Казалось, всю Польшу завалило снегом. Едва поезд отошел от станции Катовице, тихой, пустынной, где долговязый польский пограничник без слов шлепнул в паспорте фиолетовый штамп, как окна вагона затянула серая муть, скрывшая исполосованные поля, редкие лесопосадки, хутора, одинокие, словно озябшие на этом не по-весеннему холодном ветру.
А час назад в Бресте было еще тепло и сухо. Вчера в Москве вовсю светило солнце, и Александр сердился на жену, совавшую ему в чемодан теплый свитер: все-таки едет он туда, где и зимой-то холодов не бывает. И вот как угадала жена: не успел пересечь границу, пожалуйста, снег.
Хоть и не видно было ничего, но Александр не отходил от окна, все стоял, прислонившись лбом к холодному стеклу.
Встречи с этой границей он ждал еще в Москве. Брест! Трагической памяти река Буг! Нет, он не воевал тут, он вообще не воевал, под стол пешком ходил, когда была война. Но столько читал про войну, что стала она словно бы частью и его собственной биографии. А река Буг в особенности. Ему все казалось, что именно на Буге воевал отец. На немногих отцовских письмах не было никаких географических указаний, и можно было предполагать любое место.
И все-таки он прозевал, загляделся на пограничников, осматривавших стоявший на соседних путях товарный состав. Была насыпь, огороженная колючей проволокой, болотистые промоины, серая клочковатая щетина кустарников, серая же вода внизу. И когда замелькали перед глазами раскосины моста, он спохватился: батюшки, так это же и есть самая граница, это же и есть Буг! Пока ловил в себе необходимое волнение, которое, по его мнению, непременно должно было охватить его, мост кончился, неширокая река исчезла за кустами, и Александр с неожиданным для себя спокойствием констатировал: за окном — Польша.
У него застыл лоб от холодного стекла, но он все смотрел в снежную круговерть, выбелившую поля, скрывшую не то что горизонт, но недальнюю даль. И в который раз уже удивлялся: как это его угораздило поехать? Не просто к друзьям-славянам, не в какую-либо социалистическую страну, а в самую что ни на есть Западную Германию.
— Снег-то хорошо, пожалуй, — услышал хрипловатый голос. Оглянулся, увидел рядом человека из соседнего купе, одетого подчеркнуто аккуратно: в костюме, с ярким галстуком. Для вагона, где все ходят в чем попало, это выглядело необычно.
— Чего ж хорошего, холодина, — ответил Александр.
— Больше снега на полях — больше хлеба в закромах, — сказал сосед совершенно серьезно.
Александр промолчал. Он не любил и побаивался людей, говорящих расхожими формулами.
— Польше никак нельзя без урожая. Вы думаете, там кончилось? Ничего подобного. Любой хозяйственный срыв вызовет новую волну забастовок. Опять вводить военное положение?
Снова Александр не ответил. Никак не верилось, что в этом огромном, пустом, завороженном белизной и холодом пространстве могут гореть какие-то страсти.
— Вы далеко едете? — переменил сосед тему разговора.
— До Ганновера. Там пересадка.
— У меня тоже в Ганновере пересадка.
— А потом куда? — Александр было обрадовался: все-таки не один в чужом городе, в чужой стране. Его почему-то страшила именно эта пересадка в Ганновере, где надо было ночью дожидаться поезда на Ольденбург и где, как ему наговорили еще в Москве, нет никакого зала ожидания.
— Мне на Гёттинген. А вам?
— Мне в другую сторону.
— Жаль. А то ведь меня встретят на машине, вместе бы и доехали.
— Не судьба.
— Не судьба, — усмехнулся сосед. Улыбка у него была какой-то странной, кривобокой, словно он собирался заплакать. — В командировку?
— По приглашению.
— Родственники?
— Просто знакомые.
Сосед с интересом посмотрел на него.
— К знакомым не больно-то пускают. Нахлопотались?
— Было дело.
— Если всех ко всем пускать, кто кого ни позовет, это что же будет?
Александр пожал плечами.
— Добрососедство будет, — не дождавшись ответа, сказал сосед. — Доброжелательство будет, о котором у нас так много говорят. Недоверие всегда рождается незнанием, не так ли?
— Похоже, что так.
— А у нас не больно-то поощряется, чтобы люди общались на личностном уровне.
— Кому надо, наверное, общаются, — осторожно сказал Александр. Теперь его пугал этот человек. Кто знает, чего он хочет? Может, нарочно выспрашивает, чтобы потом поймать за язык. Сколько дома предупреждали, особенно жена: «Не болтай лишнего, заграница она и есть заграница, там в два счета заговорят, а потом спровоцируют». — «Кому я нужен!» — отмахивался он. А жена все свое: «Ты такой неосторожный, такой доверчивый…»
Он откачнулся от окна, потянулся.
— Теперь самое время поспать.
Подумал: «Ну его к дьяволу, этого соседа».
