К вечеру Виктор собрался ехать домой. Заготовив Онисиму дров, еще раз прибрав все в избе, чтобы налаженный порядок сохранился здесь до субботы, он не без сожаления направился к реке.
Проходя мимо усадьбы Долбановых, задержался.
Яков возился со старой сетью. Было видно, что даже это не доставляет ему удовольствия. Вот бирюк! Такого хочется подразнить. Тем более после его разговора с механиком: яснее ясного, что у Якова с Еленой рыльце в пушку. Да еще в каком.
— Дядя Яков, а знаешь, как тебя у нас в совхозе прозвали? — Виктор весело оглядел заросшее золотистой густой бородой полнощекое, кажущееся несоразмерно крупным лицо мужика, его крепко сбитую, но уже одрябшую, затянутую жирком фигуру, длинные руки с белесыми, как после стирки, отмытыми речной холодной водой ладонями. — Глыбухинским лешим!
Долбанова передернуло.
— Дураков да брехунов, чай, много везде! — после паузы проговорил он хмуро. — Им там, в куче-то, хорошо. Попробовали бы тут с мое.
— Нет, верно, — не унимался насмешливый парень, испытывая желание сделать неприятное этому замкнутому, явно нечестному, вороватому мужику. — Засел здесь в Глыбухе, процеживаешь сетями Ком-ю как через сито, и ничего-то тебе на свете не надо. Даже привет и подарок от Николая принял без всякого интереса. Похоже, совсем одичал? Истинно — леший! А скучно ведь так-то, а?
— Некогда мне скучать, — обиженно отозвался Долбанов. — Видишь, вон сеть? Не себе ловлю, а для городу.
— Знаем мы этот город! — Виктор указал глазами на дом и сарай, возле которых изредка, чуя чужого, потявкивали собаки. — Себя ты тоже не забываешь. Механик верно сказал: кулак кулаком!
— Ну, ну! И ты тут? Потише! — Яков угрожающе сдвинул широкие русые брови. — Болтай, да только тоже не забалтывайся.
— Нет, верно. Как же ты не кулак? — забавляясь злостью Долбанова, настаивал парень. — Наемной силы не держишь, согласен. Зато во всем остальном. Не дом у тебя, а хоромы! Избу Игната Косых к себе перенес, значит, присвоил. И сарай Логуновых к себе поставил. Двух собак на цепь посадил. Третью — тетка Елена готовит. Лошадь откуда-то и корова.
— Не у тебя, чай, взято. Лошадь геологи оставили прошлым летом, как им уезжать домой, да что-то вот не берут. А корова… корова, чай, полагается: известное дело, крестьянство!
— Какое же ты крестьянство? Рыбак ты, а не крестьянин. Как ни кинь, а вы с Еленой теперь настоящие кулаки. Да и лик твой тоже… ишь округлился. Пузо кулацкое нарастил. Видно, поесть не дурак? Любитель поесть, скажи? Смотри, раскулачат.
Яков промолчал. Но по его угрюмо прихмуренным, настороженно приглядывающимся к парню глазам было видно, что разговор ему до крайности неприятен, что он вообще раздражен приездом бывших соседей и хочет, чтобы эта их блажь прошла, чтобы вместе с Витькой уехал домой и Онисим. Старик — безобидный, доверчивый, как младенец, а все ни к чему: лишний глаз тут опасен, Елена права. Тем более что в зуевском погребе укрыты две бочки с тайным запасом, а в дальнем углу за ними стоит корзина, в которой голка лежит свободно, не смятая, как живая, обработанная по новейшему методу: шприцем с жидким рассолом. Хорошо еще, что парень не стал там копаться, на это у него времени не хватило, а все же взгляды бросал и заметил, бес, что их погреб и дверь сарая старательно обихожены, плотно прикрыты. Не спросил: для чего это, мол, ты дверь нашего сарая починил да накрепко припер колом?
Виктору между тем надоело сердить соседа. И ни к чему: что ни говори, а дед остается с Яковом один на один. В такой ситуации худой мир лучше доброй ссоры. И он, уходя, попросил:
— Ты уж тут, дядя Яков, возьми над дедом соседское шефство. Старик он беспомощный, тихий, сам не попросит, а все-таки девяносто. Так что ты уж, пожалуйста, пригляди.
— Пригляжу.
— Вот и спасибо. Ну, я отправился… будь здоров!
Когда моторка парня скрылась за поворотом, Яков тоже спустился к реке. Перенести спрятанное в погребе Зуевых придется ночью, когда Онисим заснет, а пока светло, надо проверить поставленную на сохатого петлю.
Вскоре его моторка неслышно приткнулась к галечной отмели в километре от дома. С топором в руке Яков поднялся на заросшую ельником и березами высокую береговую гряду. Еще издали увидев повисшего на стальной петле уже неживого, закатившего остекленевшие глаза под веки, но все еще, казалось, страдающего от неистовой смертной боли огромного зверя, он ухмыльнулся в усы и, довольный, пробормотал:
— Здесь сразу попался!
