Когда же открылась мне истина — во сне или в часы бодрствования?
Колдуньи с гор Фессалийских в продолжение семи лун сохраняют живыми эти прекрасные глаза в урнах из серебра, а затем делают из них украшения: семь лет роняют глаза жемчуга вместо слез.
После нескольких листков, оставленных Дуседамом Старшим, с которыми читатель только что познакомился и которые, вероятно, в небольшой мере прояснят происшедшее, я поместил продолжение воспоминаний Жан-Жака Грандсира.
Меня разбудил отдаленный шум, схожий с дыханием исполинской груди.
Незнакомая комната: светлая, со стенами, сложенными словно из снежных плит, и с оконными переплетами, блестящими, как перламутр.
Тепло, будто в гнезде у щегла, когда в поисках птичьих яиц засунешь туда руку, — светлое пламя весело танцевало за решеткой переносной железной печки.
Из соседнего помещения послышались шаги, и сквозь полузакрытые веки я увидел незнакомую женщину, краснолицую, пышущую здоровьем. В комнате она не задержалась, только взяла со стола блюдце, вытерла донышко у чашки и вышла, причем на какое-то мгновение ее огромный зад заслонил от меня весь дверной проем, будто плотоядно поглотил пространство.
Невольно пришло на ум сравнение с большой лодочной кормой — в порыве мальчишеского энтузиазма я запечатлел бы на ней какое-нибудь очаровательное имя, искупающее слой жира и тяжеловесность.
В воздухе за окном разразилась перебранка высоких пронзительных звуков; немного приподняв голову, я увидел голубое небо, вспененное маленькими облачками, — словно кукольное корытце для игрушечной стирки, и в нем быстрое движение энергичных силуэтов.
— Чайки! — воскликнул я.
И тут же прибавил:
— Море!
Море окаймляло горизонт лентой цвета стали, переходящей в неясную дымку.
— Смотри-ка! — вновь воскликнул я, непонятно к кому обращаясь.
Только тут до меня дошло, что все это время за стеной глухо звучали голоса — теперь же они смолкли; хлопнула дверь и раздался голос, на сей раз мне знакомый:
— Боже праведный!.. Он очнулся!
Комнату захлестнул ураган юбок, сильные руки обняли меня, влажные поцелуи чмокали по моим щекам.
— Жан-Жак… Господин Жан-Жак… Жижи… О, я не должна была вас покидать!
Это была Элоди, рыдающая, трепещущая — так вибрирует в радостном звуке струна арфы.
— Я знала, милосердный Господь вернет мне его!
Но я молчал, ошеломленный.
У Элоди были густые темные волосы, которые она тщательно убирала, туго стянув гладкие пряди узлом на затылке, а к моей груди прильнуло нечто похожее на серебряную каску.
— Элоди, что с нами случилось?
Вероятно, она поняла, потому что около рта у нее прорезалась недовольная складка.
— Ничего, малыш; ничего, о чем стоило бы вспоминать. Послушай, нам везет: в округе появился превосходный врач, зовут его Мандрикс. Он тебя посмотрит. И наверняка вылечит.
— Вылечит? Разве я болен, а?
Элоди смутилась и отвела взгляд.
— Тебе немного трудно… ходить.
Я хотел пошевелить ногами… Боже! Они словно налились свинцом и отказывались повиноваться.
Элоди, очевидно, заметила мое замешательство и энергично затрясла головой.
— Уверяю тебя, он вылечит… О, это очень хороший врач. Он много путешествовал, служил когда-то во флоте. И знал Николаса… твоего отца.
Чтобы вывести ее из замешательства, я прервал разговор, спросив, где мы находимся.
Тут же просветлев, она принялась многословно болтать, чего и вовсе никогда за ней не водилось.
Нас забросило на север, на морское побережье, в одинокий домик среди дюн: по вечерам маяк освещал корабли, плывущие мимо в далекие загадочные страны.
Толстуху звали Кати, она весила двести двадцать ливров[7] и занималась хозяйством, как другие занимаются любовью.
