Граф Андрей Иванович Остерман с самого чрезвычайного заседания, созванного Бироном, того заседания, где так смутили и распекли бедного принца брауншвейгского, не выходил из своей комнаты. Он уже тогда, вернувшись домой, сказал жене, что теперь ему придется быть долго больным, потому что в воздухе носится что-то неладное. Регент торжествует, брауншвейгские унижены, но это еще ровно ничего не значит.
И вот Андрей Иванович, сидя запершись в четырех стенах, пустил в ход все свои таинственные средства для того, чтобы хорошенько понять положение дела и узнать, что теперь ему предпринять следует.
По вечерам через кухню в его кабинет прокрадывались какие-то фигуры: то будто мужик, то будто баба. Но этот русский мужик говорил с ним на чисто немецком языке; у бабы появлялся совершенно мужской голос.
Андрей Иванович внимательно выслушивал своих тайных посетителей и мало-помалу начинал понимать, в чем дело. Он знал, что торжество Бирона минутно, что народ и войско его ненавидят, понимал, что скоро нужно его будет уничтожить. Кто же его уничтожит? Конечно, он, Андрей Иванович, и, конечно, так, что сам будто в стороне останется. Ему уже не в первый раз решать судьбу России: много лет, с самой смерти Петра Великого, он привык все делать по-своему, никому о том не говоря, ни с кем не советуясь.
Он в эти последние дни решал новую задачу. Он знал, что можно действовать и в пользу брауншвейгских, и в пользу цесаревны Елизаветы, и аккуратно, во всех подробностях, высчитывал все выгоды того и другого решения.
Он весь был погружен в эту работу, никого не принимал. Жена его всем сказывала, что Андрею Ивановичу совсем теперь худо, что даже и ее к себе не впускает.
Теперь Андрей Иванович мирно спал. Он всегда засыпал только под утро, так как с вечера и большую часть ночи его мучила несносная подагра.
Но сквозь чуткий сон вдруг слышит он, как скрипнула дверь его спальни: он открыл глаза — перед ним жена.
— Матушка, что это ты? — недовольным голосом заворчал он. — Уснуть мне нынче не даешь? Сама спозаранку встала, выспалась, а ведь я только что задремал. Чего дверьми-то хлопаешь?
— Не хлопала бы без дела, — ответила графиня, — вставай, Андрей Иваныч, гонец из Зимнего, принцесса зовет тебя как можно скорее по очень важному делу.
Андрей Иванович поднял голову с подушек.
— Ни за что не поеду, матушка, ни за что! Бог с тобой! И будить меня не следовало из-за этого. Сама знаешь, не поеду. Как можно теперь ехать! Как можно во что-нибудь вмешиваться! Нет, нет, поди сама выйди к гонцу, скажи, что я болен, шевельнуться не могу, не только что ехать… Пусть извинят… Не могу! Не могу!
Графиня вышла передать гонцу этот ответ, а Андрей Иванович задумался.
«Это что еще такое? Что там у них? Набрали, видно, кой-кого, опять заговор делают, ну, так не мое это дело! Я чужих глупостей не участник! Как нужно будет, сам съезжу, а теперь ни!.. Теперь я болен».
Он повернулся к стенке и снова задремал.
Но хорошенько выспаться не удалось ему в это утро. Не прошло еще и часу, опять входит графиня и говорит, что снова прислан из Зимнего, да уже не гонец простой, а генерал Стрешнев, ее брат двоюродный.
— Что такое? Ну, позови его сюда.
Вошел Стрешнев.
Андрей Иванович со стоном протянул ему руку.
— Батюшка, Андрей Иваныч, — заговорил Стрешнев, — вставай, одевайся, едем во дворец!
— Ах! Куда мне! Ведь уже сказал, что болен, не могу!
— Все это очень хорошо, — перебил его, улыбаясь, Стрешнев, — но сам знаешь, что есть такие обстоятельства, которые заставляют даже всякую болезнь перемочь. Одевайся!
— Не могу! Не могу! — повторял Остерман.
— Ан можешь! Ан поднимешься! — продолжал улыбаться Стрешнев. — Хочешь об заклад биться, что встанешь? Скажу одно слово такое — и встанешь.
— Да что такое? Что ты? — уже оживленнее спросил Остерман. — Какое такое слово?
— А вот какое: в караульне Зимнего дворца сидит один человек, и видел я того человека своими глазами, и человек тот… Бирон. Регент сидит в караульне. Слышишь?
— Что ты! — вскочил с кровати Остерман, даже совсем позабыв про свои больные ноги. — Что ты? Неужто? Ach, mein Gott!..[6]
— Братец, пойдем, зайди ко мне на минуточку, пока он будет одеваться, — обратилась графиня к Стрешневу и увела его из спальни мужа. Она знала, что теперь надо оставить Андрея Ивановича одного, надо дать ему хорошенько подумать, не мешать.
