К книге
Доктор ВераЧасть вторая. 7
73%
Часть вторая. 7
29

Сегодня публично казнили твоего отца, Семен, Ивана Аристарховича Наседкина, и еще какого-то рослого, дюжего человека, который так и не назвал себя. Их казнили на Восьмиугольной площади, перед зданием горкома, в двенадцать часов дня, и я видела, как это произошло. Эта страшная сцена еще живет во мне, и трудно собраться с мыслями.

Началось с того, что утром Прусак, эта усатая дрянь, заехал на мотоцикле предупредить, что весь наш инвентарь действительно изымается для немецкого госпиталя, и мы должны к вечеру подготовиться и сдать по списку все койки, тумбочки, биксы и, конечно, наш знаменитый автоклав. Потом он подал бумажку - это была повестка штадткомендатуры. Мне «шпитальлейтерин и шеф-артц цивильного госпиталя номер один» города Верхневолжска, предписывалось «оказать честь явиться к одиннадцати часам сорока минутам для присутствия при публичной казни главарей местных бандитов, осуществляемой по приговору военно-полевого суда...»

- Кто? Кого хотят казнить? - спросила я, ошеломленная приглашением.

- Пани докторка зрит своими очами, - ответил Прусак со скверной улыбочкой.

- Я не хочу. Не пойду... Мне некогда.

- То не есть приглашение, то есть приказ. - И, задвигав носом, он подкрутил усики.

Как только он убрался, я бросилась к Василию Харитоновичу. Тот стал очень серьезен. С инвентарем придется расстаться. Жизнь людей дороже, чем койки и тумбочки. Но об этом они тут побеспокоятся... А по этой повестке придется идти. Приказ коменданта - военный приказ. Может быть, фон Шонеберг как раз и хочет создать повод, чтобы расправиться со всеми нами. Нельзя давать ему такую возможность.

Как раз в это время кто-то из комендантских приехал за Ланской. Ее перевозили домой. Она предложила доехать с ней до центра города, но я, разумеется, отказалась. Жутко ехать на такое дело на их машине. Ланская не настаивала. Я уже знаю - эгоистка очень боится подорвать свою репутацию у немцев.

Словом, я двинулась пешком и не помню, как добрела до площади, кажется, не встретив по пути ни одного прохожего. Мертвый, совсем мертвый был город. Только военно-санитарные машины, забросанные сзади грязноватым снегом, вереницами и в одиночку тянулись по улицам и, не останавливаясь, не задерживаясь, бежали куда-то. На перекрестках, подняв воротники шинелей, надвинув пилотки на уши, зябли солдаты, совсем непохожие на тех подтянутых, сытых, крепких немцев, что недавно, самоуверенные и наглые, топали по городу.

Шесть дней, всего шесть дней! Продержаться меньше недели - вот об этом-то я и старалась думать, чтобы не думать о том, что предстояло увидеть. Я было решила - закрою глаза и не буду смотреть на это зверство, но потом передумала. Нет, нужно видеть, нужно запомнить. Такие вещи забывать нельзя...

Ну вот и здание горкома, где у них помещается гестапо. Перед подъездом вкопано два столба с перекладиной, как для качелей. Сверху на равном расстоянии три веревки, а под ними стоит обыкновенный военный грузовик. На нем три стула, обычные канцелярские стулья. Каждая веревка свисает к стулу. На площади толпятся люди, должно быть, согнанные сюда или вызванные, как я: стоят, дышат в ладони, подпрыгивают, греясь. И все это молча, не глядя на грузовик, не смотря друг на друга.

Влившись в толпу, я разглядела у подъезда кучку военных, и среди них толстого штадткоменданта с отечным лицом землистого цвета. В черной шинели, в высокой фуражке домиком, перехваченный поясом, он выглядел выше, крепче. Тут же, конечно, красовался фон Шонеберг, подтянутый, держащий в руках свои неизменные перчатки и поигрывающий ими. Среди военных виднелась высокая фигура Винокурова. Он стоял, втянув голову в плечи, точно бы старался умерить свой рост, стать менее заметным, а рядом с ним был какой-то тип в смушковой шапке и бекеше, обшитой серым барашком. Сытая морда. Полубачки. От этого типа несло чем-то дореволюционным, а вернее - дореволюционным, воспроизведенным в какой-нибудь пьесе. Я догадалась: бургомистр Всеволод Раздольский. И поразилась, как этот тип мог двадцать пять лет проработать преподавателем фехтования в спортивных клубах и незаметно просачиваться сквозь сети наших бесконечных анкет. И Ланская была уже тут, а в сторонке жался этот попик с бабьим именем, тоскливо оглядывался кругом и ожесточенно терзал мочалку своей бороденки."

