Вот уж не думала, что эта Зинаида Богданова окажется для нас бесценной помощницей. Но об этом я должна рассказать поподробнее. В тот день, когда зашел разговор об одежде, она сбегала домой и принесла костюм Василька, дешевенький, грубошерстный костюм. От него разит нюхательным табаком, этим классическим средством от моли, которое искони употребляется в наших текстильных краях. Костюм тут же примерили, и малорослому Лене Капустину он оказался как раз впору.
Примеряли, разумеется, всей палатой. Звучали комментарии:
- Гармонь в руки - и ну вдоль деревни...
- Хоть сейчас под венец.
- Ребя, он ему великоват. Вот мне в самый раз. Честное комсомольское! Дайте померить!
- Но-но, шалишь-мамонишь, он на мне как влитой!
Капустин сиял: есть в чем выйти, тем более что Зинаида захватила заодно ватный пиджак и пару рубашек. Все радовались. И только тетя Феня вдруг захлюпала носом и выбежала из палаты, но это заметила, кажется, только я.
Вместе с одеждой Зинаида принесла известие, от которого всем, и особенно мне, стало жутко. Полицаи под командою эсэсманов снова прочесывали дома и общежития «Большевички». Вместе с другими был схвачен инженер Блитштейн. Его больную жену сорвали с постели. Инженер сам отнес ее в крытую, обитую железом машину. Но трех его дочек прячут где-то в рабочих общежитиях, и полицаи, упустившие их, прочесывают сейчас комнату за комнатой.
Известие это не выходит у меня из головы. Оставшись в своем «зашкафнике», я вспоминаю глаза Блитштейна: «Не поговорите ли вы с комендантом?» Ну как и о чем могла я говорить? А может быть, все-таки могла? Да нет же, господи! Эта актриса права, при слове «раса» они теряют все человеческое. Ведь это только представить себе - больную, пораженную инфарктом, срывают с постели. Значит, правильны слухи, что многие сотни евреев и цыган расстреляны и зарыты в противотанковых рвах...
От жутких мыслей этих отвлекает меня разговор ребят, доносящийся снаружи.
- Говорят тебе - поди и скажи, - настаивает Домка. - Вера - начальник, ей все знать надо.
- Опять плакать будет. У нашей Веры теперь нервы совсем никуда, - по-взрослому, покровительственным тоном Марии Григорьевны, отвечает Сталька.
Я вышла к ним. Оба притихли, будто я застала их за чем-то предосудительным. Стоят, смотрят друг на друга: говорить или нет? Потом Сталька набирается храбрости и произносит таинственным шепотом:
- Ма, она там опять с Васильком разговаривает, говорит ему: «Тебе костюм-то все равно ни к чему, а Лешке Капустину как раз впору. Не серчай уж на мать...»
Нет, я, конечно, не расплакалась, хотя, честно говоря, слезы и подкатывались к горлу. Меня отвлекла неожиданно мелькнувшая мысль: ведь права, права Мария Григорьевна. Зинаида принесла самые дорогие ей вещи. Разве этим она не показала всем нам, как мы сможем одеть наших людей? Я сейчас же послала за ней Стальку. Та привела ее за руку, и я сразу увидела, что это уже не прежняя раздавленная своим несчастьем женщина.
Она напоминала человека, перенесшего тяжелую болезнь и делающего первые, неуверенные шаги. И глаза были не сухие, а влажные.
- Спрашивали? - тихо, но все-таки не безразлично произнесла она.
- Звала. Хочу поблагодарить. Спасибо, Зина. Одного одела. Но ведь сколько их у нас!
- Так у меня ж больше ничего нет, - с обидой произнесла женщина.
- А я и не прошу вещи, я прошу совета: как быть? Понимаешь, Зина, вот случись что - голые же люди, в халате на мороз не выбежишь.
- Это верно, это да... У меня еще от Василькова отца куртка телячьего меха, только молью сильно потрачена, а надевать можно. И валенки, Васильку берегла, а теперь... - Обильные крупные слезы побежали из глаз, она бросилась ко мне на грудь, и худенькое ее тело так и затрепетало от рыданий.
Тут я не выдержала. Обнялись, заплакали дуэтом, а потом к нам присоединилась тетя Феня. Каждая плакала о своем. И знаешь, Семен, как они нам помогают, эти бабьи слезы!.. Через полчаса, зареванные, с распухшими физиономиями, мы втроем сидели рядком у меня на кровати, а Мария Григорьевна, устроившись перед нами на табуретке, критически слушала наш план похода по рабочим общежитиям и поселкам.
