К книге
Стихотворения и поэмы. Рассказы. Борислав смеетсяБорислав смеется Повесть Перевод Е. Мозолькова (глава XXI — Перевод Б. Турганова). XIII
89%
Борислав смеется Повесть Перевод Е. Мозолькова (глава XXI — Перевод Б. Турганова). XIII
73

Прошло несколько недель после рабочего собрания. Полная тишина неожиданно наступила в Бориславе. Евреи-предприниматели, которых недавнее грозное движение рабочих порядком напугало, теперь совсем были сбиты с толку, не знали, что делать и что обо всем этом подумать. Правда, были среди них такие, которые смеялись над этим внезапным порывом и внезапным затишьем, утверждали, что все уже окончилось, что рабочие — словно пустой ветер: пошумят, пошумят, а дождя не нагонят, и что сейчас, когда они снова стали мягкими и податливыми, пора нажать на них твердой рукой, пора выгнать из них охоту ко всякому буйству. «Гой[104] только жареный хорош! — говорили они. — Ты ему дай поблажку, а он подумает, что так и полагается, и начнет еще больше привередничать и зазнаваться. Только постоянный страх и постоянный нажим могут приучить его к послушанию, покорности, к усердию и точности, сделать его, как любил говорить Леон Гаммершляг, «человеком», способным к восприятию высшей культуры». И все бориславские предприниматели сошлись на том, что теперь, когда разбушевавшаяся волна рабочего движения вдруг притихла, нужно с удвоенной силой нажать на непокорных, хотя и не все предприниматели разделяли тот взгляд, что волна эта полностью и окончательно утихла, улеглась, успокоилась. Нет, некоторые из них, а особенно Ицик Баух, упорно стояли на том, что это — обманчивое, лишь внешнее спокойствие, затишье перед страшной бурей, что именно этой тишины и этой притворной покорности нужно им больше всего бояться, так как это признак, что бунт рабочих, каков бы он ни был, налажен и сильно организован и рабочие, без сомнения, готовятся начать его, а таинственность и бесшумность их приготовлений лишь свидетельствуют о том, что делают они это систематически, обстоятельно и непрерывно и что у них что-то недоброе на уме. И всюду, где бы только ни собрались предприниматели, случайно на улице или в комнате на каком-либо совещании, — всюду Ицик Баух не переставал предостерегать товарищей от грозившей им всем опасности и уговаривал их обратиться к властям в Дрогобыче, просить о снаряжении строгого следствия или хотя бы о присылке сильного отряда стражников на постой в Борислав. И хотя никто ничего не имел против этого, хотя каждый из них, вероятно, и рад был бы иметь в любую минуту к своим услугам полицию для охраны от своих собственных рабочих и для скрепления казенной печатью всех содеянных ими несправедливостей, однако подать совместное прошение так и не собрались. То ли время жаркое да обессиливающее было тому причиной, то ли обычный у наших людей — будь они евреи или христиане — недостаток инициативы в общественных делах, в делах, выходящих за рамки единичных, частных интересов, или, может быть, убеждение, громко высказанное Леоном, что правительство само должно заботиться о безопасности предпринимателей в Бориславе, ведь для того оно и поставлено, — так или иначе, бориславские евреи на этот раз так и не решились обратиться к властям или хотя бы донести им о том, что сами знали о недавно зародившемся рабочем движении. К тому же, конечно, и наступившее неожиданное затишье отняло у них прямой повод к такому шагу. О чем доносить властям? Что должны были эти власти расследовать? То, что несколько недель тому назад появились было тревожные признаки какого-то рабочего движения, которые быстро исчезли? Почему же о них не было сообщено вовремя? Так все это дело и замялось, пока неожиданный и довольно таинственный случай не пробудил предпринимателей от их беспечной спячки, словно внезапный раскат грома из небольшой темной тучки.