Постучал в дверь купе и вошел, не дожидаясь, когда откроют изнутри. Соседка — толстая яркая женщина — сидела на своей нижней полке и плакала. Ее в Бресте особенно трясли таможенники, заставляли выворачивать чемоданы, и теперь столик, и пол, и вся ее полка были завалены вещами. Ехала она к каким-то своим родственникам в Париж. Вчера в Москве, когда садились в поезд, провожавшие ее здоровенные ребята натаскали в купе коробок, свертков, чемоданов, вызвав в душе Александра глухое раздражение: и так купе тесное, а теперь и вовсе не повернешься. И он, не без злорадства перешагнув через нагромождения вещей, забрался на свою верхнюю полку с твердым намерением уснуть и не видеть ничего этого.
Вагон кидало на стрелках, и Александр побаивался, как бы не свалиться. Просунул правую руку в широкую щель между полкой и стеной и так, держась, постарался заснуть. Но не спалось. Удивление, что он таки выхлопотал эту поездку за границу, не проходило, и мысли все возвращались к тому первому дню, с которого, собственно, все и началось.
День был тогда жаркий, и он, помнится, достал из холодильника трехлитровую банку с квасом, налил себе большую керамическую кружку.
— Осторожней, — сказала жена, — горло заболит.
Но он так хотел пить, что глотнул сразу много и закашлялся.
— Я так и знала! — воскликнула жена таким тоном, словно был он мальчишкой, которого учить да учить. Самоуверенность его Татьяны не знала предела и всегда раздражала.
И тут зазвонил телефон.
Теперь он точно знал: с этого телефонного звонка все и началось. Не будь его, не было бы, пожалуй, и цепи событий, которые привели его в этот вагон, в этот поезд, бегущий через заснеженную Польшу на запад.
Он не сразу узнал голос Бориса Воробьева, своего старого приятеля.
— Случилось такое… такое… я пять лет ждал…
— Чего ты ждал?
— Это в двух словах не расскажешь, это надо встретиться.
— Ладно, встретимся как-нибудь…
— Ты что?! — завопил Борис. — Сейчас приезжай, прямо сейчас!
— Куда приезжать? — Он хотел сказать «зачем приезжать?», но употребил другое вопросительное слово и тут же понял, что великий русский язык подвел его: интонация, меняющая смысл фразы, не прозвучала по телефону и вместо удивленного возмущения получился заинтересованный вопрос.
— Давай ко мне.
Борис жил у черта на куличках — в Лианозове, и теперь у Александра вырвалось:
— Ты что?!
— Тогда давай посередине.
Посередине — значило в центре города, у метро «Кузнецкий мост», где они обычно встречались.
— Ладно…
Уже положив трубку, Александр подумал, что зря согласился на Кузнецкий, поскольку поедет на машине, а там в улицах некуда и приткнуться. Набрал номер Бориса, но телефон не отвечал, видно, звонил он не из дома. Подумал: не поехать ли на метро, но тут в прихожую влетела Нелька, промчалась на кухню, обдав его ароматом французских духов, которые она, стоило жене отвернуться, частенько открывала «только понюхать».
— Пап, я с тобой. Ты ведь до центра.
Нельке было уже шестнадцать лет, и все шестнадцать лет он мучился тем, что не мог ни в чем отказать дочери. Жена пилила его за «безволие», а Нелька бесстыдно пользовалась им. Бывали и семейные конфликты на этой почве («хочешь быть хорошим, а я всегда плоха перед дочкой?!»), были и его обещания перестроиться. И все напрасно. Лишь однажды в какой-то тяжкий для себя момент он резко возразил Нельке, даже шлепнул ее по мягкому месту. И до сих пор, вспоминая тот срыв, морщился, как от зубной боли, мотал головой и ругал себя последними словами.
— Так ведь мне встретиться надо…
— А я выскочу где-нибудь.
Машина только по названию была машиной — старенький «Запорожец», «консервная банка», по терминологии автомобилистов, — но бегала она безотказно, и Александр так привык к ее домашнему тарахтению, что его не прельщали даже кокетливые обводы «Жигулей». И если бы не Нелька… Впрочем, вопрос о новой машине частенько стоял на семейных советах.
— Да я еще не знаю, поеду ли…
— Не спорь, папочка! — Нелька чмокнула его в щеку, пробежала в комнату, что-то посовала в свою брезентовую сумку, которую считала страшно модной и которой Александр не переставал стыдиться, считая ее похожей на нищенскую суму. Потом Нелька снова пробежала на кухню, нырнула в холодильник, что-то выхватила оттуда, сунула в рот.
— Не хлопай холодильником! — крикнула из комнаты жена. — Это тебе не автомобиль!
Нелька что-то промычала набитым ртом и выскочила на лестницу. Сердитый на себя за то, что не смог отказаться от встречи с Борисом, не смог возразить Нельке, Александр спустился вниз, нарочито медля, начал отпирать дверцу автомобиля. Нелька нетерпеливо топталась с другой стороны, дергала ручку дверцы. Когда освободился запор, она быстро, словно ее там кусали собаки, нырнула на переднее сиденье, треснула дверцей.
— Не хлопай, это тебе не холодильник, — проворчал он.
— Ну родители!
Нелька захохотала так заливисто, что он сразу простил ей и тоже засмеялся тихо, счастливо. Когда смеялась, Нелька напоминала жену. Точнее, ту девчонку, в которую он влюбился двадцать лет назад. Влюбился как раз за такой вот смех. Но, став женой, его Татьяна никогда больше так не смеялась. И вот теперь это возмещала Нелька.