Андрей Иванович сидел на кровати.
Никогда еще в жизни никакое известие так не поражало его, как то, какое привез сейчас Стрешнев.
Он дни целые и ночи почти напролет все обдумывал, все решал, а тут хвать, без него сделали! Его не спросились, да и сделали-то удачно!
Горькое, обидное чувство шевельнулось в Остермане.
«Стар, что ли, я становлюсь? — с ужасом подумал он. — Другим уступаю дорогу. Стрешнев сказал, что это все Миних! А вот Миниха-то я и проглядел, за ним-то и не следил! Эх, я, старый дурак! — с каким-то наслаждением выбранил себя Андрей Иванович. — Ну, что же теперь… теперь не вернешь! Теперь нужно в пояс кланяться господину Миниху. Да, нужно, нужно туда поехать, нужно осмотреться. Да оно и ничего, пожалуй, иной раз бывает удобнее загребать жар чужими руками, своих не обожжешь, а жару загрести надо!»
И с этой успокоительной мыслью, представившей ему обширное поле для новой деятельности, Андрей Иванович стал поспешно одеваться.
Два лакея снесли его в придворную карету, в которой приехал Стрешнев. Лакеи снесли его и в покои принцессы Анны Леопольдовны.
Она сама подставила ему кресло, а он с жаром целовал ее руку и рассыпался в поздравлениях. Поздравлял он также и фельдмаршала Миниха, восхищался его смелостью и мужеством и всеми силами старался казаться самым довольным человеком, осчастливленным этим событием. Одно только его раздражало: глядя на Миниха, он понимал, что тот только делает вид, что принимает за чистую монету его любезности, а в глубине души своей жестоко теперь смеется над ним и дразнит его.
«Ничего, торжествуй себе! Торжествуй! — успокаивая себя, думал Остерман. — Еще посмотрим, чем все это кончится! Долго ли ты продержишься? Может быть, ты захочешь теперь совсем от меня отделаться? Да нет! Я хоть и промахнулся, а все еще жив и голова моя со мною…»
Анна Леопольдовна обратилась к Андрею Ивановичу за советом: что им теперь делать?
Он начал говорить, начал высказывать свои предположения, но каждый раз обращался к Миниху и спрашивал его, согласен ли он с ним.
Миних утвердительно кивал головою, а сам думал: «Вертись, Андрей Иванович, вертись! А все же вот мы и без тебя обошлись. Не у одного тебя голова на плечах, нашлись и другие…»
Вернувшись домой, Остерман снова лег в постель и весь тот день был ужасно не в духе. Теперь ему даже было больно не за себя. Он знал, что себе-то он еще все устроит. Даже его оскорбленное самолюбие смирилось перед мыслью, что Анна Леопольдовна будет признавать своим благодетелем не его, а Миниха. Он знал, что, может быть, сумеет еще совсем изменить мысли принцессы относительно благодеяний фельдмаршала. Его раздражало и мучило то, что, того и жди, теперь померкнет ореол, окружавший его в глазах всей Европы, до сих пор думавшей, что ни одно великое событие, ни один переворот в России не может устроиться помимо него, Остермана.
И в Европе действительно так думали, а в первые дни по свержении Бирона даже и весь Петербург считал Остермана хоть тайным, но действительным виновником гибели регента. Маркиз де ла Шетарди писал своему королю:
«Болезнь графа Остермана сильно, если не ошибаюсь, способствовала к лучшему сокрытию тайн, которые он принимал, показывая вид, что ни с кем не имеет сообщения. Так он поступал всегда. Верный и смелый прием, которым нанесен удар, может быть только плодом и следствием политики и опытности графа Остермана».
Но скоро Андрей Иванович себя успокоил. Он весь отдался злобе дня, устраиванию своих дел, приготовлению ответного удара Миниху. Один только раз еще его уязвленное самолюбие сильно заныло. Это было тогда, когда он получил из Константинополя от Румянцева такое послание:
«Что касается до той, с Богом начатой перемены, не только я здесь, но и все в свите моей сердечное пора-дование возымели и яко едиными усты Богу моление принесли с прославлением имени вашего сиятельства, яко первого сына отечества Российской империи, ведая, что все то мудрыми вашего сиятельства поступками учинено».
Андрей Иванович порывисто скомкал это письмо, а когда жена полюбопытствовала узнать, что пишет Румянцев, то он совсем не мог сдержать себя и закричал на нее, чтобы она не смела его трогать и убиралась.
А он со своей графиней жил душа в душу и даже в самые свои трудные минуты относился к ней с нежностью и не иначе называл ее как «mein Herzchen»[7].