- Худо, ой худо живут люди! С голоду пухнут, с простуды мрут, - рассказывала Зинаида о своей вылазке. - Что на улице, что в спальнях - один мороз.
- А душа-то, чай, не замерзнет, душе, ей ни холод, ни зной не страшен, - частила тетя Феня. - Тронь нашу сестру за душу - она и раскроется. Сказано ж в Писании: «Рука дающего да не оскудеет...» Дадут, истинный бог, дадут.
По нашему плану каждая женщина пойдет туда, где жила, где ее знают и не заподозрят в каком-нибудь корыстном побирушничестве. Я тоже вызвалась было идти, но все трое воспротивились: «Вам нельзя».
- Матка - она должна в улье сидеть. Ей из улья вылетать невозможно. Без нее вся семья пропадет, - категорически заявила тетя Феня.
На посту мы оставили Антонину: она чужая, ее в этих краях никто не знает, а. остальные чем свет вышли в этот поход за одеждой.
Теперь немножко о наших продовольственных делах - ведь тоже выкручиваемся. Запасы, отысканные под завалами, правда, отсырели, но дают возможность хоть как-нибудь кормить людей. А это главное. Наши ходили за город, туда, где под снегом лежат битые лошади. Нашли. Раскопали. Пилой отделяли от туши мясистые части. Привезенную на санях мороженую конину посолили. Кадок, конечно, не было. Куски погружали в ванны, которых в развалинах сколько угодно. Так что теперь наш знаменитый «суп рататуй» варится с мясом.
Крупа и горох сильно засорены мышиным пометом, но Мария Григорьевна заставляет всех, кто может, перебирать крупы, и вот теперь в иной час палаты представляют странное зрелище: все, и женщины и мужчины, сидят на койках над тарелками и выбирают черные катышки. Не работают лишь те, у кого повреждены руки или кому мешают глазные повязки. Особенно потешно смотреть на Сухохлебова, который делает это очень серьезно, насадив очки на длинный нос. Вид у него при этом задумчивый, сосредоточенный, какой, вероятно, бывал, когда он обдумывал над картой какую-нибудь военную операцию. Углубившись в это занятие, он что-то бормочет, о чем-то сам с собой спорит, в чем-то сам себя убеждает, и слышно: «М-да... Ну что ж... Бывает, бывает... Так правильно... А может...» Но мы к этой его манере привыкли, даже не замечаем.
Я уж тебе говорила, что Сухохлебов человек сосредоточенный, немногословный, но при всем том очень любит смеяться. Смеется сочно, громко. Например, сегодня утром его «хо-хо-хо» вдруг раскатилось по всем палатам. Что такое? Лежит и грохочет. Возле него Домка тоже весь трясется и даже визжит от смеха, а рядом Сталька, смущенная, надутая.
- В партизаны... Почему не ушел в партизаны? - басит Сухохлебов - и опять «хо-хо-хо».
Первопричиной всему тетя Феня. Она ведь у нас умница. Глядя на нее, ты нипочем не поверил бы, Семен, что эта деятельная, болтливая старуха - бывшая монашка из разбежавшегося монастыря. Когда-то, в двадцатые годы, пришла она к нам в Больничный городок проситься на работу. Профессия «монашка» не очень-то украшает анкету. Были, конечно, возражения, но Кайранский, старик с характером, настоял на своем, взял на свой страх и риск. И не ошибся. Человеком она оказалась смышленым, исполнительным, добрым. Набожность ее выражается разве лишь в том, что она к месту и не к месту тычет разные божественные пословицы и поговорки. У себя под подушкой хранит иконку богоматери и крестик с распятием Иисуса. Мы уже привыкли и знаем, что, когда все засыпают, она достает этих своих богов и потихоньку молится. И вот Сталька, оказывается, нашла этот крестик и пристала к старухе, - кто, что да почему? Что такое боженька, она, несмотря на все богословские усилия тети Фени, так, кажется, понять до конца и не смогла. Разве советскому ребенку все эти сказки объяснишь? Волшебник? Нет. Фокусник? Нет. Учитель? Нет. Не понимает - и все. Ну старуха и решила, так сказать, все осовременить. Дескать, жил-был такой хороший молодой человек, единственный сын у матери, родился без отца.