Бориса увидели, еще когда пробирались по забитому машинами Кузнецкому мосту. Едва Александр приткнул свой «Запорожец» к тротуару в тихой соседней улочке Жданова, как Борис уже открывал снаружи дверцу. Он втиснулся в машину, сдвинув Нельку.
— Что у тебя стряслось?
— Это в двух словах не расскажешь, — сказал Борис, покосившись на Нельку. И Александр понял: предстоит мужской разговор.
— Ты хотела выскочить, — напомнил он дочери.
— Еще успею.
— Посидим где-нибудь? — предложил Борис.
— Где посидим?
— Это же центр, тут полно ресторанов.
— Так я же за рулем.
— Э-э, можешь не пить.
— В чем хоть дело-то? Женился, что ли?
— Пока нет.
— Пока! Это уже кое-что, звучит обнадеживающе.
Борис был закоренелым холостяком, жил одиноко в своей крохотной кооперативной квартирке, и сколько ни приводили к нему невест, все уходили ни с чем.
Нелька, изогнувшись змейкой, скользнула на заднее сиденье.
— Тебе не кажется, что пора уже уходить? — напомнил ей Александр.
— Куда? — наивно удивилась она.
— Откуда я знаю?
— Не знаешь, а говоришь.
— Пускай сидит, — засмеялся Борис. — А мы пойдем.
— Что я вам, сторож? Я тоже пойду в ресторан.
— Не рано тебе по ресторанам-то ходить?
— Не рано. А то пригласят меня, а я не знаю, что там и делать.
— Кто пригласит? — спросил Александр.
— Кто-нибудь.
— Твоя мать до двадцати лет ни разу не была в ресторане.
— Моя мама в двадцать два года уже меня родила, — возразила Нелька.
— Да шут с ней, — сказал Борис. — Пускай идет.
— Мерси!
Александр промолчал. Он бы не возражал, да ведь Нелька не утерпит, сегодня же похвастается матери, и придется ему давать ответ дома по всей строгости.
— А, семь бед — один ответ! — махнул он рукой.
Ближним рестораном был «Берлин». Но там на дверях висела табличка: «Обслуживаются интуристы». В приоткрытых дверях стоял швейцар, солидный, как генерал в отставке.
— Энтшульдиген зи, битте![1] — сказал Александр.
Дверь приоткрылась.
— Майн фройнд мёхтет хир миттагэссен. Гештатен зи?[2]
Он шагнул в дверь, оттеснив швейцара, вынул из кармана шариковую импортную авторучку, купленную накануне.
— Битте, презент[3].
И прошел мимо зеркал к входу в зал. Услышал сзади жалобный писк:
— Па-а?!
Оглянулся. Швейцар держал дверь, загораживая Нельке вход.
— Дас ист майне тохтер[4].
— Пардон, — сказал швейцар и пропустил Нельку.
Ресторан был наполовину пуст. Они заняли столик, на котором не было таблички с надписью «Reserviert». Но подошел метрдотель и попросил их пересесть за другой столик.
— Майн фройнд, — снова начал он. Но Борис как-то по-особому подмигнул ему, и он сразу понял: метрдотеля надо послушаться. Потому что потом, кто бы что ни сказал, можно будет ответить: нас сюда посадил сам метрдотель.
— Ну ты даешь, па! — восхищенно прошептала Нелька, когда они успокоились за другим столиком. Собственно, это был даже не столик, а столище: по ту сторону широкой белой скатерти стояло еще четыре тяжелых стула. Нелька тотчас взгромоздила на эту белизну свою суму, но, видно, сама поняла, что ей тут не место, скинула сумку на стул. — Как ты хорошо по-немецки-то!..
— В школе надо как следует учиться, — назидательно сказал Борис. — Твой отец всегда был отличником. Поэтому он такой везучий.
— Ты везучий, па?
— Ему лучше знать.
— Да, мне лучше знать. — Борис откинулся на стуле, огляделся и закурил. — Но и мы тоже не лыком шиты. Мне сегодня тоже повезло. Точнее, вчера, — добавил он, почему-то покосившись на Нельку.
— Что у тебя, выкладывай.
— Ты занавески помнишь? — медленно, со значением выговорил он и снова покосился на Нельку.
— Какие занавески?
— Мои, конечно.
— Ну.
— Что «ну»? Помнишь или нет?
— Помню, кажется.
— Кажется… Ну, тебе простительно, ты не женщина.
— Говори яснее.
— Что тебе говорить, если ты все забыл. Я же тебе рассказывал про эти занавески.
— Ты много чего рассказывал, все не упомнишь.
— М-да, друг называется. — Он снова покосился на Нельку, и Александр догадался, что речь, как видно, об очередном романе старого холостяка, о котором при Нельке не расскажешь.
— Меняй пластинку, — сказал он.
— Менять так менять. — Борис закурил, еще больше сполз со стула, оглядел высоченный лепной потолок, широким жестом обвел зал и многозначительно изрек: — «Обслуживаются только интуристы»! Ты вроде бы знаток истории. Скажи, с каких это пор на Руси все лучшее — иностранцам?
— С петровских, — сразу ответил Александр. — Петр прорубил окно в Европу, но не догадался сделать ставни. И Европа хлынула на неподготовленную Русь.
— Петр — это же хорошо, — вмешалась Нелька.