Я так подробно восстанавливаю эту картину потому, что мне страшно подойти к главному. Но до того, как это страшное началось, случилось то, за что мне, наверное, придется держать ответ через шесть дней. Этот Шонеберг заметил, должно быть, мою белую косынку. Он навел на меня свое пенсне, заулыбался, прошел сквозь цепь солдат, разомкнувшуюся перед ним, направился прямо ко мне. Я даже присела, чтобы стать незаметной. Но люди молча расступились, и он оказался передо мной.

Он подошел и театрально раскланялся.

- О, доктор Трешникова! Прошу вас к нам... Эй, расступитесь!

Вообще-то у него тихий голос, но сейчас он говорил, как актер на сцене, и глаза его, цепкие, состоящие будто из одних зрачков, издевались надо мной из-за толстых круглых стекол пенсне.

- Нет, я не пойду, - вскрикнула я в страхе.

- Почему же? Ваше место среди достойнейших горожан.

Он переложил перчатки из правой руки в левую и взял меня под руку.

Сотни глаз смотрели на эту сцену. Мне было противно и страшно. Попыталась освободиться, но он крепко держал руку. Сладчайшая улыбка не сходила с лица. О, он отлично видел эти взгляды и понимал, что происходит у меня в душе! Явно издеваясь. он демонстрировал свое почтение.

- Такая прелестная женщина должна украсить наше общество.

С каким бы удовольствием я треснула по этой улыбающейся физиономии! Но госпиталь, но раненые, но дети... Я ведь не принадлежу себе.

- Вы что же. пренебрегаете нашей компанией? - Вежливая улыбка не прикрывала угрозу.

И я... я пошла с ним. Сквозь молчаливую толпу, сквозь цепь солдат, снова разомкнувшуюся перед нами. А офицеры скалились мне навстречу, черт их побери, штадткомендант козырял, а эта гадина Раздольский ощерил свои гнилые зубы, потянулся к моей руке.

- Наконец-то... Столько слышал о вас, но видеть не доводилось... Ручку, позвольте ручку... Несказанно рад.

В это мгновение я как бы видела себя глазами иззябших людей, что смотрели оттуда, с площади, и я презирала и ненавидела себя. Но что, что я могла сделать? У меня началась какая-то мелкая, отвратительная дрожь.

Но в этот момент все стихло. Взоры обратились к крытому грузовику, осторожно пробиравшемуся сквозь толпу.

Он остановился у подъезда. Выпрыгнувшие из него солдаты опустили подножку и встали по обе ее стороны. На площади стало так тихо, что я услышала, как шуршит поземка, неся под ногами сухой снег.

Первым спрыгнул на землю твой отец, Семен. Руки у него были заломлены назад и связаны, очутившись на тротуаре, он, сбычившись, щурясь от солнца, деловито оглядел виселицу, машину-эшафот, толпу. Взгляд его задержался на тех, кого отделяла от толпы цепь солдат, на военных, на «достойных горожанах», на бургомистре, Винокурове и на мгновение, только на мгновение, остановился на мне. И, честное слово, Семен, мне показалось, что твой отец усмехнулся. Усмехнулся одними глазами, а вернее - всем лицом, кроме губ, как это умеешь делать и ты...

Иван Аристархович был тих, сосредоточен. Он осторожно, боком сошел по ступенькам лесенки, глядя куда-то внутрь себя и будто обдумывая каждый шаг. Из бодрого, крепкого еще мужчины он превратился в старика. Третьего, незнакомого, в коричневой вельветовой толстовке, похожей на пижаму, и в таких же штанах, покрывавших военные сапоги, двое солдат тащили под руки. Еще один солдат шел сзади, наведя на него автомат. Этот третий был широкоплеч, прям. Шапки на нем не было, и ветер трепал его волосы, сбрасывая их на избитое, пестрое от синяков лицо.

Так, между шеренгами солдат, по очереди они и поднялись на эшафот. Потом Шонеберг читал что-то сначала по-немецки, потом по-русски. Наверное, приговор. Он стоял спиной к нам. Шуршала поземка. Из русского текста донеслись лишь отдельные слова: «... шайка бандитов...», «главари», «карающая рука правосудия» и, наконец: «...казнь через повешение». При этих последних словах отец твой усмехнулся всем лицом. Иван Аристархович, видимо, их и не слышал, углубленный в себя. Неизвестный, весь вид которого говорил, что он военный, презрительно улыбнулся, улыбнулся криво, одной щекой. Другая представляла сплошной синяк. И он сказал не очень громко, но так. что я хорошо разобрала:

- Мы еще вас вешать будем... В Берлине фонарей не хватит... - И вдруг захохотал, отчетливо выделяя в своем смехе каждое «ха» от последующего... Ну конечно же, он военный. В голосе, даже в смехе у него что-то такое командирское, сухохлебовское.

