До Маяковского окно делалось как собрание рисунков с подписями. Каждый рисунок был сам по себе. Маяковский начал делать сюжеты, целый ряд рисунков, соединенных переходящим от кадра к кадру стихотворным текстом.
Рисунок имеет текстовое значение. Текст соединяет рисунки. Если окна напечатаны без рисунков, то текст надо изменять, иначе получится непонятно.
Маяковский, говорят, – и это верно, – сделал полторы тысячи окон. Количество рисунков было и по шесть и побольше.
Стихов набиралось на второе полное собрание сочинений.
Я пошел с Маяковским на работу. Сперва говорили, потом остановились. Он сказал:
– Мне нужно придумать до того дома четыре строчки.
Я смотрел, как он работает. Это было большое напряжение. Он шел в коротком пальто, в маленькой шапке, далеко отодвинутой на затылок, шел легко. Но надо было не только идти и дышать, но и выдумывать.
В РОСТе буржуйка, дым стал и спокойно стоит на высоте моей заячьей шапки.
Маяковский в дыму уже не может разогнуться.
Работают на полу. Маяковский делает плакат, другие трафаретят, делают на картоне вырезки по контуру, третьи размножают по трафарету. Лиля в платье, сделанном из зеленой рубчатой бархатной портьеры, подбитой беличьими брюшками, тоже пишет красками.
Она умеет работать, когда работает.
Брик, главным образом, все теоретически осмысливал.
Высокий Шиман, который когда-то расписывал шарфы и издавал на фисгармонии заумные вопли, работает на дому.
У него чисто, чистая краска, чистые кисти, и Маяковский его теперь уважает за аккуратность в работе.
Маяковский правильно делал, что рисовал "Окна РОСТА".
"Окна РОСТА" правильно существовали и кончились тогда, когда опять появились магазины.
Тогда Маяковский приехал в Питер и сердился и смеялся, что в питерской РОСТе в окно вмерзли старые рисунки Владимира Лебедева с подписью Флита. Они вмерзли и извещали улицу о том, что уже изменилось.
И Маяковский удивлялся, как можно было не переменить плакатов. Но шел еще двадцатый, двадцать первый год. Маяковский работал на революцию.
Ему нужна была дорога вперед, и каждый шаг, который он делал, был дорог.
РОСТА – это тяжелая работа.
Так как я был без денег, то Володя хотел мне помочь и тоже предложил красить. Но я запутался в бесчисленных горшках с красками, которые стояли прямо на плакатах.
Перевернул горшок и не помню, во что превратили пятно, как его тематически оформили.
Маяковский работал днем и ночью и спал, подкладывая под голову полено, чтобы легче проснуться.
В окно видна Сухаревка, много двухскатных палаток, пар от человеческого дыхания на морозе, часы на столбе подгоняют работу. Знаменитый физик Араго писал биографию создателя основ небесной механики – Кеплера.
Кеплер был спокоен, самоуверен.
Он говорил, что если вселенная ждала столько тысячелетий человека, который ее поймет, то этот человек может подождать несколько десятков лет, покамест его поймут.
Кеплеру приходилось, говорит Араго, продавать свои работы прямо книгопродавцу.
Ему почти не хватало времени быть гениальным.
Тем не менее законы небесной механики установлены, и разве мы знаем, должен ли быть счастлив гений.
Единственное, что можно сказать, что мы хотели бы, чтобы гений был счастлив.
В первом томе "Капитала" Маркс пишет:
"Алмазы редко встречаются в земной коре, и их отыскание стоит поэтому в среднем большого рабочего времени. Следовательно, в их небольшом объеме представлено много труда. Джейкоб сомневается, чтобы золото оплачивалось когда-нибудь по его полной стоимости. С еще большим правом это можно сказать об алмазах".
В картинах мы платим за неудачи. Картина Рубенса или Рембрандта стоит дорого не потому, что ее долго писали, а потому, что ею оплачиваются неудачи многих.
Общая работа выражается в едином человеке, и его пытаются обычно посмертно поблагодарить за удачу человечества.
Но после смерти можно ждать и десятилетия. Маяковский много думал об этом. Прочтите "Разговор с фининспектором". Там прямо говорится о промывке руды.
Но Маяковскому платили только за количество.
Жили трудно. Брик тогда не избежала цинги.
Он проработал всю жизнь, оплачиваемый по часам.
Вот это количество строк, эти стихи, размеренные по шагам, они были трудны.
Маяковский после революции полюбил мир.
Полюбил с того дня и часа, когда сказал в феврале:
Наша земля.
Воздух – наш.
Наши звезд алмазные копи.
И мы никогда,
никогда!
никому,
никому не позволим!
землю нашу ядрами рвать,
воздух наш раздирать остриями отточенных копий 7.