В одном лье отсюда маленький приморский городок — словно игрушечный, выстроенный из разноцветного камня. Мы там будем гулять… ну да, в повозке, пока я не смогу передвигаться самостоятельно, возможно, хватит и тросточки, потому что доктор Мандрикс и в самом деле очень хорош. Будем есть суп из мидий и булочки с угрями, просто чудо!
Один рыбак только что принес на кухню камбалу, целых шесть штук.
Устроим настоящий праздник — ведь Кати собирается в город с тележкой рыбника и привезет оттуда напитков и кучу разных вкусных вещей. Ведь предстоит праздновать и праздновать…
— Почему?
— Ну… так ведь исцеление… уж во всяком случае частичное выздоровление, не так ли?
Мне вдруг сделалось грустно, я устал; непривычная веселость Элоди, внезапная перемена в ее спокойном и строгом характере, убаюкивающая атмосфера светлой комнаты, дыхание моря, веющее отовсюду, заманчивые обещания, охапками разбросанные перед вновь обретенным маленьким мальчиком, — все это отдавало приторно-пресным вкусом лежалых сластей.
Я еще не смел себе признаться: едва лишь вернулся к жизни, а мне уже не хватало острой приправы мрачных сумерек, мучительной тревоги, самого чувства ужаса.
Роскошное зимнее солнце золотило воздух и слепило глаза, привыкшие к мраку, к неверному отсвету ламп, ведь им постоянно угрожали нечистые духи.
Я охотно променял бы всю соль и йод бескрайних просторов, все эти свежие веяния жизни на затхлый привкус смерти, застоявшийся в Мальпертюи.
Мальпертюи звал меня, подобно тому как неведомая сила тысячелетиями волнует и зовет мигрирующие живые существа, повелевая преодолевать неизмеримые пространства.
Я закрыл глаза, призывая искусственную ночь сомкнутых век, и начал было погружаться в бархатную пропасть сна, как вдруг почувствовал чью-то тяжелую руку на своем плече. Рука была мне знакома: крупная, красивая, словно точенная из старинной слоновой кости.
— Здравствуйте, друг мой, я — доктор Мандрикс!
Около кровати стоял человек высокого роста с серьезным выражением лица.
Я покачал головой:
— Вы говорите неправду.
Ничто не дрогнуло в его лице, только в глубине больших черных глаз вспыхнул и тут же погас огонь.
— Видите ли… я узнал вашу руку.
— Вы будете ходить, — медленно произнес доктор глубоким голосом, — это в моих силах сделать для вас!
В ногах моих возникло странное ощущение, точно бесчисленные укусы мельчайших насекомых.
— Встаньте!
Меня пронизала дрожь.
— Встаньте и идите!
Так могло повелевать лишь божество, в чьих силах вершить чудеса.
Доктор Мандрикс превратился в смутный силуэт, рука исчезла, оставив на моем плече словно каленый след; все потайные фибры души моей трепетали, будто приглушенное эхо откликалось на зов таинственного колокола, затерянного в безбрежной дали.
Потом наступил сон.
Я шел.
И не слишком удивлялся этому: Элоди со своими знакомыми, верно, просто ошиблась, посчитав, что меня приковал к постели приступ необъяснимого паралича.
Я шагал по мягкому, как войлок, песку.
Стоял один из тех прекрасных дней, напоенных весенней ясностью и негой, которые январь приберегает для взморья.
Из ложбины между дюнами поднимался дымок, вскоре показался и рыбацкий домишко. Скрипела на ветру размалеванная вывеска.
Неуклюжая надпись воспевала пиво и вина из подвалов сего приюта, равно как и достоинства кухни; а изображение толстяка канареечного цвета с раскосыми глазами и бритым черепом, увенчанным длинной тонкой косой, наглядно убеждало прохожего, что этот постоялый двор на отшибе называется «Хитроумный Китаец».
Я толкнул дверь и вошел в пустынную комнату, чем-то схожую с кают-компанией, — обитую смолистой сосной, с удобными кожаными банкетками вдоль стен.