До этого он ставил петли в других местах, на глыбухинском берегу. Теперь там зверя не оказалось. То ли сам за пять лет всех лосей перевел, то ли ушли от беды подальше Пришлось полазить по всей округе, пока не набрел на эту гряду с пробитой зверем каменистой тропкой вдоль длинной старицы. Входная горловина старицы так заросла кустарником, камышом да осокой, что от реки ее и не видно. Чужой человек, спускаясь рекой, даже и не подумает, что за низко склонившимся тальником и осокой есть старое русло.
Скрытое, удобное для промысла место. К тому же удачливое: только успел поставить петлю — и сразу ввалился в нее рогач. Не меньше двухсот килограммов. Хватит надолго, достанется и собакам. А то все рыба да рыба. Мясо — оно сытнее.
Не торопясь (кто здесь увидит? Чужую моторку услышишь издалека!), он аккуратно освежевал, а потом с привычной расчетливостью разрубил лосиную тушу на крупные укладистые куски и в один прием перевез в Глыбуху.
Деда Онисима можно было не опасаться: он доверчив, не любопытен. К тому же все больше возится с чем-то возле своей избы. Забросай на всякий случай сохатину зелеными ветками, причаль подальше от старика — и таскай себе мясо в погреб возле развалюхи Гришки Безродных. Мясо хотя и не первой свежести, надобно было приехать за ним вчера, однако — сойдет. Елена посолит покрепче — и ничего, отменное мясо.
Все это время, пока он разрубал лосиную тушу, таскал окровавленные куски в лодку на этом берегу, а потом торопливо прятал в запасной погреб недалеко от своей усадьбы, в нем не возникало ни жалости к зверски замученному лосю, ни брезгливости при виде кровоточащего мяса. Он не испытывал ничего, кроме деловито-алчного самодовольства. В голове бродила привычная, вызывающая усмешку мысль: ловко он все-таки обошел своих деревенских. Те послушались уговоров начальства съехаться ближе к городу, к железной дороге, где дома с с электричеством, водопровод, магазины рядом, радио и газеты. А он, Долбанов, по настоянию бабы вовремя спохватился. Теперь один всему здесь хозяин. И зверю, и рыбе.
Кому электричество и газеты, кому вот это.
Он благодушно ткнул ногой отрубленную голову лося носком резинового сапога: от нас электричество не уйдет. И не в совхозе, а городское. Добра на покупку квартиры хватит. Да еще и останется на приварок: денег — полный чугунок. Старый большой чугунок. Ничего об нем и не подумаешь, когда взглянешь, а по самую крышку — деньги! Хоть нынче, хоть завтра в силах купить себе в городе целый дом, а не то что квартиру у тетки Серафимы Козловой. Однако, подумав, решили с Еленой вначале купить квартиру: скромнее. Не так приметно. Пожить в Глыбухе еще года два или три, потом с большими деньгами можно податься и в область. Пускай в совхозе бывшим глыбухинцам объясняют по радио насчет коммунизма, а коммунизм-то он вот где, в Глыбухе, когда душа имеет все, что угодно.
«Да, ловко я обошел блаженных соседей, — самодовольно раздумывал Яков, возясь с добычей по локоть в крови. — И надоумила на такое Елена. Умная баба. Лучшей бабы и не найти…»
Мысль о жене, как всегда, вызвала чувство сладостного довольства: пятидесятилетний здоровый мужик, он легко подчинялся ее неуемной жадности накопления, ненасытности в их семейных делах, хитрой цепкости ума и воли. Всегда деятельная, острая на язык, по-хозяйски хваткая дома, она содержала Якова в сытости, в холе. Умела привлечь своей бабьей статью. Не плакала, когда бил. Не упрекала и не жаловалась, когда он, выхоженный ею после запоя, виновато помаргивал выгоревшими на солнце ресницами, отводил виноватый взгляд и неловко просил прощения.
Даже в рыбачьих делах бывала нередко главной: пока огрузневший от сытости Яков стоял на берегу плеса с одним концом невода, невысокая жилистая Елена делала в лодке длинный заход и потом одна подтягивала свой конец сети. Она же нередко сопровождала бочки с засоленной рыбой на вертолете рыбкоопсоюза в город, вела расчеты и разговоры с начальством, нашла там и «левую» клиентуру — главный источник дохода. С ней в Глыбухе не было одиночества. Она во всем легко находила возможность для выгоды и наживы. Умела не только загадывать, но и терпеливо добиваться загаданного без терзаний совести и раздумий.
Когда он пригнал свою лодку с лосиным мясом, она деловито сказала:
— Пожалуй, бочки не хватит, — и первая потащила самый крупный кусок к усадьбе Безродных, где Яков еще зимой сделал на всякий случай запасной ледник.