Блок был не прав, когда он упрекал Маяковского после "Мистерии–буфф", что там счастье – это булка8.
Эта наша булка.
Он стал к миру ласков. Ведь еще в своей трагедии говорил он, что, может быть, вещи надо любить.
Когда-то Василий Розанов, говоря о том, что кулачок–извозчик называет лошадей своими "зелененькими", радовался этому и говорил, что ничего не сделает социализм с этой любовью к своей зелененькой, особенно влюбленно названной лошади.
А Маяковский любил воздух и дрова. У него без всякой программы слово "наше" стало таким же ласковым, как слово "моя".
Мы не уйдем,
хотя
уйти
имеем
все права.
В наши вагоны,
на нашем пути,
наши
грузим
дрова.
Можно
уйти
часа в два,–
но мы –
уйдем поздно.
Нашим товарищам
наши дрова
нужны:
товарищи мерзнут 9.
Но между тем еще не было и социализма.
Надо было очень много писать.
Он полюбил вещи, он полюбил день, кончился прежний Маяковский.
Прежде про него писал Виктор Хлебников, мне об этом письме напомнил Мирон Левин, оттуда, из Долоссов над Ялтой, умирая.
Там был снег, снег, сосны, внизу море и близкие огни города, в который нельзя спускаться, и все кругом больные, и у всех туберкулез. Он написал мне про Хлебникова. Напомню письмо 1914 года В. Каменскому:
"У тигра в желтой рубашке: "в ваших душах выцелован раб" – ненависть к солнцу, "наши новые души, гудящие, как дуги" – хвала молнии, "гладьте черных кошек" – тоже хвала молнии (искры)"10.
Да, были ночные стихи. Ночь и окровавленные карнизы. Ночью у Страстного монастыря, ночная улица.
Но когда земля стала нашей и солнце стало нашим, он полюбил людей. В двадцатом году, при одном из приездов в Москву, ходил я с Маяковским по городу.
Зашли в ЛИТО – Литературный отдел. Комната, в которой много столов. В комнате читает старик на тему "Мечта и мысль Тургенева".
Его зовут Гершензон, он уже седой, понимает искусство, но все хочет пролезть в него, как сквозь дверь, и жить за ним, как жила Алиса в Зазеркалье.
Все были в шапках.
Мы сели на столах сзади, потом начали задирать Гершензона, говорили о том, что нельзя перепрыгивать через лошадь, когда хочешь сесть в седло, что искусство в самом произведении, а не за произведением.
Гершензон спросил Маяковского: "А почему вы так говорите. Я вас не знаю".
Он ответил:
– В таком случае вы не знаете русской литературы: я Маяковский.
Поговорили, ушли. На улице Маяковский говорит:
– А зачем мы его обижали?
Он раз обижал Айхенвальда, тот читал доклад. Отвечая ему, Маяковский говорил:
– Вот Коган говорит...
Айхенвальд возразил:
– Я не Коган.
– Нет, вы все коганы,– сказал Маяковский.
Гершензон ему не казался Коганом.
Я потом узнал, что Гершензон вернулся домой веселым и довольным: ему очень понравился Маяковский и весь разговор, который был про искусство.
Маяковский в то время, если человек был не Коган, хорошо к нему относился. Когана, вероятно, он не читал.
Холодно, трудно, трудно было нашей стране. Он плывет в маленькой лодке, в которой тринадцать метров. С ним люди. Он их защищает, но, кроме того, он везет с собой груз искусства и отвечает за меня и других многих.
Приехал Маяковский в Петроград. Уже установился быт. Обозначились сравнительно теплые места, теплые в очень условном и хорошем смысле. На них собрали писателей.
Был Дом искусств в большом корпусе, который выходил на Мойку, Невский и на Морскую. Там квартира в два этажа. Раньше там жил Елисеев со своей женой и четырнадцать человек его прислуги. У него была уборная в три окна, с велосипедом.
Спальня поменьше, ванна, расписанная лилиями, и отдельно баня, и там тоже ванна – фарфоровая, и зал лепной, и столовая. Вот тут устроили Дом искусств.
Аким Волынский сидел на кухне в шапке и читал отцов церкви по–гречески.
Внизу, в коридоре, жил Пяст, я, повыше жил Слонимский, потом мы начали переселяться, распространяться. Приехала Ольга Форш, Грин, Зощенко, Лев Лунц.
Здесь тоже читали о стихах.
Приходил и сидел в пальто старичок архитектор.
В царское время он строил дом, и дом упал.
Архитектора лишили права строить. Но он не умер. Где-то старел.
Во время революции, ища отопленного места, он забрел в Дом искусств, спал во время докладов и даже написал какой-то маленький рефератик, чтобы его не лишили возможности сидеть на стуле в комнате, в которой не мерзла вода.