— Хорошо, плохо… — поморщился Александр. — Я тебе уже толковал: нельзя так судить о людях, тем более об исторических личностях. — И повернулся к Борису: — Карамзин писал, что после Петра мы стали гражданами мира, но перестали быть в некоторых случаях гражданами России.
Борис подмигнул Нельке.
— Ну, теперь нам не будет скучно. Твой папочка может сутками говорить на душеспасительные темы.
— Я знаю.
— Что ты знаешь? — изумился Александр.
— Все знаю.
— Скажи, пожалуйста! Откуда?
— Мама говорила.
Александр дурашливо развел руками.
— Ну, раз мама говорила… Она у нас все знает.
Наступила неловкая пауза. Вроде бы ничего не произошло, просто перекинулись несколькими шутливыми фразами, а непринужденность разговора исчезла. Борис пускал свои колечки дыма, Нелька глазела по сторонам, Александр скучающе разглаживал пальцами складку на скатерти, думая о том, что напрасно помчался по первому зову Бориса. Сидел бы сейчас в своем любимом кресле, читал начатый недавно толстый том материалов для биографии Петра I академика Богословского. Ему и в самом деле давно не давала покоя мысль: с чего началось увлечение Петра заграницей? Царь-преобразователь — умный и энергичный противник консервативной старины — это определилось потом. Но ведь с чего-то все начиналось? Месяц назад Александру удалось купить в букинистическом второй том этих материалов, толстущий, на 600 страниц, посвященный первому заграничному путешествию 25-летнего царя. И теперь он зачитывался этой книжкой, как в молодости «Тремя мушкетерами». При Петре что-то ушло плохое из жизни народа, что-то сломалось хорошее. И Александр все не мог отделаться от мысли, что многое хорошее и плохое в нашей сегодняшней жизни уходит корнями туда, в Петровскую эпоху. Словно между теми и этими годами натянута струна, которую в каком месте ни тронь, звенит вся, целиком…
— Па, чего они смотрят на нас? — спросила Нелька.
— Кто смотрит?
— Да вон эти. — Она мотнула головой куда-то налево.
Александр оглянулся и сам уставился на трех женщин, сидевших за соседним столом. Точнее, уставился на одну — симпатичнейшую иностраночку в мягкой — так и хотелось потрогать, — серебристой курточке. Лишь мельком увидел рядом с ней сухощавую пожилую женщину с очками на тонком вытянутом лице и такую же пожилую, только без очков, круглолицую. И снова глаза его сами собой перебежали к серебристой курточке. Он смотрел на них, они, все три женщины, смотрели на него, и было в этом взаимном рассматривании что-то неестественное, беспокоящее.
— Ишь как они на тебя уставились! — сказал Борис.
— Почему на меня? Я человек женатый.
— Они же этого не знают.
— Ничего, посмотрят да перестанут.
Подошел официант, и Борис увлеченно начал заказывать разные блюда: и салатик, и осетринку, и что-нибудь бодрящее.
— На меня не рассчитывай, я за рулем, — сказал Александр.
— А ты? — спросил Борис Нельку.
— Я как все, — бодро ответила она.
— Рано еще как все-то, — проворчал Александр.
— Та-ак, и чего-нибудь еще этакое…
— Карпа возьмите, — посоветовал официант. — Прекрасный карп.
— Сто лет не ел карпа. Давайте. И еще кофеечек, и на десерт что-нибудь.
— Ушки возьмите.
— Что это такое? Впрочем, неважно, ушки так ушки. А? Чего еще? — оглядел он своих сотрапезников. Бросил быстрый взгляд на соседний стол. — Все смотрят. Небось завидуют.
— Твоему купеческому размаху, — сказал Александр.
— Мне можно, у меня сегодня праздник.
— Что хоть случилось-то?
— Вот закажем и пойдем покурим, — пообещал Борис.
Но пойти покурить им сразу не удалось. Только собрались, как официант принес в сачке, вложенном в блюдо, три больших живых карпа, спросил, подойдут ли такие. Все трое они потрогали карпов, словно умели определить, какими карпы будут зажаренными.
— Зачем их нам показывать? — пожал плечами Александр.
Официант не удостоил его ответа, ушел. Ответил Борис:
— Вероятно, здесь считается, что приятней есть того, с кем ты был знаком.
— Как я узнаю, этих ли они зажарили?
— Неважно. Главное — удовлетворить твое тщеславие и оправдать высокую стоимость блюда.
— На кой ты его заказывал, если высокая?
— Сегодня — особый день. — Он легко встал, дурашливо поклонился Нельке. — Мисс, мы вас оставим на пару минут.
В коридорчике при входе, где за широкой загородкой темнели пустые зевы раздевалки, топтался швейцар, и, поскольку уединиться больше было негде, Борис потянул Александра в туалет, пахнущий сладковатым освежителем воздуха. Там, прижав его в простенок между раковиной умывальника и эмалированным рукосушителем, висевшим на стене, заговорил горячо и сбивчиво:
— Занавеску помнишь? Ту самую, что у меня на кухне… Да ничего в ней особенного! — махнул он рукой, словно Александр уже обсуждал интерьер Борисовой квартиры. — Занавеска как занавеска, грязная, не приведи бог. Я ее пять лет не снимал. И рваная с одной стороны, поскольку я ее за гвоздик цеплял каждый вечер. Неужели не помнишь? Я же тебе говорил.