Нужно ли говорить, что этот внезапный переход от шума к спокойствию и покорности был делом наших побратимов и осуществлен он был именно для того, чтобы обмануть и ослабить бдительность и подозрения предпринимателей. Слова Ицика Бауха, подслушанные Басарабом, убедили побратимов в том, что евреи могут им сильно навредить, а то и вовсе погубить с помощью начальства все их дело, если оно будет вестись так, как прежде, открыто и шумно. Вот они и начали уговаривать всех угомониться до поры до времени, смириться, подавить в себе бурные чувства гнева и радости, пока не настанет пора. Большого труда стоило побратимам искусственно утишить бурю и держать ее, словно на привязи, чтобы она от первого же толчка не разразилась вдруг раньше времени. Большого труда стоило это, и все они испытывали постоянный страх, что вот-вот может вспыхнуть что-нибудь такое, что хозяевам не повредит, а рабочим принесет поражение и гибель. Только одна возможность была сдержать людей: побратимы обещали им, что так скорее придет «пора». Однако побратимы хорошо знали, какими опасными и обоюдоострыми были эти обещания. Ведь такими обещаниями они сами готовили неудачу своему делу, потому что откуда же они могли взять средства, чтобы выступить так скоро, как того хотелось исстрадавшимся людям? Денег в главной кассе собралось свыше восьмисот гульденов, — взносы пока что поступали аккуратно, — по хозяева стали снова, и сильнее, нежели прежде, нажимать на рабочих, и следовало ожидать, что взносы скоро сократятся и что в местных кассах должна будет оставаться большая часть денег для помощи нуждающимся, больным и безработным. И тогда, кто знает, сколько еще месяцев пройдет, прежде чем наберется нужная сумма? Но если так, то и задуманная борьба не сможет скоро начаться, и рабочие начнут сомневаться в своих силах, и пыл их остынет, и все погибнет. А если нет, то возмущенный народ поднимется преждевременно, поднимется неорганизованно и без определенной цели, потратит силы зря, а задуманное дело все-таки погибнет.

Кого всех больше мучили и терзали такие мысли, так это, наверное, Бенедю. Ведь дело это — было его кровное дело, стоившее ему стольких мучений и трудов, повитое блестящими лучами надежды. Ведь в это дело — он чувствовал это ясно — было вложено все его сердце, все его силы, вся его жизнь. Он ничего не знал, не видел, кроме него, и неудача казалась ему равносильной его собственной смерти. Поэтому не удивительно, что сейчас, когда при исполнении его замыслов начали возникать все новые трудности, Бенедя дни и ночи только о том и думал, как бы их преодолеть или обойти, позеленел и похудел, и не раз долго-долго по ночам, словно лунатик, бродил по Бориславу, печальный, угрюмый, молчаливый, и только время от времени тяжело вздыхал, глядя на темное, неприветливое небо. А трудности нагромождались все выше, и Бенедя чувствовал, что у него не хватает сил, что его голова словно обухом пришиблена, мозг как бы омертвел и уже не в состоянии работать с прежней силой, не может придумать ничего хорошего.

Наконец дождался Бенедя вечера, когда в хате Матвея снова сошлись побратимы на совет. Что делать? Народу не терпится. Почему не дают сигнала, почему не начинают, почему ничего не делают? Люди опускают руки. Взносы поступают слабее, хозяева снова снизили плату. Голод по селам немного уменьшился, но жатва была такая убогая, какой не знали люди в самые худшие годы: немногим кому хватит своего хлеба до великого поста, большинство едва дотянет и до покрова. Скоро народ еще сильнее повалит в Борислав. Если уж что-нибудь начинать, то лучше сейчас, потому что сейчас легче всего задержать людей в селах, чтобы они не шли в Борислав, и даже можно половину рабочих отправить из Борислава в село на какие-нибудь две-три недели, чтобы оставшимся легче было продержаться без работы. А тут денег не хватает, вот беда! Дойдя до этой «закавыки», побратимы замолчали и опустили головы, не зная, как быть, чем помочь горю. Только неровное, тревожное дыхание двенадцати человек нарушало мертвую тишину, заполнившую домик с низкими, покосившимися стенами. Долго длилось молчание.