Там читал Белый и вырывал из воздуха уже который раз те же слова: "Человек! Чело века!"
29 сентября 1920 года праздновали юбилей Кузмина Михаила. Пришел Блок.
Тихо, смотря на Кузмина, сказал:
– А ты все прежний.
Два ангела напрасных за спиной 11.
Вторая строка – стихи.
И поцеловал Кузмина.
Здесь, в общем, укрепились акмеисты. Но в конце коридора за ванной заводились уже Серапионовы братья; молодой Михаил Слонимский в френче, перешитом из солдатской шинели, и в черных разношенных валенках лежал на кровати, укрывшись пальто и размышляя о том, удастся ли ему кончить университет и как бороться с орнаментальной прозой.
Уже был Всеволод Иванов, в полушубке из горелой овчины и с рыжей засохшей бородой, тоже как будто опаленной.
Николай Тихонов начинался, – писал баллады.
Вообще в Ленинграде увлекались сюжетным стихом и Киплингом.
Сюда приезжал Маяковский, он останавливался в большой библиотеке; в библиотеке шкафы, красные, с зелеными стеклами, и очень мало книг.
К нему приносили большой поднос, на котором стоял целый хор стаканов с чаем, и другой поднос с пирожными.
Собирались люди, приходили Эйхенбаум, Тынянов, Лев Якубинский и другие многие.
Здесь Маяковский читал "150 000 000".
Пришел в библиотеку.
Лакей, еще елисеевский, внес чай. Маяковский подошел к нему и, принимая поднос, сказал:
– А что, у вас так не умеют писать.
Но Ефим был глубоко и персонально обработан поэтами, и он ответил с неожиданной холодностью:
– Я, Владимир Владимирович, предпочитаю акмеистов.
И ушел, очень важно.
Маяковский не ответил, а вечером услышал баллады, и баллады ему понравились.
И он запомнил баллады для поэмы "Про это".
Так вот, договорим о РОСТе.
В РОСТе надо было Володе работать, но меньше.
Мы это и тогда понимали.
РОСТА – большая работа, но самая большая работа была сделана Маяковским, когда он писал "Про это".
Маяковского многие поправляли, руководили, много ему объясняли, что надо и что не надо. Все ему объясняли, что не надо писать про любовь. Разговор этот начался, так, в году шестнадцатом. После стихов, написанных к Лиле Брик вместо письма 12, было вот что:
"А за этим большая поэма "Дон–Жуан". Я не знала о том, что она пишется. Володя неожиданно прочел мне ее на ходу, на улице, наизусть – всю. Я рассердилась, что опять про любовь – как не надоело! Володя вырвал рукопись из кармана, разорвал в клочья и пустил по Жуковской улице по ветру" (Л. Ю. Брик, Из воспоминаний) 13.
Она думала, что уже знает всех донжуанов.
Может быть, без нее было бы больше счастья, но не больше радости. Не будем учить поэта, как жить, не будем переделывать чужую, очень большую жизнь, тем более что поэт нам это запретил.
Осип Брик все это оформлял теоретически, все, что происходило,– необходимость писать слишком много строк и не писать поэмы, все находило точное и неверное оправдание.
В 1921 году, в мае, Маяковский слушал Блока.
Зал был почти пуст. Маяковский потом записал:
"Я слушал его в мае этого года в Москве: в полупустом зале, молчавшем кладбищем, он тихо и грустно читал старые строки о цыганском пении, о любви, о прекрасной даме,– дальше дороги не было. Дальше смерть. И она пришла" ("Умер Александр Блок").
Он не смог перейти горы. Дело не в том, что Блок писал романсы.
Это хорошо, что он их писал.
Неправда, что поэты пишут не для народа. Хорошие песни отбираются народом.
Имена смываются, изменяются строки, но песня поется.
Около нее создается новая песня и возвращается к поэту.
Песня часто цыганская, о бедном гусаре, просящем постоя, о вечере, о поле, об огоньках лежит вокруг всей литературы.
И в середине стоит, протягивая над ней руку, Пушкин.
Приходит море. Оно приходит Невою, к круглым ступеням каменных лестниц и плещется и ропщет, как проситель. Личная жизнь, любовь приходит к поэзии со своими метрами жилой площади.
Евгений подает жалобу на Медного всадника и угрожает ему.
Личная жизнь приходит с ветром и затопляет великий город великой, но прошедшей литературы.
Примирения, счастья, нового счастья, культуры, основанной на счастье человека, на осуществлении его права, хотел Маяковский.
Он не оставлял своей души, как оставляют пальто в передней, он подымал простейшую тему, сливая ее с темой революции.
Итак, была РОСТА.
А Маяковский, который уже относился ко всему миру хорошо, имел с кем поговорить.