В глубине за стойкой царили кувшины и бутылки, в которых оттенками орифламмы отсвечивал алкоголь.
Окликнув хозяев, я постучал по гулкому дереву стойки.
Никто не ответил.
Да по правде говоря, я и не ждал ответа.
Вдруг меня охватило тревожное чувство: я не был один.
Я повернулся на каблуках вокруг собственной оси, медленно разглядывая помещение, так, чтобы ничто не ускользнуло от внимания.
Таверна была пуста, и однако чье-то присутствие ощущалось столь явственно, что не вызывало у меня никаких сомнений.
На мгновение мне показалось, что на столе перед банкеткой в дальнем углу комнаты стоит стакан, и в воздух поднимается дымное облачко.
Нет, снова каприз расстроенного воображения — убранный стол поблескивал чистотой, а за дымок я принял игру света и тени.
Однако галлюцинация возобновилась, на этот раз слуховая. Послышался стук поставленного на стол стакана и потрескивание раскуриваемой трубки.
Снова и снова я рассматривал банкетки вдоль стены — наконец в противоположном, самом темном углу я уловил смутные очертания.
Вернее, четко различимы были только глаза — прекрасные темные глаза.
— Нэнси! — вскрикнул я.
Глаза затуманились и исчезли.
И тут же показались совсем близко, почти на уровне моих.
Бережно и осторожно я протянул руку и наткнулся на что-то гладкое и холодное.
Передо мной стояла ваза в форме урны из толстого полупрозрачного голубого стекла; я вздрогнул, будто прикоснулся ко льду.
— Нэнси! — вновь позвал я с пересохшим от волнения горлом.
Глаза на этот раз не исчезли: взгляд был устремлен на меня с выражением неописуемого страдания — глаза смотрели на меня из стеклянной урны!
Внезапно тишину нарушил голос, умоляющий, жуткий.
— В море… заклинаю… брось меня в море!
И слезы отчаяния потекли из широко открытых глаз.
— Убирайся!
Повелительный голос прогремел откуда-то из-за стола, где я видел стакан и дымок.
Мужской, привыкший отдавать приказания голос, и все же в нем звучало больше печали, чем вражды.
Стакан вновь появился на столе, дымила трубка, но теперь я видел и курильщика.
Командир корабля Николас Грандсир!
— Отец!
— Убирайся!
Я видел его лицо, обращенное не ко мне, а к голубой урне, где из глаз Нэнси все струились и струились слезы отчаяния.
За моей спиной открылась дверь.
Образ отца тотчас же исчез, вместе со стаканом и дымом; последнее стенание донеслось из вазы, и кошмарное видение скрылось. Рука легла на мое плечо и медленно, с силой заставила повернуться. Доктор Мандрикс вывел меня из таверны.
Он шел рядом молча, и я повиновался его тяжелой прекрасной руке, запрещающей обернуться и посмотреть на таинственную таверну в дюнах.
— Я знаю, кто вы, — вдруг заговорил я.
— Возможно, — мягко ответил он.
— Вы Айзенготт!
Молча мы продолжали идти по кромке темного моря.
— Тебе следует вернуться в Мальпертюи, — неожиданно произнес он.
— Отец… сестра! — воскликнул я в отчаянии. — Я хочу вернуться к ним!
— Тебе необходимо вернуться в Мальпертюи! — повторил он.
И внезапная неодолимая сила завладела мной, унося прочь от этих мест.
Больше я не видел ни «Хитроумного Китайца», ни домика в дюнах, где ждала меня Элоди, ни самое Элоди.
И вновь оказался я в своем городе, ночью, вокруг — закрытые дома с погасшими окнами.
Мои шаги гулко отдавались в ночной тишине безлюдных улиц; куда они приведут меня, я не знал.
Во всяком случае я стремился прочь от Мальпертюи, и на мгновение мне почудилось, что направляюсь в наш дом на набережной Сигнальной Мачты.