— Помню, помню, — поторопился признаться Александр, чтобы сократить затянувшуюся тираду. Хотя, убей бог, не помнил он этой занавески, просто не интересовался обстановкой, когда бывал у Бориса. Как не всегда замечал изменения и в своем доме.
— Так вот, помнишь, я тебе говорил, что не сниму занавеску, пока это не догадается сделать женская рука?
— Ну-ну. — Он начал что-то припоминать, что-то конкретное всплыло в памяти из многочисленных Борисовых чудачеств. — Догадалась?
— Представь себе. Пять лет они, заразы, глядели на эту занавеску, иногда и говорили о ней, ругали меня за неряшливость. А я молчал, думал: погляжу, какие вы не неряхи. И хоть бы одна. А сегодня прихожу домой, — батюшки, голубая, с цветочками…
— Отличный метод. Теперь давай скатерть на столе или покрывало на кровати. Не пройдет и пяти лет…
— Эх, а еще друг, — обиделся Борис. — Когда ты ко мне приставал: женись, — я что отвечал? Смеялся? Я серьезно говорил: найдется такая, которая занавеску догадается сменить, женюсь. Мне хозяйственная и заботливая нужна, а не какая-нибудь вертихвостка.
— Поздравляю. Значит, женишься?
— При чем тут это?! Я тебе серьезно говорю, что есть, оказывается, заботливые и хозяйственные.
— И я серьезно: раз обещал — женись.
— Так это я тебе говорил, не ей же.
— Отказываешься от своих слов?
— Там видно будет. Это вообще неважно. Важно, что я дождался наконец. Пять лет ждал…
— Значит, не женишься и никакого праздника нету?
— Обижаешь, хозяин. Праздник — это само собой, а женитьба — дело десятое. Пока давай отпразднуем событие, а там будем думать…
Они вернулись в зал ресторана и еще от дверей увидели новшество: за их столом, напротив Нельки, сидели те самые три иностранки, что глазели на них из-за другого стола.
— Па, — сказала Нелька, — тут этот дяденька приходил, что нас сюда посадил, спросил, не будем ли мы возражать, если они к нам сядут. Я сказала, что не будем. Правильно? — При этом она стрельнула глазом на серебристую курточку напротив, и Александр понял: все дело в этой самой курточке. Не будь ее, Нелька наверняка не решилась бы отвечать метрдотелю столь категорично.
— Ничего, больше народу — лучше праздник, — сказал Борис.
— Праздник молчком. О чем с ними поговорить?
Очкастая что-то шепнула молодой, и та вдруг изрекла:
— Эпоха царь Питер.
Александр уставился на нее, как на диво заморское, забыв о приличиях. Она улыбнулась ему, мило приоткрыв рот, и провела пальцем по нижней губе. Получился этот ее жест двусмысленным, заговорщическим.
— Извините, пожалуйста, — сказала по-русски женщина, сидевшая рядом. — Я — переводчица, а эти две женщины, — она качнула головой направо и налево, — наши гостьи из Западной Германии.
— Это хорошо, что из Германии, — обрадовался Борис. — Мой друг говорит по-немецки.
— Мы это поняли, — улыбнулась переводчица. — И потому попросили разрешения сесть за ваш стол. Вы не возражаете?
— Мы очень рады, — жеманно поклонился Борис.
Александр молчал. Немецкий он и в самом деле немного знал. Не потому выучил, что так уж любил его. Просто в школе, где учился, другого иностранного не преподавали. Потом и в институте пришлось учить немецкий. Хотя в моде был уже английский. Было и еще одно обстоятельство, заставлявшее его оставаться верным немецкому, — письма отца, погибшего в войну. Он еще и читать не умел, а уже знал наизусть эти письма. Мать пересказывала их ему каждый День Победы, каждый день рождения отца и вообще каждый раз, как представлялся случай. До войны отец преподавал немецкий язык в школе и писал в письмах, что знание языка помогает ему бить врага.
«Учи Сашку немецкому языку, — писал отец матери в одном из писем. — Чтобы победить врага, надо знать его…»
— Кроме того, наши гостьи, — снова кивки направо и налево, — заинтересовались вашей беседой о Петре Первом. Дело в том, что…
— Позвольте мне, — с трудом складывая русские слова, перебила ее пожилая немка. Все это время она не спускала глаз с Александра и теперь прямо впилась в него своими большими, казавшимися выпуклыми под стеклами очков глазами.
— Позвольте мне, — в свою очередь перебил немку Борис. Он ловко открыл шампанское так, что и хлопнуло, и в то же время пробка осталась у него в руке, разлил пенящуюся жидкость в бокалы. — Позвольте провозгласить тост за дружбу народов.
Переводчица что-то коротко сказала немкам, и они заулыбались согласованно, пригубили свои бокалы.
— Позвольте мне, — снова сказала немка. — Мы хочем говорить царь Питер. Мы слышал, вы говорил царь Питер.
— Почему именно он? — спросил Александр, поскольку немка обращалась прямо к нему.
— Нам интересно царь Питер, потому что царь Питер начался дружба цвишен, как это? — между русскими и немцами.
— Да уж началась, — проворчал Александр. — Никак не кончится.