— А, да будет божья воля, — воскликнул вдруг Сень Басараб, — не тужите, я этому горю пособлю!

Этот голос, эта внезапная решимость среди всеобщего молчания и бессилия поразили всех побратимов, словно неожиданный выстрел из ружья. Все вскочили и повернулись к Сеню, который сидел, как обычно, на табурете возле порога, с трубкой в зубах.

— Ты пособишь? — спросили все в один голос.

— Я пособлю.

— Но как?

— Это мое дело. Не спрашивайте ни о чем, а расходитесь. А завтра в это время будьте здесь, сами увидите!

Больше он не сказал ни слова, и никто не спрашивал его ни о чем, хотя у всех, а у Бенеди особенно, на сердце залегла какая-то тревога, какая-то холодная боль. Но никто не сказал ничего, и побратимы разошлись.

Сень Басараб, выйдя на улицу, взял за руку Прийдеволю и шепнул ему:

— Пойдешь со мною?

— Пойду, — ответил парень, хотя его рука, неизвестно почему, дрожала.

— Будешь делать, что я скажу?

— Буду, — снова ответил парень, но как-то неуверенно и словно бы нехотя.

— Нет, ты не пугайся, — счел нужным успокоить его Сень, — страшного ничего нет в том, что я задумал. Надо только действовать смело и быстро — и все будет хорошо!

— Не болтай, а говори, что делать, — перебил его Прийдеволя. — Ведь ты знаешь, что мне все равно!

Была уже поздняя ночь. Почти во всех домах, кроме шинков, огни не горели, и бориславская улица была погружена в темноту. Оба наши побратима шли молча вверх по улице. Сень внимательно вглядывался в окна. Достигли уже середины Борислава. Здесь дома были лучше, солидней, выкрашенные то желтой, то синей, то зеленой краской, с занавесками на широких окнах и с бронзовыми ручками на дубовых дверях. Перед некоторыми из них были даже крошечные за решетчатой оградой цветники с жалкими, чахлыми цветами. Здесь жили бориславские «главари» и «тузы» — наиболее богатые предприниматели. В центре стоял дом Германа Гольдкремера, самый лучший и красивый из всех, крытый железом и сегодня совершенно пустой. Герман редко ночевал в Бориславе. Рядом с ним, немного поодаль от остальных, стоял другой, не такой красивый и далеко не такой солидный, дом Ицика Бауха. Одно из его окон было освещено, очевидно, Ицик еще не спал, это было как раз окно его кабинета.

Сень Басараб знал этот дом. Он долгое время работал в шахтах у Ицика и не раз приходил сюда за получкой. Он знал, что, кроме старой служанки-еврейки и самого Ицика, в этом доме не было никого и что служанка, наверно, уже спит на кухне. Этого ему только и надо было. Он дернул Прийдеволю за рукав, и возле ближайшей шахты они вымазали себе лица черной нефтью так, что их совсем невозможно было узнать.

— Иди за мной, не говори ни слова и делай, что я скажу, — шепнул Сень, и они пошли. Осторожно подползли к одним, затем к другим дверям дома, но двери были заперты. Это не обескуражило Сеня, и он начал осматривать окна. Тихий свист дал знать Прийдеволе, что Сень нашел то, чего искал. Действительно, одна форточка в кухонном окне не была защелкнута и легко открывалась. Сень просунул в нее руку, отодвинул задвижки и открыл окно. Влезли в кухню. Кругом было тихо, как в могиле, только сонное дыхание служанки доносилось из-за печи. Побратимы на цыпочках подошли к двери. Кухонная дверь была не заперта, и они прошли в коридор. Сень нащупал дверь, ведущую в кабинет Ицика, и хотел заглянуть в замочную скважину, но в ней был ключ. Попробовал тихонько повернуть щеколду и убедился, что дверь заперта. Но Сень и здесь недолго раздумывал. Шепнув несколько слов Прийдеволе, он громко задергал дверную ручку и закричал хриплым бабьим голосом, похожим на голос старой служанки:

— Herr, Herr, öffnen Sie!

