К книге
В. Маяковский в воспоминаниях современниковСтраница 39
41%
Страница 39
39

Премьера "Мистерии–буфф" прошла с исключительным успехом. Луначарский писал, что это один из лучших спектаклей в сезоне 4. На сцену вызвали не только автора, режиссеров, художников, актеров, но вытащили и рабочих сцены. Маяковского, Мейерхольда, художников вызывали бесконечно, чувствовался настоящий успех большого спектакля.

Лихорадочно перевоплощаясь за кулисами из Немца в Соглашателя, хватая в последний момент зонтик у реквизитора, я как бы из одной роли на ходу въезжал в другую и озадачивал театралов, сидевших с программками в руках: зрители были уверены, что в программу вкралась ошибка.

Думаю, что нетрудно догадаться, почему эта роль Меньшевика явилась для меня этапной.

Исполнение современной, новой роли, рождение такого нового, современного образа всегда сопровождается большим вниманием и призванием, чем исполнение классических ролей, имевших и до тебя прекрасных исполнителей. В этом случае только наличие новой и побеждающей трактовки, принципиально новой, меняющей известное всем до этой поры представление об играемом образе, делает из таких актерских удач – событие. Примером может служить исполнение роли Хлестакова М. А. Чеховым.

В театре Комиссаржевского я играл многообразные роли классического репертуара, но они не обратили на меня настоящего внимания театральной общественности. Я, как молодой актер, не имел еще признания театральной Москвы, потому что не сыграл еще ни разу роли живого, современного человека, каковой, несмотря на плакатность и гротесковость, ощущавшиеся в исполнении, явилась роль Меньшевика. Роль в пьесе Маяковского как бы оживила меня, наделила ощущением прелести современных, простых, сегодняшних, искренних интонаций и заставила почувствовать силу таких средств. В прежних ролях была большая картонная скованность.

Само собой разумеется, что больше всего своим успехом обязан я был и самому факту участия в первом спектакле драматурга Маяковского. Постановка "Мистерии–буфф" явилась событием в жизни искусства, и к этому событию, безусловно, было приковано внимание всей театральной Москвы.

В последующие годы, до начала работы над "Клопом", у меня не было творческих встреч с Владимиром Владимировичем.

Правда, осенью 1921 года он дал мне в рукописи "Необычайное приключение..." Вскоре он слушал меня на концерте в Доме печати и сделал несколько замечаний. Помню, что он просил выделять слово "везде", чтобы оно не терялось для рифмы "гвоздей". А также произносить "сонца",– так как у меня слышалось "л". Это касалось последних строк стихотворения:

Светить всегда,

светить везде

до дней последних донца,

светить –

и никаких гвоздей!

Вот лозунг мой –

и со[л]нца!

Не помню, по каким причинам, но я запоздал к первым читкам и репетициям "Клопа".

– Вы должны обязательно послушать, как читает пьесу сам Маяковский,– сказал мне Мейерхольд после первой встречи за столом, неудовлетворенный, видимо, моей читкой.

Я попросил об этом Владимира Владимировича, и он прочел мне ряд отрывков из пьесы, где фигурировал Присыпкин.

В своем авторском чтении Маяковский не давал образу Присыпкина каких–либо характерных черт или бытовизмов. Читал он эту роль в своей обычной манере монументальной безапелляционности и особенного, ему одному свойственного, торжественного и даже благородного (да, и в этой роли!) пафоса. Этот пафос был у него всегда бесконечно убедителен. И вдруг рядом звучала неожиданно простая, жизненная, почти бытовая интонация. От такого широкого диапазона выигрывал и сам пафос, оттененный острой житейской интонацией, и живая простота интонации, подчеркнутая контрастом с монументальным пафосом. Маяковский читал: "Я требую, чтобы была красная свадьба и никаких богов! В этой фразе громыхал пафос. Затем весь пафос сходил на нет, когда просто, неожиданно просто Маяковский добавлял: "Во!" В этом "во" было сомнение, даже испуг, была интонационная неуверенность в правильности фразы, только что произнесенной так безапелляционно. И от этого неуверенного и тупого добавка "во" вставал вдруг весь Присыпкин. Вот то зерно образа, который я ухватил в чтении самого Маяковского.

Я и стал делать Присыпкина "монументальным" холуем и хамом. От этой монументальности вырастал масштаб образа. Как это ни покажется парадоксальным, я даже внешне взял для Присыпкина... манеры Маяковского. Но к этим манерам, самим по себе достойным и даже великолепным, я приплюсовал некоторые компрометирующие оттенки: утрировал размашистость походки, придал тупое, кретинистое выражение величаво–неподвижному лицу, немного кривовато ставил ноги. Начали появляться контуры пока еще внешнего рисунка образа пафосно торжествующего мещанина. Дальше надо было уже вживаться в образ, не застывать во внешнем рисунке, прибавлять все больше и больше живых черт. Так внушительность превращалась в самодовольство, уверенность, безапелляционный апломб – в беспросветную наглость. Появлялись на репетиции новые детали, пришедшие от разных жизненных наблюдений, составленных, главным образом, от впечатлений о парнях, которые маячат в подъездах и фойе маленьких киношек, о мелких манерах таких завсегдатаев и хулиганов, которые, конечно, были совершенно далеки и противоположны манерам самого Маяковского.