Но все оказалось гораздо хуже.
Миновав мост, я спустился вдоль заросшей травой журчащей речки до пустынной эспланды Пре-оз-Уа.
В ночной глубине абсолютно темной улочки светилась одинокая лампа.
Я направился прямо на свет и трижды дернул захватанное кольцо звонка.
Дверь открылась, кот с огромными, как плошки, глазами метнулся во тьму.
С облегченным вздохом я опустился на белоснежные меха и протянул закоченелые руки к сказочному розово-золотистому огню.
Так я обрел убежище на улице Сорвиголовы в гнусной лачуге мамаши Груль.
И только тут, под сенью жалкого приюта, я принялся размышлять о смысле Малъпертюи.
Почему в прошедшие месяцы — прожитые как долгие годы — я покорился безымянному страху? Почему безропотно отдался на потеху жестоким таинственным силам?
Каковы были намерения покойного Кассава, моего двоюродного деда, предавшего нас этому кошмару и поступившего со всеми нами хуже, чем с чужими?
По чести говоря, с того момента как проявилась злонамеренная воля Мальпертюи — а она не заставила долго ждать его обитателей, — я сделал лишь весьма слабые попытки что-либо понять, а окружавшие меня старались и того меньше.
Мой добрый учитель аббат Дуседам как-то сказал:
— Бесполезно ждать, чтобы сновидение само раскрыло свой глубинный смысл.
Это из книги его комментариев, с трудом получившей imprimatur[8] от церковных властей; что же касается заключительной фразы, то ее с раздражением вычеркнул цензор:
— У Бога и Дьвола не спрашивают: почему?
А сейчас… почему я скрылся здесь, в убежище позора, в ненавистном домишке мамаши Груль?
Не могу пожаловаться — за всю свою жизнь я не наслаждался столь безмятежным спокойствием, как здесь, никогда еще не испытывал подобного чувства полного душевного отдохновения.
Преследующие меня силы тьмы, возможно, забыли обо мне, как это не раз случалось и в самом Мальпертюи.
Я пребываю в чудесном состоянии почти абсолютной свободы — делаю что хочу и как хочу.
Дальний квартал, где я живу, отделен от основной части города рекой и каналом, через которые довольно далеко друг от друга перекинуты лишь два моста.
Ни единая душа не знает меня здесь: до переезда в Мальпертюи я вел замкнутый образ жизни с Элоди, Нэнси да еще аббатом Дуседамом — мой превосходный наставник называл это жизнью внутренней, по большей части обращенной к проблемам духа.
Красивые слова, но пустые — теперь я чувствую всю их суетность.
Когда я возвращаюсь в дом, мамаша Груль открывает дверь на звонки и, жадно урча, хищно хватает протянутые ей крупные монеты.
Сиренево-голубая комната превосходно содержится; здесь я предаюсь долгим, безмятежным мечтаниям, порой меня тешит мысль дождаться здесь конца своего существования, хотя именно на этой сцене разыгралась одна из самых мрачных трагедий моей жизни.
На самом берегу канала я открыл вполне пристойную таверну, где необщительные моряки опустошают огромные блюда съестного и огромные кружки пива; никто не пытается со мной познакомиться, и я отвечаю окружающим тем же счастливым безразличием.
Единственное исключение в этом приюте мира и забвения я делаю для молодой женщины, занимающей весьма скромное и не очень определенное положение в таверне: она моет посуду, убирает, подает на стол, а может быть, удовлетворяет и более низменные потребности клиентов. Ее зовут Бете, у нее волосы цвета золотистых льняных оческов и немного расплывшаяся талия.
Ближе к вечеру, когда трое-четверо моряков, с удовольствием засиживающихся допоздна, уделяют все свое внимание сложной и безмолвной партии в карты, Бете подсаживается за мой столик, удаленный от игроков, и не отказывается от подогретого вина с пряностями, которое я ей предлагаю.
Как-то само собой случилось, что мы стали очень откровенны друг с другом.
И однажды я рассказал ей все.