- Как Василек у тети Зины? - спросила Сталька, тут же переведя все в практический план.
Старуха смутилась.
- Ну, вроде бы так. Был у него отчим, плотник...
- Стало быть, он из рабочих? Пролетарского происхождения?
- Ну ладно, скажем, из рабочих, - опять согласилась тетя Феня и начала рассказывать, что стоял он за бедных, что агитировал людей против богачей и что богачи, договорившись с римскими оккупантами...
- С фашистами? - не унималась Сталька.
- Ну, ну, с фашистами тогдашними, ладно... Видели они, что простой народ за ним пошел, - испугались. Продал его один стрикулист. Иудой звали. Ну, полицаи тогдашние его арестовали, а комендант велел прибить его к кресту.
Эта версия Стальку удовлетворила. Но хитрый этот лисенок почувствовал: что-то тут все-таки не так. И вот сейчас подошла к Сухохлебову и спрашивает:
- А почему он не ушел в партизаны?
- Кто?
- Да этот самый дядька, Христос... Организовал бы отряд и показал бы им...
Вот, оказывается, они и потешались над этим новым богословским толкованием. Ах, Семен, ну и ребята у нас!.. Это вдруг напомнило мне, как Домка, когда он такой же крохой был, помнишь, озадачил тебя вопросом: «Па, что такое эпископ?» Ты удивился: «Эпископ»? Что это за слово такое? Где ты его взял?» А он: «По радио сказали. Вот микроскоп знаю: это когда что-нибудь маленькое смотреть. Телескоп - когда на звезды. А вот для чего же эпископ?» Мы оба думали, думали. Наконец ты спросил: «Да что же по радио-то говорили?» А Домка «эпископ Кентерберийский» и что-то там еще. Помнишь это? Ты еще потом об этом всем рассказывал. Ну так вот, тогда «эпископ», а теперь Иисусу Христу предлагается партизанить...
Да, кстати, у Сухохлебова родилась смешная и, кажется, совсем неглупая идея. Утром Иван Аристархович принес еловую ветку, подобранную где-то на дороге. Поставил ее в пузырьке на тумбочку Сухохлебова. Сталька увидела - раскудахталась: «Какая красивая веточка, как хорошо пахнет!» Стала вспоминать елки, на которых танцевала. Так вот и пришла мысль: устроить у нас елку. Ни больше, ни меньше!
Я было подумала - он шутит: в наших подвалах, в оккупированном городе... да вы что, друзья мои, с ума сошли! Но Сталька ходила за мной и скулила: «Ма, елку! Ма, елку!» Домик басит: «Ма, разреши». Сухохлебов улыбался:
- Товарищ начальник, поддерживаю их ходатайство.
- Ну, где же вы возьмете-то ее?
- Найдем.
- А чем украсить?
- Придумаем.
Ну что с ними сделаешь! Разрешила. Чем бы дитя не тешилось, лишь бы не плакало. Думала - пошумят, посуетятся, помечтают и бросят.
И что же ты думаешь, Семен? Начали действовать. Деревцо упросили достать вездесущего Мудрика. Я не видела его с тех пор, как встретилась с ним в комендатуре, но догадывалась, что он у нас бывает, во всяком случае, побывал, потому что Сухохлебов однажды вдруг спросил меня:
- Какое же все-таки впечатление осталось у вас от нового военного коменданта? Что за человек? Это важно знать.
Вопрос удивил. Ведь я ему давно рассказывала.
- Так, старый тюфяк. Язва желудка у него.
- Насчет язвы - не знаю, а вот что тюфяк - тут, к сожалению, ваш диагноз неправилен, доктор Вера, - задумчиво ответил Сухохлебов. - Ошибаетесь. Это умный, твердый, злой враг.
- А вы откуда знаете?
- Сорока на хвосте принесла.
И эта самая сорока возникла почти сразу же после этих слов из-за ширмы, которой мы отделили койку Сухохлебова. Мудрик, как всегда, появился неожиданно. Он, вытянувшись, словно на нем были не обноски с чужого плеча, а строгая военная форма, весело доложил:
- Старшина Мудрик явился, товарищ полковник.
- Являются ангелы на небе, а старшина Мудрик прибыл, - поправил Сухохлебов. И легкая улыбка осветила его лицо. - Вам поручается особо важное задание насчет елки.
