Вадима Шершеневича и иронизируя над начитанностью оппонента в европейской литературе, он сказал:

– При социализме не будет существовать иллюстрированных журналов, а просто на столе будет лежать разрезанный Шершеневич, и каждый может подходить и перелистывать его 29.

Кстати, "продираться" на выступление ему тогда пришлось по черному ходу. Я тоже не мог попасть – и он забрал меня и еще несколько вузовцев с собой. Добравшись до "места назначения", он пробурчал удовлетворенно:

– Ого, как плотно: по сто грамм зрительного зала на человека.

Недавнюю досаду его – как рукой сняло.

– Сегодня я пройдусь по "новям", "нивам" и тому подобным "мирам"30,– заявлял он в Политехническом, и действительно с блеском начинал "щекотать" редакции этих журналов за их поэтическую продукцию. Его возмущали в стихах безразличные выражения, или, говоря по–типографски, гарт:

– Вот, полюбуйтесь,– говорил он и цитировал о поэте, пьющем шабли.– Ведь нет у нас этого вина, а есть вино "типа шабли", ну, и написал бы так и была бы в стихах советская черточка...

В Мастфоре (Мастерская Форегера) 31, пока та еще существовала, он выбил из седла своими репликами тамошнего конферансье Сендерова. Тот наконец взмолился:

– Владимир Владимирович, перестаньте, вы мне портите всю музыку.

– А вы, – отвечал Маяковский,– музыкой портите всю политику.

Ответ был тем более кстати, что Мастфор была предприятием эстетским.

В Доме печати об одном из своих оппонентов, издававшемся в "Земле и фабрике", он воскликнул:

– Ну, прямо "Землю и фабрику" роет!

Цитируя образчики стихов из "Перевала", он их называл "не образчиками, а дикобразчиками".

Критика Роскина, одно время что-то делавшего в Наркомпросе, он перекрестил в "Наркомпроскина"

И еще он говорил:

– В критике сплошные ненужности: лишний Вешнев и важный Лежнев.

Демьяна Бедного он однажды высмеял за выражение: "в руках Немезиды".

– Почему,– говорил он,– это пролетарскому сознанию понятнее? Мы не должны швыряться образами первых веков, черт знает что за литературы 32.

Слова эти вызвали смех всего собрания.

Чужака он сравнивал с "почтовым ящиком для плохих директив".

С Чужаком еще в "Лефе" были все время трения и нелады, но как только Чужак ушел, Маяковский характеризовал положение "блистательным: все вопросы разрешаются коротко, без споров". Это отчасти было полемическим заявлением (на совещании работников левого фронта в помещении Пролеткульта), но отношение Чужака к "Лефу", а позднее к "Новому Лефу" и на самом деле колебалось между худым миром и недоброй ссорой. Чужак сидел в Пролеткульте и редактировал журнал "Горн". Это был "Леф", как его понимал Чужак – вот это действительно была скучища!

Я был на совещании в Пролеткульте в первый день и не был во второй. Во всяком случае, на этом совещании, сотрудников журнала "Леф", или как их сердито называл Чужак: "товарищей–гениев", "старых спецов художества" и "литераторов",– пытались уговорить принять, в подражание партии, жесткие организационные формы, но Маяковский резко воспротивился этому. Чужаку не удалось повторить здесь своих владивостокских неистовств, и игра в организацию не состоялась33.

Подобные предложения превратить творческое содружество в организацию неоднократно, вплоть до самороспуска Рефа, повторялись разными людьми. Но никогда они не имели успеха у Маяковского.

Другое дело – журнал. Журнал это содружество, а содружество он любил. Иметь "свой журнал" – это импонировало тогда Маяковскому, несмотря на то что именно он, Маяковский, мог печататься везде.

"Новый Леф" начал издаваться с января 1927 года и выходил два года подряд. В отличие от "Лефа" он появлялся регулярно и не свертывался на лето. Он в большей степени, чем его предшественник, был программным, художественно–групповым журналом, на страницы которого не "ходят в гости" и не встречаются по принципу "сборища" или "посиделок", а встречаются по признаку единых задач и методов.

Как журнальная форма он был своеобразен и, называясь ежемесячником, являлся по–газетному гибким. Свой материал ему приходилось спрессовывать на сорока восьми страницах. "Боевой трехлистник" – так характеризовал его Маяковский. Отказавшись раз навсегда от системы "продолжений в следующем номере", журнал этот мог печатать только образчики: стихи и прозу – и полемические статьи. Некоторые его подборки были резко агрессивны – например, "Протокол о Полонском", "Кино–Леф" и др.