Была почти полночь, когда я закончил свой рассказ.
Последние посетители расплатились по счету и удалились, попрощавшись; хозяйка, личность незначительная и ко всему безучастная, покинула свой пост за стойкой и оставила нас одних; с улицы в ставни били шквальные порывы ветра.
Сложив руки на коленях, Бете смотрела поверх меня на длинный язычок газового пламени, плененный в стеклянном рожке.
Она молчала, и ее молчание тяготило меня.
— Ты не веришь, — прошептал я. — По-твоему, я брежу и плету небылицы.
— Я бедная девушка, — отозвалась Бете. — Евангелие и то с трудом читаю. С малолетства мне приходилось пасти гусей, помогать родителям добывать красную глину из вредоносной низинной почвы — они торговали кирпичом и черепицей. Меня воспитали в страхе Божьем и научили стеречься происков дьявола.
Я верю тебе, и сама, не понаслышке, знаю могущество дьявола и его приспешников.
В шестнадцать лет меня обещали в жены молодому человеку с добрым именем и обеспеченным будущим: его отец был рыбником на общинных прудах, и сын унаследовал бы его положение.
В ночь на Сретение, ты и сам об этом знаешь, нечистая сила особенно опасна для людей, и мой нареченный поддался искушениям Лукавого — получил от него шкуру волка-оборотня. Слишком поздно мы поняли, что немало запоздалых путников погубил он в этом мерзком обличье на проклятых дорожных распутьях.
Однажды мой отец обнаружил страшную шкуру в развилке ивового дерева. Тут же развел он из сухих поленьев костер побольше, чтобы поскорее сжечь чудовищную личину.
Вдруг издалека донесся ужасный вопль — к нам бежал мой жених, обезумевший от ярости и муки.
Он бросился в огонь, чтобы вытащить уже занявшуюся шкуру, да кирпичники и землекопы удержали его, а отец подтолкнул шкуру в огонь пожарче, так что вскорости от нее осталась лишь кучка пепла.
И тогда мой нареченный разразился жалобными стенаниями, признал свои грехи и скончался в ужаснейших муках.
Я покинула родную деревню, не в силах оставаться там, где пришлось пережить этот ужас.
Так разве могу я не поверить тебе?
Она совладала с волнением и продолжала:
— Кабы несчастный мой жених собрался с мужеством, пал в ноги священнику и признался в свершенных злодеяниях, он мог бы спастись даже в мире сем, и душа его не терпела бы теперь вековечную муку. Ах, заговори он тогда со мною о своем горе, как ты, думаю, удалось бы помочь ему.
— О, правильно ли я понял? — спросил я тихо. — Ты бы и мне помогла?
Милая улыбка осветила ее лицо:
— Ну а как же иначе? И тебе помогла бы, только не знаю, как. Все, о чем ты рассказал, такое таинственное и темное, мрак окружил тебя и не отпускает!.. Дай мне подумать этой ночью; срок небольшой, и пока я буду размышлять, не выпущу из рук четки, привезенные из Святой Земли: в кресте на четках сокрыт кусочек мощей, говорят, чудодейственных.
Она снова улыбнулась; в этот момент в ставень трижды постучали.
Ее рука легла на мою.
— Не выходи, это смерть стучит!
Мы оцепенели, испуганно и вопросительно глядя друг другу в глаза.
Ветер на улице вдруг утих, и в наступившей тишине раздался громкий голос:
— Я роза Сарона!
Невыразимым отчаянием звучала Песнь Песней — я узнал голос Матиаса Кроока.
Бете закрыла глаза и вся дрожала.
Песня вдруг словно воспарила ввысь и затихла где-то высоко-высоко.
Бете смотрела на меня полными слез глазами.
— Нет, — прошептала она, — нет, это не мертвый поет, это кое-что пострашней, только уж такое горе слыхать, что у меня просто сердце разрывается.
Я встал и направился к выходу, повинуясь некой влекущей силе, но Бете решительно удержала меня.