Мудрик почему-то смутился, вопросительно взглянул на Сухохлебова и, как мне показалось, повел глазами в мою сторону.
- Виноват, не понял.
- Елку, деревце. Хотим здесь праздник для раненых организовать. - И он показал на таз, куда были уже собраны пузырьки, мензурки, какие-то пуговицы и пряжки - словом, все, что могло в наших условиях блестеть и сверкать. Сталька с Домной ко всему этому добру уже привязали ниточки. - Видите, Мудрик, какие у нас сокровища. А самой елки нет.
Мне показалось, Мудрик вздохнул с облегчением.
- Ах, вот что! Виноват, лопухнул, подумал, что вы...
Теперь уже Сухохлебов остановил его многозначительным взглядом, и он, будто споткнувшись, не кончив фразу, стал смущенно тереть свою густую бороду.
Что такое? Какие у них там особые дела? И почему они мне их не доверяют?
- Володя, а где же ваши костыли? - мстительно спросила я.
- Берегу для официальных встреч, товарищ начальник. У меня не столь роскошная фотография. Меня без очереди к фашистскому начальству не пропускают. - И он озорно сверкнул зубами.
Как же больно он меня уколол! А тут еще Антонина! Раз Мудрик здесь, и она вертится возле, как оса у блюдечка с вареньем. Отбивает даже от нетерпения чечетку. Заглядывая за ширму, она чуть ее не опрокинула.
- Ух, Антон, я, кажется, сейчас все твои веснушки перетасую! - с деланной сердитостью рявкнул на нее Мудрик.
Малое время спустя раздалось это самое «фю-фю-фю», и они ушли. А я вот, Семен, никакими делами не могу отогнать от себя чувство обиды. Я ведь и раньше замечала, что Сухохлебов что-то от меня прячет. У него какие-то особые дела и с Мудриком, и с Антоном, и с некоторыми из раненых. Сегодня это проявилось как-то особенно обидно. Ведь я как-никак начальник госпиталя, а они скрытничают. Почему? Ответ один: не доверяют. И это страшно обидно. Неужели даже здесь, где человека проверяет каждый прожитый день, где все мы как под рентгеновским лучом, то обстоятельство, что мой муж сидит, влияет на отношение людей? Или это так кажется? Может, я все это придумала? Нервная, мнительная стала, самой противно.
Нет, эту занозу надо вынуть. Вынуть сразу. Просто пойти к Сухохлебову и спросить. И сделаю я это сейчас же. Немедленно.
Встала. Оправила халат. Заглянула в стеклянную дверь шкафчика, служащую мне зеркальцем, и вдруг поймала себя на том, что прихорашиваюсь. Этого только не хватало! Рассердилась. Решительно шагнула за порог. Но Сухохлебов, как всегда, был не один - из-за ширмы торчали старые, подшитые валенки Ивана Аристарховича. Слышалось его взволнованное частое кхеканье.
- ...Отказался, наотрез отказался, Василий Харитонович. Ишь что придумал! Так я ему и сказал: «Забудь и мыслить об этом. Советскую власть исповедую, работаю, сил не жалею, но чтоб такое - нет. Нет и нет!»
Ну вот, опять. О чем они? Почему старик так встопорщился? Что ему ответил Сухохлебов, слышно не было. Но Иван Аристархович продолжал с прежним запалом:
- И вам, Василий Харитонович, отвечаю: нет, нет и нет... «Для пользы дела...» Вот мои руки - возьмите. Вот моя башка, надо будет - берите башку... А совесть - нет. Совесть - это мое, никому имени своего на старости лет марать не дам. Русский человек Иван Наседкин в гитлеровских начальничках ходить не станет. Ишь придумали... Да если это за фронт, до дочерей моих дойдет! Нет... Да жена б, Василий Харитонович, на порог меня не пустила, поганой метлой из собственного дома выгнала бы...
- Ну как знаете, Иван Аристархович, к такому делу неволить никто не может, - произнес Сухохлебов, и это я расслышала. - Что ж делать так и ответь.
- И ответил уж так, именно так и ответил... кхе... кхе... - Скрипнула койка, над ширмой показалась седая голова Наседкина. Он прошел было мимо меня, но вернулся. - Вас, Вера Николаевна, простите за вопрос, немцы не вербовали? Ну, там, у коменданта, когда вы эти штуковины, «аусвайсы», что ли, получать ходили? Вы ведь, Мудрик говорит, и у коменданта были...