"Протокол о Полонском", то есть совещание о нападках на "Новый Леф" В. Полонского и Ольшевца в "Известиях",– не был лишь полемическим приемом. Совещание действительно происходило на квартире Брик – Маяковского в Гендриковом переулке в начале марта 1927 года, примерно через десять дней после диспута в Политехническом: "Леф или блеф"34.

Маяковский действительно назвал тогда Полонского "монополистом" и "перекупщиком". Полонский редактировал тогда "Печать и революцию", "Новый мир" и "Красную новь" 35. Маяковский находил, что это слишком обременительно для одного человека.

"Новый Леф" делался в основном в Гендриковом переулке. Штата он не имел, приходилось не доплачивать авторам, то есть самим себе, чтобы выкраивать деньги на канцелярские и прочие расходы. Конечно, здесь больше всего приходилось приплачивать Маяковскому.

Я в это время заведовал редакцией газеты "Кино", но в Гендриковом бывал часто. В Гендриковом вечерами поэты нередко читали стихи. Читали Асеев, Кирсанов, Маяковский, Пастернак и я. На отрывках из "Улялаевщины" прокатывал свой голос Ил. Сельвинский: ему был отведен целый вечер. Был еще раза два Н. Ушаков. Часто бывали кинематографисты. Однажды обедали Эйхенбаум и Лунин (из Ленинграда).

Квартиру в Гендриковом переулке, который теперь вполне по заслугам носит другую более звучную фамилию, может видеть всякий. Три "каюты" и одну "кают–компанию" этой квартиры – тоже. Но дух времени, запах эпохи, подробности жизни и дискуссий – трудно передаваемы. Я называл эту квартиру: "не квартира – порох!" – настолько часто и страстно там скрещивались шпаги ума и взрывались на воздух репутации.

Кроме Маяковского со всем его блеском и импровизацией, раздавались голоса Брика и Шкловского, частых противников, иногда к ним присоединялся голос Левидова, скептические нотки которого подчеркивались недоуменным пожатием узких плеч. Левидов иногда брался "недоумевать" весь вечер.

В. Шкловский – небрежно одетый, плотный, меняющийся – имел обостренное чувство стиля, чувство композиции. О. М. Брик – человек многих талантов, замечательно, что крупных, ближе всех после Бурлюка стоявший к творчеству Маяковского,– цепко схватывал существо и оттенки "идеологий", потому что не лишен был диалектического нерва и легко, как рыба в воде, чувствовал себя в "повестке дня". Историю и теорию литературы и искусства он знал отлично.

Споры происходили обычно в "кают–компании", часто перехлестывая (один оппонент оттеснял другого туда) либо в "каюту" Маяковского, либо в "каюту" Осипа Максимовича: последняя была завалена книгами. В комнату Лили Юрьевны спорщики не допускались.

В карты играли или на уголке стола (остальные пили чай и разговаривали), или в комнате Маяковского. За большим столом, сидя на стуле, Маяковский выглядел еще крупнее: у него было длинное туловище.

Чувствуя себя в своей тарелке, Маяковский сидел и балагурил:

– Воинственный до сук! Воинственный до сук! – повторял он несколько раз.

Это говорилось по поводу стихов Жарова "Гибель Пушкина", где имелись строки:

Жене мы отдаем

Воинственный досуг 36.

Когда Безыменский написал в "Новом мире" о "Лефе" и Маяковском 37, претендуя на открытия, которых не открывал, Брик сказал:

– Видно, не сынишка похож на папашу, а папаша на сынишку.

В. Шкловский по этому поводу не советовал никому обращать Маяковского в свою тень.

Маяковский же на свою тень не сердился. Он привык. Известную эпиграмму он написал позднее при других обстоятельствах 38.

Летом журнал делался в Пушкине.

"Записная книжка Лефа" составлялась очень весело. Открылась она "записями" Асеева, далее шли Маяковский и Шкловский. Заметки сперва читались вслух – и утверждались. Маяковский, к общему удовольствию, прочел о перипетиях с халтурной поэмой Орешина "Распутин" и со "стихоустойчивым" библиотекарем39. Прочел также несколько заметок Левидов, но не нашел нужного тона.

Писать в этом отделе стали все лефовцы, стараясь бить по конкретным людям и тенденциям.

Предыдущая главаГлава 48 из 96Следующая глава