К книге
То, что было вчераСТАРОЕ — МОЛОДОЕ
34%
СТАРОЕ — МОЛОДОЕ
20

Смерть не страшна,

Мы не раз с ней встречались в бою,

Вот и сейчас…

— А ты маме своей написал?

Он всегда меня спрашивал об этом, когда на заданно уходил я, и я спрашивал его о том же, когда на задание уходил он.

— Написал.

Рядом — немецкие домики. Такие, как этот, где мы сейчас ночуем. Ночевали. До смены. До выхода на задание. Их много тут, под Бреслау, — сто, двести, триста — никто не считал, и все они ничьи, выбирай любой, потому что ни одного немца нет, цивильные немцы убегают от нас, мы их не видим, только… другие немцы, в форме. Те, с которыми мы имеем дело. Те, которые пришли к нам, в Россию, те, за которыми мы идем сейчас назад, уже по Германии.

Домики одинаковые и разные. Под черепицей. Красивые. Каждый домик — законченный домик. Даже мебель не повторяется. Домики, домики, домики. Странно их называть так, а как иначе? Не хаты, не избы, не дачи, не дома, как у нас…

Тогда мы еще не знали слова «коттедж». Может быть, действительно были слишком молоды? И потому писали с фронта только мамам. Но мало ли чего мы еще не знали. Я, например, не знал, что Сурен станет известным композитором. И что когда-нибудь он, армянин, напишет такие русские песни, какие еще никто не писал…

Мы были солдатами, мы знали свое дело, но не знали будущего, не знали, вернее, не думали, молоды мы или нет. На войне когда хоронят, не говорят, что ты погиб в расцвете сил.

* * *

Не знаю, как в Москве — в Москве вечно некогда, — но за городом в сильные морозы я открываю форточку и вижу, как дрожит лес. Окна заморожены, даже никаких обычно описываемых узоров на них нет, матовый цвет стекла, и только, а в открытой форточке кусочек леса — ствол сосны, рыжий, отчетливо видимый глазу, и ветви елей в снегу. Ствол сосны дрожит от теплого воздуха, вырывающегося на волю, и дрожат ветви елей, но лишь те, на которых поменьше снегу. Дрожат мелко, будто их видишь через прозрачную, чуть вибрирующую пленку или словно им холодно. Не дрожат только большие ветви с космами снега. Они вроде замерли, успокоились, согретые теплой одеждой.

Сурен как-то не вяжется со всем этим — с форточкой и с тем, что я вижу за ней. И даже с нынешними морозами. А может, я ошибаюсь. Ведь в музыке он такой деревенский, русский…

Мне всегда казалось, что Сурен очень удачлив. Мы почти не виделись с ним после войны, а если и виделись, то мельком, случайно, как мало знакомые люди, но я слышал его песни, которые пели все, и не мог не радоваться за него и за себя, знающего его так давно.

И вот мы впервые сидим по-настоящему. Впервые через двадцать три года после войны. Я и он. Он, располневший, седой, с нависшими на глаза черными бровями, и я. Пожалуй, хотя это странно, он всегда был таким и там, на войне, и мне кажется, что вот-вот он спросит меня: «А ты маме своей написал?»

Но нет, он не спросит, потому что сейчас не война, и я никуда не ухожу, и за окнами подмосковный зимний лес; может быть, только коттедж, где мы встретились, напоминает о том давнем времени. У нас уже давно строят такие домики — коттеджи.

— Пожалуй, удеру сегодня в Москву, — говорит он. — Ни черта не получается! Месяц бьюсь, ни ноты!

— Но ты пойми…

Мне хотелось сказать ему что-то в утешение, да и в самом деле, он столько уже написал, — как говорится, дай бог всем, и за одну его песню о России я отдал бы полжизни, но он перебил меня, даже как-то зло, с раздражением:

— Понимаю, но и ты пойми! Не могу писать, как писал, а лучше не получается! Может, в Москве… Кстати, мама моя — ты знаешь, она на берегу Севана живет — всегда говорит мне: «Не делай завтра то, что можешь сделать сегодня».

— Поедем завтра, — предложил я. — Мне тоже…

— Нет, я сегодня. А то еще ночь впереди. Все равно не уснешь! — сказал Сурен.

За окном дрожал лес. Дрожал от тепла, идущего отсюда — из комнаты. И еще теперь стучал дятел на сосне, которую я видел в квадрате форточки. Смешной дятел с чем-то красным у хвоста и черным у головы. Он работал, он занимался каким-то своим, очень важным делом.

А я и не знал, что мама Сурена живет на Севане. На Севане я был. Там я был тоже после войны, в позапрошлом или раньше… И мне не спалось там. Я помню эту ночь и сейчас. И не форель. А то, как потом не спалось…

Я понимаю Сурена. И думаю.

Я не могу сейчас говорить с ним так, как там — под Бреслау. Там мы были ровесниками — по возрасту и вообще. А сейчас он…

И я не могу спросить его:

«А ты маме своей написал?»

Даже если добавить:

«Маме своей туда, на Севан?»

— Ночь, понимаешь? — повторил Сурен. — Это для нашего брата самое страшное! Для меня так, когда не пишется…

На следующий день я вернулся в Москву. Во дворе ребята гоняли шайбу. И конечно, мой Славка среди них.

— Помочь? — спросил я.

— Папа, ты же большой! — сказал мне Славка.

Пришла из института Валя, дочь, и я предложил ей пойти в кино.

— Папочка, не сердись, пожалуйста! Но ты — взрослый. Мне не интересно. Я лучше с Колей…

Моя старая мама отчитала меня за что-то:

— Ты же мальчишка! Ну что ты понимаешь в жизни!

По радио передавали концерт песен Сурена.

В вечерних газетах я прочитал извещение о гибели Сурена. Правда, там было сказано о «безвременной кончине в расцвете творческих сил».

Предыдущая главаГлава 20 из 58Следующая глава