У меня даже колени похолодели. Ну вот, и обвинение готово: оставалась у немцев, водила дела с штадткомендатурой, знакома с комендантом.
- Да нет же, нет! - закричала я. - Ланская свидетельница. Просто она затащила меня к нему поскорее оформить «аусвайсы».
Потом мы сидели с Иваном Аристарховичем на клеенчатом диванчике в уголке приемного покоя. Он был все такой же встопорщенный, смятенный, испуганный.
- А меня вот вербовали. Этот комендант и еще там какой-то маленький, похожий на суслика в пенсне. Сначала заговорили о наседкинских домах, мельнице. Вон куда метнули... Дескать, вас большевики обобрали, избирательных прав лишили. А потом... кхе-кхе... потом... кхе-кхе... - От волнения он прямо давился этим кхеканьем. - Потом предложили стать заместителем бургомистра по здравоохранению и санитарии... Вон как! Ваш род, мол, в городе помнят и уважают... Род! Видали! По-ихнему вышло, раз батька твой четверть века назад мукой торговал, так я родину продавать буду. Кхе-кхе-кхе...
Старик опять захлебнулся в кхекании.
- Отказались?
- Ну, а как же... Так и сказал: «Русская совесть не товар, господа хорошие. Она не продавалась, не продается и продаваться не будет...» Но немцы - черт с ними! Откуда им историю нашу знать. Ведь и наш-то один человек, вы его не знаете и знать вам его не надо, тоже говорит иди, мол, Иван Аристархович, делай вид, что им служишь. Для дела, мол, для победы нужно. Для победы? Жизнь отдать для победы - это одно. А имя, честь - другое. Это они видали? - И он показал большой волосатый кукиш, не поймешь уже и кому.
Иван Аристархович всегда воплощенное спокойствие. Никогда таким я его не видела. Яростно дергая кончики моржовых усов, он совал их в рот, покусывал и все не мог успокоиться.
- Заместитель бургомистра. Этого самого подлеца Севки Раздольского, вон чей заместитель. Ну-ну... Дожил. Всю жизнь мне перемололи папашины мельницы...
Старик кипятился до самой двери, до которой его проводила. Волнение его передалось мне, и, чтобы успокоиться, я прошлась по палатам. Тут обычная жизнь: в углу, расположившись возле гладильной доски, выздоравливающие грохотали костяшками, забивая козла: из-за ширмы Сухохлебова доносились голоса Стальки и Домки - там возились с елочными украшениями. Антонина - на дежурстве - тихонько напевала свои частушки...
Мой госпиталь, мои раненые. Свои. Мне среди них легко. Но все-таки почему на мне лежит какая-то тень недоверия? Даже вот в последнем разговоре Иван Аристархович сказал: «Вы его не знаете, да и знать вам его не надо». И не назвал имени. Тут, где-то рядом, идет какая-то скрытая от меня жизнь, действуют таинственные силы, о которых мне, оказывается, и знать не положено... Нет, хватит с меня этого комплекса неполноценности. Сегодня я ему так и скажу.
Дождалась, когда уснули ребята. Затих госпиталь. Тетя Феня сменила Антонину на санитарном посту, принялась нашептывать свои молитвы. Но по расплывчатому световому пятну на потолке я знала - картонная плошка еще светится за ширмой у Сухохлебова. Вот сейчас и поговорим. Тихо ступая, я подошла к его койке. Он лежал на спине, заложив за голову руки.
Решительно постучала пальцем о стойку ширмы.
- Как, вы? - Мне показалось, что вопрос этот прозвучал не только удивленно, но и радостно.
- Василий Харитонович. - Я изо всех сил старалась говорить решительно и твердо. - Почему вы все мне не доверяете?
- Не доверяем? - Мне показалось, что это произнесено несколько искусственно. Он, должно быть, сам почувствовал это.
- Да, да, - напирала я, не позволяя себе растаять в ласковой теплоте его серых, широко расставленных глаз. - Не доверяете, что-то скрываете, прячете... Эти ваши переглядывания, недомолвки, умолчания... Почему? Почему вы с Мудриком откровеннее, чем со мной? Почему даже Наседкин знает больше, чем я?
От обиды у меня перехватило горло. Чувствую, что еще немного - и разревусь, как дура.
- Вот так раз! Может быть, доктор Вере принять валерьяночку?