— Не уходи… Там, за дверями, притаилось ужасное. Не знаю что… но это ужасно… понимаешь? Ужасно.
Я услышал сухое постукивание — Бете перебирала четки из темных блестящих зерен.
— Они из дерева с горы Елеонской!
Я склонился к девушке.
— Я останусь, Бете.
Она потушила лампу и тихонько подтолкнула меня к темной лестнице.
Это была странная брачная ночь, добрая и нежная; я заснул на ее плече, рука в ее руке, в которой так и остались четки из зерен благословенного дерева.
Назавтра Бете сказала:
— Надо попытаться найти Айзенготта.
Мне казалось, что в своей исповеди я не слиш-ком-то распространялся о загадочной роли Айзенготта, поэтому спросил:
— Ты его случайно не знаешь?
— Ну а как же, кто ж его не знает? Он живет в двух шагах, там, где канал сворачивает в сторону, на углу площади Вязов и Стрижиной улицы, в маленьком чистеньком домике, и торгует всякими старыми безделушками, даже очень красивыми. Видишь этот светлый черепаховый гребень? Это он отдал мне вещицу за мелкую серебряную монетку. В округе его очень уважают — он всегда готов помочь и подать добрый совет.
Площадь Вязов?.. Стрижиная улица?.. И в самом деле, мне смутно припомнилось — когда-то я видел там антикварную лавку. Но… ведь задворки этого дома должны выходить к лачуге мамаши Груль? Что-то тут не так…
— Ладно, — согласился я, — схожу.
Но встать и не подумал. Бете улыбнулась.
— Конечно же, времени у тебя много…
— Бете, а ты не сходишь со мной?
— Пойдем, почему бы и нет!
Дверь распахнулась, в таверну с шумом и гамом ввалилась компания моряков, с ними вместе сегодня пришли и плотогоны, сплавлявшие огромные еловые плоты из глубин Черного Леса до приморских равнин Фландрии и Голландии.
Они заработали хорошие деньги и намеревались основательно кутнуть.
— Вина для всех! Разносолы на стол, да побольше! — скомандовал один из парней с веселой располагающей физиономией.
Сейчас нечего было и думать уйти из таверны; Бете пришлось подавать на стол, а я не умел отказаться от приглашения этих славных людей.
Мы выпили легкого красного вина, за ним, подстегивая аппетиты, на столе появились высокие бутылки рейнского. Кухня наполнилась шумом и дымом, загремели кастрюли, заскворчали капли жира в противнях под вертелами.
— Выпьем! — предложил толстый моряк. — Пока не догнал нас Голландец Михаэль!
Эти слова нагнали мрачное настроение на присутствующих.
— Не к добру поминать его имя! — бормотали некоторые.
Толстяк почесал в голове с виноватым видом.
— И впрямь, друзья, лучше не поминать его всуе ради святого имени Спасителя и… трижды проклятого сатаны!
— Только вспомнишь про него, он тут как тут! — запричитал кто-то.
Я хотел было выпить, но опустил руку и поставил стакан: на стол упала тень — темная фигура заслонила окно.
К стеклу прильнуло чье-то лицо — нас пытались разглядеть с улицы.
Мои сотрапезники не обратили на это никакого внимания, верно, и вообще ничего не заметили. Скорее всего, видение мелькнуло только для меня одного.
Впрочем, и ничего пугающего в нем не было; сердце сильней забилось в моей груди.
Бледное лицо легкой тенью обрамлял тонкий шерстяной капюшон, прищуренные глаза улыбались мне и сквозь полуопущенные ресницы горели светлым изумрудом.
Эуриалия!..
Одним прыжком я оказался на улице.
У окна никого не было, на улице ни души, но, свернув на бегу за угол, я увидел омерзительную мамашу Груль, неверной походкой она спешила прочь, а на плече у нее, вцепившись, сидел кот Лупка, щуря на солнце свои глазищи.
Моряки и плотогоны ушли из таверны только в сумерки.
Бете, освободившись от забот, набросила на плечи темную шерстяную накидку и сделала мне знак следовать за ней.