Именно синтез и сценическое воплощение всех этих элементов помогло тому, что начал постепенно вырисовываться новый образ.

Маяковский и Мейерхольд непрестанно следили за моей работой, за мной, за рождением во мне нашего общего детища – Присыпкина.

Новые краски появлялись и у автора, и у режиссера, и у актера. Рождались они в острых сценах игры на гитаре, в манере пения романса: "На Луначарской улице я помню старый дом...", а также в лирическом обращении к клопу: "Покусай меня, потом я тебя, потом ты меня, потом я тебя, потом снова я, потом снова ты, потом оба мы покусаемся..."

Помню, Маяковскому очень нравилась моя "находка" – поведение в клетке и цирковая манера демонстрации курения, выпивания водки и плевания с последующим цирковым, так называемым "комплиментом" в публику.

Мейерхольд очень хорошо показал непосредственное удивление Присыпкина "автодорами" в городе будущего, но особенно удался ему показ финала, когда Присыпкин вдруг замечает в зале "своих" и предлагает зрителям идти к нему в клетку.

Сам Маяковский очень смешно изображал, как стонет Присыпкин, надеясь опохмелиться после того, как его разморозили, и как меняются его интонации, когда он зовет: "Доктор, доктор, а доктор!" Первые два раза слово "доктор" Маяковский произносил очень томно и болезненно. Потом неожиданно "а доктор!" – грубо и нетерпеливо, совершенно здоровым голосом, отчего получался замечательный юмористический эффект.

Надо сказать, что работа над спектаклем "Клоп" протекала очень быстро. Спектакль был поставлен немногим более, чем за месячный срок 5. Я же работал около месяца. Несмотря на спешку и несколько нервную из–за этого обстоятельства обстановку, Маяковский был чрезвычайно спокоен и выдержан. Многое не выходило у актеров и у меня в их числе. Подчас сердился Мейерхольд, но Маяковский был ангельски терпелив и вел себя как истый джентльмен. Этот, казалось бы, резкий и грубый в своих выступлениях человек, в творческом общении был удивительно мягок и терпелив. Он никогда не шпынял актеров, никогда, как бы они плохо ни играли, не раздражался на них. Один из актеров никак не мог просто, по–человечески сказать какую-то незначительную фразу: актер говорил ее выспренно, с фальшивым пафосом. Несколько раз повторял эту фразу Мейерхольд, показывал, как надо ее произнести, Маяковский:

– Скажите ее просто. Нет, нет, совсем просто. Нет, проще. Проще, дорогой. Да нет, нет же. Просто, просто. Подождите! Минутку! Скажите: "мама". Вы можете сказать просто: "мама"? Вы меня не понимаете? Я прошу вас сказать совсем просто: "мама". Теперь скажите: "папа". Ну вот. Теперь так же скажите и вашу фразу.

Незадолго до премьеры Маяковский сказал Кукрыниксам 6, что костюма мне делать не надо.

– Пойдите вместе с ним в "Москвошвей" и наденьте на него первый попавшийся костюм. Выйдет что надо!

Кукрыниксы радостно согласились. Я, имей уже опыт по "одеванию образов", сомневался. Но спорить с автором и художниками было трудно.

Я пошел с Кукрыниксами в "Москвошвей".

Я надевал десятки костюмов. Все было не то. Получался не Присыпкин, а бухгалтер, или дантист, или просто скучный молодой человек.

– Вот видите,– сказал я художникам.– "Костюм от Москвошвея" – это поэтический образ, который вам и мне дал Маяковский.

Мы рассказали об этом Мейерхольду и самому Маяковскому. Мейерхольд поверил, а Маяковский не поверил, пошел с нами в "Москвошвей" и убедился, что его "поэтический образ" не нашел соответствующего натуралистического воплощения.

Пришлось мне и Кукрыниксам рыскать по театральным костюмерным и примерять самые разнообразные по модам старые пиджаки. Наконец нашелся один в талию, с несколько расходящимися полами и вшитыми чуть буфами рукавами. Этот пиджак и оказался тем пиджаком от "Москвошвея", который вполне удовлетворил всех нас, включая и зрителей.

Премьера "Клоп" прошла с большим успехом. Маяковский был вполне удовлетворен приемом пьесы публикой и не пропускал на первых порах ми одного спектакля. Его вызывали неистово, и он выходил раскланиваться вместе с Мейерхольдом всякий раз, когда бывал на спектаклях.