- Не отшутитесь, я не маленькая. Думаете, не вижу... Ну почему? Потому, что у меня сидит муж? Да знаете ли вы, какой человек мой муж! - Задыхаясь от обиды, я лезу за пазуху, вынимаю клеенчатый мешочек, в котором ношу на груди документы, бросаю ему на одеяло паспорт. - Вот видите, без минусов. Можете убедиться. Нужны характеристики - спросите у Марии Григорьевны, у Федосьи...
Я понимаю, что перехлестываю через край, но уже не могу остановиться. Голова Сухохлебова беспокойно ерзает по подушке.
- Только не говорите, что я это все выдумала! - прокричала я, и слезы побежали по щекам.
- Нет, доктор Вера, вы не выдумываете, - вдруг произнес он. Взял мою руку, стал тихонько поглаживать. - Вам действительно кое-чего не говорят.
Я попыталась выдернуть руку, но он удерживал ее мягко и вместе с тем крепко.
- Да почему, почему? Побегу и все расскажу немцам? Так?
- Вам уже сказано было, правильно сказано: пчелы делают все, чтобы сохранить матку от любой, слышите, от любой опасности. Чтобы не погиб весь рой. - Он опять погладил мне руку. - На ваших плечах сейчас такая тяжесть, что, если к ней что-нибудь добавить, вы не выдержите...
Это звучало в общем-то правдиво. Но мне казалось - он лжет. И мне стало так горько, что, спрятав лицо в ладони, я разревелась, как девчонка, как дура. Он гладил мне волосы, а я ревела еще пуще. Тогда он заговорил, будто беседуя не со мной, а с самим собою:
- Ну хорошо, давайте рассуждать. Вот я кадровый военный, с самой гражданской форму не снимал. Полковник. Командир дивизии. И вот в разгар войны лежу на койке, как гнилое бревно. И где? Тут вот, в городе, оккупированном гитлеровцами. Это же почти плен. А что может быть для кадрового военного позорнее плена? Что должен сделать командир Красной Армии, коммунист, оказавшись в гитлеровском плену? Уничтожить себя? Правильно. Честно вам говорю, доктор Вера, я ведь хотел застрелиться. Но это не поздно никогда. И я подумал: а может быть, большевик Сухохлебов может еще сделать что-то полезное для нашей победы. Ну хоть самую малость... И мне стало даже стыдно оттого, что тот, легкий, выход пришел в голову... Человек, милый доктор, не побежден до тех пор, пока он сам не признает своего поражения. - Сухохлебов вздохнул. - Нет, доктор Вера, пусть уж каждый из нас в меру сил делает свое дело...
Тут он приподнялся на локте и посмотрел мне в глаза.
- А вы все говорите нам... мне?.. Вот немцы дали вам приказ, под страхом страшных наказаний запрещающий скрывать военнослужащих, коммунистов, евреев. Вы ведь тоже не сказали об этом приказе нам... мне?
Этот самый «бефель» лежал в чемодане, спрятанный там, в детском белье. Я о нем помнила, он пугал и мучил меня, но я как засунула его туда, так с тех пор ни разу и не вынимала. К чему? Слова, выведенные жирным шрифтом: «За неисполнение данного приказа, равно как и любого его пункта, вы будете подвергнуты наказанию по германским законам военного времени», - эти слова я помнила наизусть.
- Откуда вы знаете об этой бумаге?
- От немцев. Из их разговора. Этот Прусак говорил об этой бумаге доктору Краусу.
- Вы знаете немецкий?
- Мы учили его во Фрунзенке. Но это было давно, в начале тридцатых годов. Половину перезабыл... Но этот-то разговор я понял... Так вот почему вы мне о нем не сказали? - Серые глаза смотрели с ласковым упреком.
- А для чего? Я нарушала этот приказ уже в тот момент, когда он был мне передан. Вы это знаете.
- Не хотели нас волновать?
- А зачем?
- Не хотели взваливать на нас новые тяготы? Вот и мы не хотим. Давайте, доктор Вера, распределим роли: ваше дело - медицина, мое - война. И не будем друг другу мешать. Лады? Согласны?
Он что же, советуется со мной? Это ново. Я смотрела на него во все глаза.
- - И еще, - снова заговорил он. - И еще - вы мать, с вами дети. Двое детей...
- Но ведь у многих дети. У вас, например... Вы говорили Домке...
- У меня нет детей, - сказал он, и мне показалось, что голос его дрогнул.
- А семья?