Борис толкнул его под столом коленом и снова поднял бокал.
— За любовь и взаимопонимание. — При этом он довольно бесцеремонно подмигнул молодой немке, и та ответила милой улыбкой, которая почему-то не понравилась Александру.
— Между немцами и русскими было больше конфликтов, чем контактов, — сухо сказал он. — И всегда не по вине русских, заметьте.
— Чего ты злишься? — зашипел Борис. — Они виноваты, что ли? — И заулыбался немкам: — Вы ешьте, ешьте, на одном кофейке далеко не уедете. Вот осетринка, салат, пожалуйста, сейчас рыбу принесут, замечательные, знаете ли, карпы. Вот такие. — Он потер ребрами ладоней о край стола, показывая размер карпов. — Считайте, что с этого момента у нас будут одни контакты и никаких конфликтов.
Переводчица что-то долго говорила своим подопечным. Стараясь унять вскинувшееся в нем раздражение, Александр оглядывал зал ресторана, иностранцев, сидевших за другими столами. Скосил глаза на Нельку, с аппетитом уплетавшую розоватые ломтики осетрины и исподлобья с любопытством поглядывавшую на своего невесть с чего разволновавшегося па. Потом взгляд его упал на молодую немочку, слушавшую переводчицу с опущенными глазами, и задержался на ее лице, каком-то чересчур уж мягком, нежном, как у юной гимназисточки. И губы у нее были мягкие, чуточку пухленькие, удивительные губы, от которых никак невозможно было оторвать взгляд…
…Очнулся он от тишины. Поезд стоял, и ниоткуда не доносилось никаких звуков.
«Никак застряли, снежный занос», — забеспокоился Александр и начал думать о том, что если поезд выбьется из расписания, то в Ганновере он не успеет на ольденбургский поезд и обещавшие встретить его на вокзале прождут понапрасну, уедут, и ему придется добираться самому. А чемоданы не маленькие, одних сувениров — до пуда…
Нарисовав себе страшную картину блужданий по чужому городу в чужой стране, он вскинулся, выглянул в окно. Шел снег, настоящая зимняя метель. В снежной толчее виднелись какие-то дома, окна светились, словно был уже поздний вечер.
— Варшава, — сказала толстая соседка.
— Варшава?! — ахнул он. — Так надо же посмотреть.
Но тут же и пропала в нем охота смотреть, потому что для этого надо было одеваться, выходить из вагона. А тем временем стоянка кончится. Да и что увидишь в такую непогодь?
«Удивительно, как легко можно отговорить себя, когда не хочется что-либо делать». Он снова отвалился на подушку и утонул в своих воспоминаниях.
Как он тогда дал уговорить себя — и сам до сих пор не понимает. Вначале его все злило. Может, потому злило, что больно уж красивая была немочка и ему все время хотелось глядеть на нее. А Нелька рядом, не очень-то поглядишь. Приходилось сидеть бука букой, вести чинный разговор с очкастой немкой. А та словно из отдела кадров, — все-то ее интересовало: кто вы да что вы? Когда он назвал себя — Александр Волков, — немка чуть в обморок не упала: «Ах, Александр! Ах, Волков!..» Но и симпатичную немочку почему-то весьма заинтересовал этот вопрос, уставилась на него своими глазищами, словно он назвал себя марсианином. И улыбнулась ему как-то странно, будто давно знакомому. Эта вот улыбка, похоже, и доконала его. Тут уж началось подлинное знакомство. Старшую немку звали Луизой, а у немочки было красивое имя Саския.
Эта самая Саския, Александр по глазам видел, уже горела желанием взять инициативу в беседе в свои руки, но в этот момент Луизу будто кто подтолкнул, вскочила, бросила сумочку на стул, заизвинялась, давая понять, что ей надо отлучиться, и ушла, утащив за собой Саскию. Переводчица побежала было за ними, но скоро вернулась, улыбнулась виновато и сказала, что женщины есть женщины, кто бы они ни были, им надо немного пошептаться по своим женским делам.
Шептались они довольно долго. Нелька себе чуть шею не свернула, все оглядывалась, а они, Александр и Борис, ели молча, думая каждый о своем, разглядывали золотую лепнину на потолке. Когда немки пришли, по их заговорщическим лицам видно было, что они-таки дошептались до чего-то. Саскию словно пришибли, она после того шептания все больше молчала, только смотрела на Александра как-то по-особому, словно жалела его. А Луиза, как села, сразу повела разговор о Волге. «Ах, Волга, всю жизнь мечтала увидеть великую русскую реку Волгу!»
— Я родился на Волге, — сказал Александр. — В Костроме.
Его признание вызвало новую волну восторгов, восклицаний. А потом Луиза заявила, что она хотела бы, она очень просит, чтобы Александр, именно Александр, показал им Кострому.
— С удовольствием, — не задумываясь сказал он.
Сказал и испугался. Язык — это ведь не только смысл слов, а и многое-многое другое, чему и названия-то нет. В его «с удовольствием» было больше иронии, так сказал бы приятелю, предложившему лететь, скажем, на Луну. Чтобы понимать это «многое», надо жизнь вместе прожить. Где уж было немке разобраться во всех интонациях! И она поняла, как и должна была понять иностранка, — прямо.
— Можно завтра? Хорошо? — сказала она.