— Wus is?[105] — послышался грубый голос Ицика, затем тяжелый скрип башмаков и, наконец, лязг ключа в замке. Дверь тихо открылась, полоса света упала из кабинета в темные сени, и в ту же минуту двое мужчин, черные, как черти, бросились на Ицика и заткнули ему рот, прежде чем он успел крикнуть. Впрочем, кто знает, может быть, в этом и нужды не было. Неожиданное нападение так напугало Ицика, что он, как стоял с протянутыми руками и недоумевающим, глупым выражением лица, так и застыл в таком положении, и только по тому, как моргал он выпученными серыми глазами, можно было заключить, что это не бездушная глыба мяса и жира, а нечто живое.

— Wie geht’s, Herr, wie geht’s?[106] — пищал Сень все еще бабьим голосом. — Не бойся, голубчик, мы тебе ничего плохого не хотим сделать, нет! Мы еще не настоящие черти, которые должны прийти по твою душу, мы только пришли одолжить у тебя немного денег!

Ицик не сопротивлялся, не кричал, не стонал, а все еще стоял, как и в первую минуту, одеревенелый, ничего не сознавая, с заткнутым тряпкою ртом, тяжело дыша через нос. Побратимы взяли его за плечи, подвели к креслу и усадили.

— Держи его хорошенько и не давай кричать, — прошептал Сень своему товарищу. — А чуть что, задуши! А я тем временем осмотрю его квартирку!

Впрочем, угроза Сеня была излишня. Ицик не двигался и, словно беспомощный труп, дал Прийдеволе связать себе платком руки за спиной. А Сень между тем, все время искоса поглядывая на Ицика, стал осматривать комнату. По-видимому, Ицик делал какой-то подсчет: на письменном столе перед ним лежала большая книга, а возле стола стояла открытая небольшая железная касса. Сень торопливо шагнул к ней и начал вынимать аккуратно сложенные пачки ассигнаций. В эту минуту из груди Ицика впервые за все время вырвался какой-то глухой глубокий звук, словно последний стон вола, которому перерезали горло.

— Молчи, или смерть тебе! — прошипел Сень, продолжая возиться возле кассы. Он делал это совершенно спокойно и шепотом считал перевязанные узкими бумажными ленточками пачки ассигнаций, которые вынимал из кассы и клал себе за пазуху. Ассигнации были достоинством в один гульден, а по толщине пачек Сень догадался, что в каждой из них должно быть по сто штук. Он насчитал уже тридцать пачек.

— Довольно, пора нам идти! — шепнул он Прийдеволе. Оба взглянули на Ицика. Он все еще тяжело дышал, но его толстое, обрюзгшее лицо налилось кровью, а вылезшие из орбит глаза были неподвижны и сохраняли все то же глупо-вопросительное выражение.

— Молчи, не то смерть тебе! — шепнул ему на ухо Сень, в то время как Прийдеволя развязывал ему руки. Руки были холодны и свесились, словно неживые. Прийдеволя поднял их и положил на стол. Затем Сень шепнул Прийдеволе:

— Я пойду вперед, а ты, когда услышишь свист на улице, вытащи у него изо рта тряпку и удирай!

Затем Сень осторожно вышел. Прийдеволя думал, что Ицик начнет вырываться и кричать, и готов был в крайнем случае задушить его. Он стоял над ним бледный, дрожащий, взволнованный до глубины души, но Ицик, как бы не видя и не сознавая ничего, сидел в своем кресле с вытаращенными глазами и дышал, посвистывая носом. Уже и веками не моргал.