Я считаю Присыпкина одной из самых удачных моих работ. Удача была, как мне кажется, в цельности и монументальности образа. В роли этой был соблазн комикования и утрировки. К счастью, этого не случилось. Я играл Присыпкина серьезно и убежденно, стремясь, чтобы образ получился значительным, сатирически мощным, как того требовалось от драматургии Маяковского.

Не прошло и года, как однажды, осенью 1929 года, Михаил Михайлович Зощенко, которого я встретил в Крыму, сказал мне:

– Ну, Игорь, я слышал, как Маяковский читал новую пьесу "Баня". Очень хорошо! Все очень смеялись. Вам предстоит работа.

Приехав в Москву, я узнал, что Маяковский уже читал пьесу труппе и она была принята блестяще. Блестящую оценку пьесы дал и Мейерхольд. Надежды у меня, таким образом, были очень большие. Помня урок "Клопа", я хотел слышать чтение самого Маяковского. Маяковский тогда был в Ленинграде. Через несколько дней, не помню точно – с концертами или с театром Мейерхольда – я также оказался в Ленинграде. Владимир Владимирович пригласил меня к себе в номер "Европейской гостиницы" и прочел пьесу мне и Н. Эрдману, который также еще не слышал пьесы.

И вот случился промах, один из самых больших в моей жизни. Я недооценил пьесу. То ли Маяковский плохо читал, так как он привык читать на широкой аудитории, которая всегда отвечала шумной смеховой реакцией, а тут он читал двум "мрачным комикам", то ли я был заранее слишком наслышан о пьесе, но восторгов, которых от меня и от Эрдмана ждал автор, не последовало.

К сожалению, в этом теперь приходится сознаваться. Но ведь надо писать правду. Прошло несколько лет после смерти Маяковского, и я тоже оценил эту пьесу. Больше того, я считаю ее лучшей из пьес Маяковского. Но в 1929 году я ошибся. Тогда, приехав в Москву, я довольно сухо отозвался о пьесе Мейерхольду, а когда услышал его экспликацию будущего спектакля, то совсем разочаровался, так как то, что было неоспоримо ценного в пьесе, Мейерхольд, на мой взгляд, совершенно неправильно трактовал. Особенно это касалось образа Победоносикова.

Теперь я считаю, что ошибался в оценке пьесы еще по одной причине. Как это ни странно, мне казалось в то время, что тема бюрократизма вообще не так уж актуальна. Но Маяковский и был замечателен тем, что уже тогда глубоко понимал все значение борьбы с этим явлением.

Я же отдал свой долг Маяковскому, сыграв Победоносикова в радиопостановке Р. Симонова, только в 1951 году. Незадолго до этого я поднимал вопрос о постановке "Бани" перед тогдашним руководством Малого театра. Я хотел сыграть эту пьесу, главным образом, силами молодежи, но мое предложение не встретило поддержки. Теперь приходится жалеть об этом. Не надо забывать, что только последнее время драматургия Маяковского победоносно заняла свое место в советском театре и даже шагнула за рубежи нашей страны. А ведь театры долго боялись браться за Маяковского, сомневались, прозвучит ли его драматургия на сцене.

Так как я еще до того выступал в печати со статьями, призывающими "вернуть Маяковского на сцену", то считал своим долгом попытаться это сделать и сам – на сцене Малого театра или хотя бы его филиала. Увы, пришлось удовольствоваться работой на радио... Во всяком случае, как актер я испытываю большое удовольствие, что играл во всех его трех пьесах. Много писем теперь получаю я от зрителей с пожеланиями экранизировать "Баню" и "Клопа".

Последний раз я видел Владимира Владимировича Маяковского на премьере "Бани" в театре имени Мейерхольда 7. После спектакля, который был не очень тепло принят публикой (и этот прием, во всяком случае, болезненно почувствовал Маяковский), он стоял в тамбуре вестибюля один и пропустил мимо себя всю публику, прямо смотря в глаза каждому выходящему из театра. Таким и остался он у меня в памяти.

В апреле 1930 года театр Мейерхольда гастролировал в Берлине. Однажды я зашел в магазинчик около театра, где мы играли. Хозяин магазинчика знал нас, русских актеров. Он показал на свежую немецкую газету и сказал:

– Ihr Dichter Majakowski hat selbstmord begangen {Ваш поэт Маяковский покончил жизнь самоубийством (нем.).}.

Я плохо понимал по–немецки, но тут все понял. Была надежда, что Маяковский еще жив, что буржуазные газеты врут, что, быть может, он только ранил себя. Но в полпредстве мы получили подтверждение о смерти Маяковского, а вечером, по предложению Мейерхольда, зрители почтили его память вставанием.

Предыдущая главаГлава 39 из 96Следующая глава