После того как они полностью разгрузили лодку и Яков, втянув ее подальше от воды на берег, поднялся по бугристому откосу с громоздкой, наспех сложенной шкурой лося (в хозяйстве все пригодится!), он едва не столкнулся с дедом Онисимом.
Уже темнело. Холодный закат розовато гас за рекой, бросая последние отблески на Глыбуху, на луговину слева и пестрые вершины желтеющего чернолесья за ней. Одетый в темное, тихий и маленький дед стоял возле столба, на котором держалась калитка Долбановых, сам похожий на столб, и Яков вначале не обратил на него внимания. Только когда старик шевельнулся, шагнув навстречу, и сипловато сказал:
— Чего это вы с Еленой таскаете цельный вечер? — Яков узнал соседа.
После отъезда Виктора, занятый лосем, а потом и мыслями о Елене, он успел уже забыть о том, что в Глыбухе остался кто-то еще, кроме них с женой. И теперь вдруг снова все вспомнил, узнал старика и вздрогнул: «Вот, началось. Дед хоть чуть жив, а все — свидетель. Теперь в Глыбухе покоя не жди».
Будто споткнувшись, он тупо остановился перед калиткой, а оправившись от испуга, соврал:
— Да так… остатки. Охотники даве, дней пять назад, убили, дьяволы, лося на том берегу. Слышу — стреляют… вот и решил проведать. Похоже, что испугались тогда бандюги, кое-как освежевали да и бросили. Шкура вот… чего ей зря пропадать?
— Ну, идолы! Что за варначье племя, эти пострельщики да обловщики! — возмутился Онисим. — Знают ведь, что не положено трогать зверя, и все одно — то тут, то том потайно зверуют!
— И то, — согласился Яков. — Такой уж народ.
Он суетливо шагнул от старика, еще не решив — как быть?
Нести лосиную шкуру к усадьбе Безродных теперь нельзя: там мясо… старик увяжется следом, увидит. Нести ее к себе? Уж лучше к себе.
— Разбойничать не моги, раз на лося запрет! — продолжал между тем Онисим, семеня вслед за Яковом. — Не положено, не стреляй! Нельзя, скажем, рыбу в реке, не лови!
Охваченный только одним желаньем — укорить вороватых, нечестных людей, наносящих вред государству, он шел по двору Долбановых вместе с Яковом, не обращал внимания на лай и рычание Цыгана с Низькой. Шел и ворчал:
— Закон для всех, кто ни есть. Что не положено по закону — значит, не тронь! Жалко ты их, идолов, в тот же раз не застал.
— Небось у вас в совхозе тоже многое не полагается, а делают да берут, — с издевкой заметил Яков.
Он сбросил шкуру возле крыльца под окном, из которого во двор лился свет керосиновой лампы, и с удовольствием потянулся.
— Да вон и в городе тоже. Известно. Возьми хоть тот же наш потребительский этот союз…
— Мало ли что творят дуроломные люди! — не сдался Онисим. — На то они и есть дуроломы. Пока есть совесть — ты человек, нет совести — нет и тебя. Про моральный облик читал? И верно, где тебе тут читать. Да если и не читал, все одно: по-советскому, по-хорошему надо!
— Сам, похоже, святой?
— Святой, не святой, а совесть имею. Совесть — она должна теперь быть у каждого, — не унимался старик. — Сам посуди, — не замечая пренебрежительно-злого вида Долбанова, горячился Онисим. — Если все так-то, как те пострельщики, будут делать не по закону, что с государством получится? Полный раззор! Растащут все до травинки! Каждый себе. А главное, сами-то мы должны быть людьми или нет? Советские мы, на которых весь мир глядит, или такие же, как и там? Вот в чем вопрос?
Его прозрачное, до синевы худое личико легонько порозовело, по-детски доверчивые светло-голубые глаза укоризненно помаргивали, вся подвижная, мальчишеская фигурка была исполнена негодования и протеста, и Якову почему-то стало неловко. Не захотелось спорить и потешаться над стариком, что-то живое и доброе шевельнулось в душе.
— Это, конечное дело, так, — нехотя согласился он. — Но только с одной-то совестью нынче не проживешь.
— Однако живут другие? И даже совсем неплохо!
— Строгостей больно много. Это не тронь, другое нельзя.
— Вот и не трогай, если нельзя. Что сказано, то и делай. Закон придуман не для плохого, а для добра. А где добро, там, брат, и радости больше.
— Оно конечно…
— Об этом и разговор!
Довольный тем, что упрямый мужик наконец-то понял разумные наставления, Онисим легко вздохнул, окинул счастливым взглядом сумеречную поляну за усадьбой, а левее ее, под склоном берега, пока еще светлую полоску реки, привычно заулыбался:
— А все ж таки, больно тут гоже в Глыбухе! Как ни скажи, а для меня, Яков, краше нашей природы нет ничего на свете!