Но вот послышался тихий свист под окном. Дрожащей рукой вынул Прийдеволя у Ицика тряпку изо рта, уверенный, что в ту же минуту раздастся страшный крик и разбудит весь Борислав, уверенный, что в ту же минуту прибегут толпы народа к этому тихому дому, поймают его, и свяжут, и побьют, и поведут по улицам, и бросят бог знает в какое подземелье и что это последняя минута его свободной жизни. Но нет, Ицик и глазом не моргнул. Он начал дышать свободней, но зато и медленней — и только. Прийдеволя постоял еще минуту над ним, не понимая, что происходит, и если бы не отчетливое громкое сопенье, он подумал бы, что Ицик мертв. Но когда снова послышался свист под окном, Прийдеволя оставил Ицика и тихо вышел из комнаты. «Ах, да, — подумал он, — надо погасить свет!» Вернулся, запер кассу, из которой Сень набрал денег, поднял тряпку, которой был заткнут рот Ицика, погасил свет и, выходя, запер двери, затворил кухонное окно, через которое вылез во двор, и тихонько свистнул.

— Ну что? — спросил Сень.

— Ничего, — ответил Прийдеволя. — Сидит, не шевелится.

— Может, задохнулся?

— Нет, дышит.

— Гм, должно быть, здорово перепугался. Ну и наплевать, пускай его завтра водой отливают. А нам пора идти спать! Тридцать пачек у нас, теперь должно хватить! А лицо сейчас теплой водой и мылом — и никаких следов не будет. Ну, что скажет завтра Ицик, когда опомнится! Наверно, сам побежит за стражниками!

Но Ицику было не до полицейских стражников. Густой мрак и мертвая тишина заполнили его кабинет. Он все сидел в кресле, поддерживаемый руками, лежавшими на столе, с выпученными глазами, однако уже давно не было слышно его тяжелого дыхания. Так застало его и утреннее солнце, выглянувшее из-за черных бориславских крыш и через окно заглянувшее ему в мертвые, стеклянные глаза. Так застала его и служанка, так застал его и цирюльник, и другие знакомые, сбежавшиеся на, ее крик, и никто не знал, что с ним произошло. Цирюльник заявил, что его «кондрашка хватил», потому что на теле Ицика не было ни малейших следов насилия, одежда была в порядке, и ничто не свидетельствовало о каком-нибудь нападении. Правда, служанка рассказывала о каком-то шорохе и скрипе, о том, что она слышала, как хозяин отпирал ночью дверь, но обо всем этом она говорила очень неуверенно и сбивчиво, не зная, было ли все это во сне или наяву. Затем пришли и должностные лица, обыскали весь дом и все вокруг, но ничего подозрительного не нашли. Открыли кассу: в кассе были деньги и ценные бумаги. Правда, когда сложили вместе цифры, над которыми вчера еще сидел покойный, то оказалось, что в кассе не хватает трех тысяч гульденов. Однако и здесь нашлись объяснения. Подсчет, очевидно, был не закончен, последняя цифра была написана только до половины: возможно, что покойный еще сам кому-нибудь выдал эти деньги. И во-вторых, если бы здесь был грабеж, то грабители, наверно, забрали бы и остальные деньги, которых было более двух тысяч. К тому же часы и кошелек с мелкими деньгами в карманах покойника остались нетронутыми, так что нельзя было подумать, что тут имело место убийство с целью грабежа. Только два или три пятна нефти на лице и белой сорочке покойника будили у всех какое-то неясное подозрение. Раздавались голоса среди евреев, что, возможно, это дело рук нефтяников, которые ненавидели Ицика, и догадка эта, несомненно, не одного предпринимателя пронизывала тайной дрожью, но вслух никто не признавался в этом, тем более что судебное вскрытие трупа и в самом деле показало, что Ицик умер от апоплексии, к которой давно имел органическую склонность.