- Это уже детали... Впрочем, у меня нет и семьи... Так вернемся к нашему разговору. Правильно, вас не посвящают в некоторые сугубо боевые дела, но не потому, что вам не верят. «Слушайте сюда», как говорит Мудрик. На вашей ответственности госпиталь, столько жизней! Все мы здесь ходим по острию бритвы, но если оступится кто-нибудь из нас, вы лишитесь всего-навсего одного-двух больных... А оступитесь вы - госпиталь лишится сразу и начальника, и хирурга. Разница? Впрочем, для тех дел, о которых с вами не говорят, вы и не годитесь. Да, да, и не обижайтесь. Вы так же прямы и простодушны, как этот ваш расчудесный Иван Аристархович... Кстати, я за него очень беспокоюсь. Вы знаете, немцы предложили ему пост в бургомистрате, а он не только отказался, но, обидевшись, наговорил им такого... Ну, так как же, вопрос о недоверии исчерпан?
Какой же тягостный груз снимал он с меня. Будто раскрывал дверь и впускал в наши подвалы свежий морозный воздух... Но с ним-то с самим что? Почему сразу затосковали его глаза, когда я спросила о детях? Вот и сейчас - говорит, а глаза грустные, беспокойные. Не утерпела, спросила:
- А где же ваша семья?
Он приподнялся на локте, сунул руку под подушку. Из-под матраца на миг глянула рукоятка пистолета. Но достал он не пистолет, а старую, выгоревшую фотографию. Не без труда можно было рассмотреть на ней угол грубо сколоченной террасы, крупную женщину в вышитой кофте, сидевшую на ступеньках, девочку в возрасте моей Стальки. А рядом, опираясь о точеный столбик, стоял высокий военный, с резким, волевым лицом и бритой головой. Он, этот мужественный военный, к гимнастерке которого были привинчены два ордена Красного Знамени и медаль «20 лет РККА», так мало напоминал сегодняшнего Сухохлебова, что я чуть было не спросила: «Это вы?»
- Все, что осталось от моей семьи... Бомба, одна только бомба... Я видел воронку там, где был наш домик в военном городке... Вот такая обстановка, доктор Вера!
Он пожал и бережно опустил мою руку. Смолк, ни один мускул не дрогнул на его костистом, землистого цвета лице. Из глаза вытекла и сбежала на подушку крупная слеза. Оттого, что его лицо сохраняло обычное выражение, я поняла, каково ему. И мое собственное горе, мои заботы и обиды как бы уменьшились в размерах. Не знаю, как это получилось, но я вдруг наклонилась и поцеловала его в лоб.
И вот лежу я сейчас в своем «зашкафнике». Сладко посапывает мне в ухо Сталька, то и дело ворочается и брыкается Домка. Он тоже у меня иногда бормочет по ночам, а тут я вдруг ясно различаю: «Товарищ Сталин, по вашему приказанию...» Я понимаю, откуда это. Они с сестренкой отыскали сегодня где-то среди развалин маленький портрет и сначала повесили его на колонне, поддерживающей потолок. На самом виду. Мария Григорьевна велела снять: немцы сразу его увидят. Ребята уперлись. Конечно же, в дело вмешался Сухохлебов и разъяснил, что на войне хитрость - одно из действенных орудий борьбы, нужно быть хитрым с противником. И вот портретик этот перенесен в наш угол. Его прикрепили с тыльной стороны дверцы шкафа. Когда шкаф открыт, он виден, а при появлении немцев стоит закрыть шкаф, и он исчезает...
Все спят, но ко мне сон не идет. Как же это так, Семен? Что же получается?.. Иван Аристархович Наседкин, человек «с сомнительным прошлым» с риском для головы отказывается от поста в этом их вонючем бургомистрате, а твой папаша, «российский пролетарий», открывает мастерскую и скупает у голодных какие-то там часы? Ответственный товарищ Дубинин драпанул, окопался где-то в тылу и потягивает, наверное, медицинский спиртишко, а Верка Трешникова, которую выгнали из комсомола, спасает раненых, оставленных им впопыхах... Анкеты у нас как древние свитки - все там есть о бабке, о деде, о белой гвардии, о родственниках за границей, а вот нет там вопроса, что ты за человек, какая у тебя душа. И это всяких там анкетных дел мастеров, оказывается, не очень и интересует.
Дорого, очень дорого стоит эта одна-единственная слеза Сухохлебова...