Растерявшись, Александр начал мычать что-то насчет «может быть» да «надо посмотреть». Но было уже поздно. Переводчица сказала, что разрешение на поездку она постарается получить, надо только оплатить машину.
— О, мы заплатим! — сразу воскликнула Луиза.
Александр подумал: чего не съездить при такой оказии? И сказал, что сам собирался навестить мать.
— Там живет ваша мама? — заволновалась Луиза, вперив в него свои казавшиеся выпуклыми за очками глаза.
— Да, отец погиб в войну, а мама живет все там же.
— О, погиб в войну! — закатила она глаза и посмотрела на Саскию. Та сидела опустив голову и чему-то улыбалась краешками губ.
Ему подумалось, что она улыбается мечтательно и что это связано с ним. От этой его мимолетной думы растеклось в груди теплое и щекотное, похожее на то, что уже было с ним когда-то. И он подумал вовсе без беспокойства, скорее весело: «Не влюбиться бы».
Во время этого разговора и Борис, и Нелька, не понимая ни слова, но, как видно, все же догадываясь, что совершается нечто важное, смотрели на него глазами, полными муки и нетерпения.
— О чем договорились? — не утерпел Борис.
— Потом расскажу… — сухо ответил он. И добавил усмехнувшись: — Не одному тебе занавески вешают.
Оживленно беседующей толпой они покинули ресторан, вышли на всегда людную и шумную площадь у магазина «Детский мир». Александр взял Луизу под руку и галантно перевел через площадь. Хотел освободиться, но не тут-то было: Луиза цепко держала его. Пришлось вести дальше через подземный переход, мимо «Метрополя» до входа в метро «Площадь Революции», откуда немки и переводчица собирались ехать до Смоленской площади, где они жили в гостинице «Белград». И все это время Луиза говорила почти непрерывно, хвалила Москву, хвалила его, Александра, и всех русских оптом.
Лишь в широком вестибюле метро ему удалось освободиться. Улучив момент, он шепнул переводчице, кивнув на Луизу:
— Она не того?..
Та пожала плечами.
— Не обращайте внимания. Она вообще не в меру восторженная. Такая уж, должно быть. — И добавила огорченно: — Машину велела отпустить: непременно ей на общественном транспорте нужно. Причуда…
А Саския все улыбалась и загадочно молчала. А Борис все позевывал: он не умел долго слушать, он любил, чтобы слушали его. А Нелька все глазела на серебристую курточку и лишь время от времени поднимала глаза на своего па, в которых читался недоуменный вопрос о непонятном оживлении пожилой немки, вопрос безответный и для него самого.
Переводчица пообещала позвонить в тот же вечер, но позвонила лишь утром, когда он совсем уж перестал думать о Саскии. То есть не перестал, а вспоминал со сладкой печалью и сожалением, как о промелькнувшей и навсегда исчезнувшей радости.
— Возникли небольшие затруднения, — сказала переводчица. — Но если вы не возражаете, поездка может состояться завтра.
Договорились о раннем часе, когда он должен был быть на Смоленской площади. Но тут вдруг взбеленилась жена: «Чего это ты бросишь все дела и поедешь неизвестно с кем?» Он спорил с женой, а сам думал: в самом деле, чего это он? Но не идти же на попятную, не позориться же перед заграницей?..
Если бы он знал, какой поток забот вызовет эта поездка! Но каждый очередной шаг казался небольшим, каждая очередная забота незначительной, каждая трудность легко преодолимой. Каждая в отдельности. Но теперь, оглядываясь, он поражался себе: как его хватило? Может, и не хватило бы, да все звучала в нем словно бы ласковая музыка всякий раз, когда думал о Саскии. Может, она-то, эта музыка в душе, и помогла в долгих хлопотах, через которые пришлось пройти на пути к этому поезду, уносящему теперь его через заснеженные просторы Польши все дальше на запад…
И мать тоже пришлось убеждать. Она-то, пожалуй, больше всего и всполошилась. С первого взгляда почему-то не понравились ей немки, особенного старшая, Луиза.
— Чего за тобой увязались? — зашептала она Александру, когда они в кухне остались одни. И погрозила пальцем: — Я все вижу. — И неожиданно заключила: — Чего хорошего? Задницы и той нет.
— Ну это ты зря, — сказал он, косясь на приоткрытую дверь. — Все при ней.
— Не туда глядишь, бесстыжие твои глаза. Молодая и есть молодая. Я про старую.
Мать пилила Александра каждый раз, когда он приезжал. Ругала, как маленького, за каждую провинность. А он только посмеивался, довольный, ему нравилось ее незлобивое ворчание, это напоминало детство. И может, от этого ему всегда было покойно и радостно дома, как-то защищенно, что ли. Была мать еще не старой: шестьдесят пять — какой возраст?! Но ему она казалась старушкой. Луизе было немногим меньше, но то ли брючный костюм молодил ее, то ли особая манера держаться, только выглядела она куда моложе своих лет.