Офицеры и «достойнейшие горожане» сразу засуетились. Здоровенный солдат в безрукавке на меху, откормленный, очень сильный, которому, по-видимому, предстояло выполнять роль палача, размахнувшись, равнодушно ударил незнакомца по лицу. Фон Шонеберг тотчас же его одернул. Публичное избиение приговоренных, по-видимому, не входило в программу страшного спектакля. Наоборот, было очевидно, что ему стремились придать видимость законности. Кто-то подсадил на машину попика. Он не то чтобы упирался, но был какой-то весь неживой, вялый, отсутствующий. Шонеберг подтолкнул его в спину. Тот вынул откуда-то из-за пазухи, что ли, крест и двинулся к тому, к военному, которого поставили перед дальним стулом. Тот только усмехнулся. Твой отец, стоящий посредине, мотнул головой, будто отмахиваясь от назойливого комара. Тогда попик, ступая осторожно, словно боясь, что доски машины могут под ним провалиться, подошел к Ивану Аристарховичу. Поднял крест. Что-то забормотал.

Наседкин слушал точно во сне. Потом будто бы разом вырвался из каких-то своих душевных глубин, куда был с головою погружен, с удивлением осмотрел попика. И вдруг плюнул ему в физиономию. И снова сник, уйдя в себя. В толпе ахнули, зашумели. Инсценировка срывалась.

Шонеберг что-то закричал. Он торопил палача. Военный сам легким движением поднялся на стул. Иван Аристархович сделал это аккуратно, осторожно. боясь оскользнуться и упасть. И тут случилось неожиданное. Как - я не знаю, но Петр Павлович освободил руки от веревок. Сделал резкое движение и оттолкнул солдата. Потом схватил стул за спинку, отскочил с ним в угол кузова и, подняв стул, закричал:

- Подойди, подойди только, гитлеровская падаль, - череп размозжу!

Это было так неожиданно, что дюжий солдат отпрянул, а Петр Павлович, пользуясь замешательством, закричал в толпу:

- Товарищи, граждане! Последние дни изверги здесь лютуют. Все! Кончилось их время!

Солдат бросился к нему с автоматом, но стрелять в приговоренного к повешению, должно быть, не полагалось. Занесенный стул не давал ему приблизиться к старику. Петр Павлович действительно был страшен в этом неистовом своем гневе: лицо покраснело, вены на висках вздулись, глаза бешено горели. Пользуясь общим замешательством, он злорадно прокричал:

- А, что, слабо? В штаны кладете?.. Нет такой силы на свете, которая бы нас сломила, слышите, гады? Нате вам...

И вместе с крепким ругательством вниз, в нашу группу, полетел стул, угодивший в Раздольского. Штадткомендант что-то прокричал бабьим голосом. Раздалась очередь из автомата. Человек в толстовке рухнул, как сраженный молнией дуб. Покачавшись, как бы стараясь устоять, осел Иван Аристархович. Но Петр Павлович был еще жив.

- Эй, скажите внукам, что их дед...

Он не договорил, следующая очередь прошила его. И тут что-то темное мелькнуло в воздухе. По ту сторону машин раздался взрыв. Потом другой. Не понимая, что произошло, я бросилась бежать и, когда на углу оглянулась, увидела, как неярким пламенем полыхает машина. На снегу чернели чьи-то тела. Чьи - я не разглядела. Страх понес меня дальше по главной улице, и я остановилась лишь у городского сада, когда перехватило дыхание...

Тут мне почудилось, будто за рекой бьют пушки: выстрел - разрыв, выстрел - разрыв. Нет, конечно, это кровь стучала в висках. Только уже приближаясь к Больничному городку, я несколько успокоилась и поняла, что произошло в конце этого страшного спектакля. Кто-то бросил через толпу гранаты... Гранаты... Опять гранаты. И еще я поняла сегодня, Семен, с запозданием на столько лет поняла, каким человеком был твой отец, старый слесарь с Первомайки, любивший к месту и не к месту сказать, что он «рабочая кость»...

Дети выслушали мой рассказ о гибели деда без единой слезинки. Вот они и сейчас сидят за шкафами, тихие, взволнованные, но глаза сухи.

Вернувшись, конечно же, бросилась сразу к Сухохлебову. Он откуда-то все уже знал.

Резким движением он сел на койке, положил мне на плечи руки.

- Мужайтесь, Вера.

Вера! Впервые он не прибавил к имени слово «доктор». Я покраснела, как девчонка, и, не умея этого даже скрыть, пробормотала:

- Я мужаюсь, Василий Харитонович!

- А меня, между прочим, друзья зовут просто Василием, - сказал он.- Ведь вы мне друг, Вера?

- Друг, Василий.

И когда к койке подошел кто-то из наших, мы оба смутились.

Семен, не вини меня. Я только женщина, еще не старая, одинокая женщина. Да и что особенного в том, что мы назвали друг друга по именам? Мы ведь действительно друзья... Ну и... сердце - что ж, оно ведь не только орган для перекачки крови...

Предыдущая главаГлава 29 из 40Следующая глава