— Дом Айзенготта тут недалеко. В этот час он наверняка сидит в своей лавке, смотрит на улицу да покуривает трубку.
Мы шли вдоль зеленой воды канала, первые лампы загорались на стоящих у причала баржах.
Бете немного грузновато опиралась на мою руку; я понимал, что девушка счастлива, доверяет мне, и ее присутствие великим спокойствием наполняло мое истерзанное сердце.
— О чем ты думаешь? — внезапно прервал я молчание.
— О тебе, конечно, — с обычной своей прямотой отвечала Бете. — И о моем несчастном женихе.
Моя родная деревня тянется вдоль больших, очень больших прудов, которые сообщаются с морем длинными протоками.
Воды у нас богаты рыбой, а вот земли пустынны, однако добрые Белые Монахи, благослови их Господь, основали в тех местах свою обитель.
Если бы только мой нареченный доверился мне… Обратись мы тогда к монахам, они изгнали бы дьявола из его души.
Хочешь, как-нибудь навестим их — они наверняка защитят тебя от таинственных опасностей.
Я ласково сжал ее руку.
— Хорошо, Бете, я сделаю, как ты велишь.
— Знаешь, когда у них звонят, то колокол отчетливо зовет: приди ко мне… приди ко мне… А над дверями выведено золотыми буквами: Радость и мир входящему сюда, идущему мимо — Бог с тобою.
— Если я войду туда, как же ты?
— Я останусь в деревне, хоть и тяжело мне туда возвращаться; а глядя издали на монастырскую колокольню, я утешусь мыслью о том, что тебя там защитят и спасут.
Мы миновали несколько улочек, куда уже вползала ночь; двери и окна закрылись, готовясь к близкому сну.
— Вот и Стрижиная улица!
Улочка, тоже темная и пустынная, уводила от канала к темной платановой аллее для игры в мяч.
— Странно! — прошептала моя подруга.
— Что такое, Бете?
Она не ответила и прибавила шагу.
— Где же лавочка Айзенготта?
Рука, опиравшаяся на мою, дрожала.
— Странно, — судорожно вздрогнув, ответила Бете. — Вроде бы мы прошли Стрижиную улицу, но… О, что же это? Это ведь не Стрижиная улица! Хоть и знакомая. Пойдем дальше!
Мы дошли до сонной аллеи; на ясном небе высыпали звезды.
— Мы ошиблись, — вдруг сказала она, — и что такое со мной! Вот же наша улица!
Но и это была не наша улица, в чем Бете убедилась, когда мы в темноте прошли ее от начала до конца.
— Ничего не понимаю, — прошептала Бете. — Ведь Стрижиную улицу я могу найти и с закрытыми глазами; мы просто должны найти ее… Должны!
Еще трижды Бете казалось, что мы, наконец, нашли нужную улицу, и всякий раз она ошибалась.
— Ох, мы ходим, словно по заколдованному кругу, и совсем заплутались. Куда же мы попали? — жаловалась Бете.
Мы ни разу не переходили через мост, тем не менее я был уверен, что нас завело совсем в другую часть города. Вдруг я сдавленно вскрикнул и застыл на месте.
— Смотри… там…
Мы стояли перед Мальпертюи.
Черный и огромный, как гора, в ночи высился дом моего двоюродного деда Кассава.
Ставни опущены, словно веки мертвеца, черная пасть подъезда зияла зловещей бездной.
— Бете, — взмолился я, — уйдем… Я боюсь входить!
Девушка не ответила, и я сомневаюсь, находилась ли она еще подле меня.
Башмаки мои, казалось, налились свинцом, я с трудом оторвал ногу от земли и двинулся — тяжелым шагом сомнамбулы.
Я шел… шел…
Все мое существо бунтовало и кричало в страхе — и все-таки я шел к крыльцу.
Поднялся по лестнице, медля на каждой ступени.
Дверь открылась, а может, она была заранее открыта?
Черной ночью вошел я в Мальпертюи.