Он и не собирался везти немок к себе домой. Думал: покрутится по городу, покажет достопримечательности и, оставив их, смотается с Нелькой к матери. Но Луиза еще дорогой заговорила о том, что ей будто бы позарез надо поглядеть, как живут простые советские люди. И похоже, не врала: с таким неистовым интересом рассматривала дом, старенький, одноэтажный, почти деревенский домик, стоявший бог знает с каких времен над волжским откосом. Словно молодая, сбежала по тропке к Волге, помочила руки в воде, зачем-то понюхала пальцы и потерла ими себе лоб и губы. И все с каким-то непонятным Александру детским восторгом, приговаривая то и дело:
— Теперь буду знать…
Саскию тоже удивляла восторженность Луизы, она все ходила за нею хвостом, к огорчению Александра, почти не замечая его.
В доме Луиза все дотошно осмотрела: комод с выдвижными ящиками, старую кровать с металлическими шарами на спинках, которую мать ни за что не желала поменять на более современную, деревянную. Луиза, казалось, перенюхала все фотографии на стенах, а к семейному альбому прямо-таки прилипла, словно это была невесть какая музейная достопримечательность.
Под конец она вынула из сумки и подарила матери джинсовый брючный костюм.
— Что я, молодая, что ли, такой-то носить? — ахнула мать и засуетилась: — А мне и подарить нечего, ах ты господи!..
Она бегала по комнате, выдвигала ящики комода, а Луиза все ходила за ней и, с трудом подбирая русские слова, говорила, что мать не такая уж старая, а если приоденется, так и вовсе будет молодо выглядеть. Мать махала руками, прикидывала на себя костюм, смущенно смеясь, бросала его на кровать и снова принималась искать, чем бы отдариться.
С костюмом разобрались быстро. Нелька примерила его и заявила, что он ей как раз впору, чем несказанно обрадовала мать. А Луиза удовлетворилась глиняной кошкой с комода. Кошка эта была копилкой, со щелкой в черной голове, и Александр еще маленьким любил совать туда монетки. В копилке что-то позванивало, и Луиза заявила, что это очень дорогой подарок, поскольку в копилке — тайна, неведомо какие, может быть, золотые монеты. Мать махала руками: откуда у нас золотые, пятаки только. Но Луиза не сдавалась: кошку, и все. В конце концов мать успокоилась, но, когда Луиза отвернулась, показала Александру пальцем у виска…
Долго потом все это было предметом домашних обсуждений. Жена Татьяна прямо заявила: ненормально, и все тут. Он не возражал, поскольку тоже считал Луизу немного того… Только ее. О Саскии он этого бы не сказал. С Саскией у него были очень доверительные минуты. Особенно в Ипатьевском монастыре, куда они заехали, катаясь по Костроме. Пока Луиза, по-обыкновению восторженная, бегала по монастырскому двору, осматривая золотые купола, красиво выделявшиеся на фоне синего неба, росписи стен, окна, увитые каменной резьбой, они с Саскией сидели на скамеечке и беседовали. Нельки рядом не было: ей музейные красоты были ни к чему, и она убежала купаться на Волгу. Мать, которую Луиза все-таки вытащила из дома, удивив даже Александра своей настырностью, — обычно мать всем музеям и театрам предпочитала сидение в четырех стенах, — так вот мать, заявив, что если за Нелькой не присмотреть, то она обязательно утонет, тоже ушла на Волгу. И потому они с Саскией остались вдвоем. Александр так долго ждал этой минуты, что теперь попросту растерялся и молчал. И Саския молчала, только с любопытством все взглядывала на Александра и улыбалась чему-то своему. Они сидели так близко друг к другу, что ветер, временами ворошивший ее пышные волосы, кидал пряди ему на лицо, и он каждый раз жмурился и замирал, стараясь удержать в себе едва уловимый волнующий запах ее волос.
— А вы интересный человек, — наконец произнесла она.
— А вы… — Он задохнулся от этих слов, показавшихся ему полными тайного смысла, и вдруг выпалил: — А вы — просто красавица, не знаю, говорил ли вам кто-нибудь об этом…
— Говорил, — сказала она и снова улыбнулась.
— Говорил? — Ему не понравилось, что она упомянула это в единственном числе. Было бы очень странно, чтобы у такой красивой женщины не имелось если уж не мужа, то очень близкого человека. Хотя у красивых-то зачастую и бывают несчастливые судьбы.
— Говорил! — с вызовом повторила Саския, и засмеялась, и качнулась к нему мягким плечом. И, словно старого знакомого, похлопала горячей ладошкой его по колену. И он поймал эту ладошку, удержал, непривычно задыхаясь от мягкости ее ладошки, от близости.
— Ну, всё! — с деланным испугом воскликнул он.
Она засмеялась и, высвободив руку, снова похлопала его по колену.
— Ты совсем такой же, — сказала загадочно. И задумалась, погрустнев, и наклонилась к нему: — Приезжай к нам, хорошо?
Александр не сразу понял, о чем она говорит, заметил вдруг, что она с ним на «ты», и обрадовался.
— Хорошо бы!..
— Приезжай, тебе будет интересно.
— Не сомневаюсь. Только ведь это… не в Кострому съездить.
— Я знаю. Но ты приезжай. Мы пришлем тебе приглашение.
Она так и не сказала: хочу видеть, я приглашаю, или, на худой конец, мне было бы интересно. Ничего от себя лично, ничего. Но в тот момент это казалось ему малостью, которой не следует придавать значения.
Задумался он позднее, когда они уже уехали в свою Западную Германию и увезли его клятвенное обещание приехать.