Захолонуло сердце у Бенеди и у других побратимов, когда на следующий день услыхали они о скоропостижной смерти Ицика. Они ни на минуту не сомневались в том, что эта неожиданная смерть стоит в непосредственной связи со вчерашними словами Сеня Басараба. А когда вечером снова сошлись побратимы в хате Матвея, то долгое время сидели молча, опустив головы, словно чувствуя общую вину в каком-то нехорошем деле. Первым прервал молчание Сень Басараб.

— Ну, что же вы сели и сидите так, словно воды в рот набрали? — сказал он, сердито сплюнув. — За упокой Ициковой души молитесь, что ли? Или мне клясться надо перед вами, что я ничего плохого ему не сделал и что если его кондрашка хватил, то я здесь ни при чем? А впрочем, если бы и так, то что из этого? То, что я сделал, я сделал на свой страх и риск, а вы принимайте от меня взнос и делайте свое дело. Вот вам три тысячи гульденов! Что Ицика кондрашка хватил, это даже лучше для нас, не будет рассказывать, а другие не додумаются, потому что я нарочно часть денег оставил и ничего больше не трогал! А впрочем, беда невелика, что одним кровососом на свете меньше стало! Где лес рубят, там щепки летят! Ведь не выбросите же вы эти деньги только потому, что они не слишком чистым способом вам достались! Не бойтесь, это не его труд, это наш труд, наша кровь, и бог не накажет нас, если мы ими воспользуемся. И наконец, разве мы берем их для себя? Нет, не для себя, а для общества! Берите!

Никто не ответил на эти слова Сеня, только Бенедя, словно под тяжестью чьей-то тяжелой руки, простонал:

— Для чистого дела нужны чистые руки!

— Верно, верно, — живо подхватил Андрусь Басараб, — но попробуй тут сделать что-нибудь чистыми руками, когда, кроме рук, нужен еще и рычаг, крепкий рычаг! По-моему, если хочешь бревно поднять, то бери рычаг какой ни на есть — чистый или нечистый, лишь бы крепкий!

— Навоз ведь не шелком выгребают, а навозными вилами! — добавил из угла Прийдеволя. И пришлось Венеде — хочешь не хочешь — уступить. Впрочем, и выхода другого не было.

После этого тяжелого объяснения побратимство заметно оживилось. Всем словно легче стало, словно камень кто снял с плеч. Начали держать совет, что делать теперь. Ясное дело, общее собрание рабочих созывать не время, это снова привлекло бы внимание предпринимателей; война должна вспыхнуть внезапно, неожиданно, должна ошеломить и привести их в смятение, и только в этом случае можно надеяться на победу. Нужно, следовательно, передавать рабочей массе разные известия без шума, без крика, лучше всего через особых посланцев и кассиров участковых касс. С ними же нужно совещаться о доставке продовольствия и о том, кого из рабочих на это время нужно и можно будет отправить из Борислава. Отправка, понятно, должна быть добровольной: каждый, уходящий из Борислава, получит кое-что на дорогу, и уходить они должны не сразу, а день за днем, небольшими группами, и будто бы по разным причинам. Для хранения продовольствия решено было снять амбары в соседних селах: в Попелях, Бане, Губичах и Тустановичах, где также должны стоять рабочие посты. И еще порешили выслать немедленно двадцать уполномоченных в разные стороны, чтобы они шли по селам и призывали людей не ходить в течение двух недель в Борислав, пока бориславские рабочие не добьются для себя и для всех лучшей оплаты. Спешно, а если можно, то и немедленно, завтра же, должны отправиться Матвей и Сень Басараб в Дрогобыч для закупки хлеба. У Матвея был там знакомый пекарь, и он надеялся, что через него удастся, без шума и не навлекая на себя подозрений, закупить необходимое количество муки и хлеба, а перевезти добрую половину заготовленных запасов муки и хлеба можно будет еще до выступления, в течение недели, в бочках и ящиках, в каких обычно возят большие партии воска и нефти. Таким образом, все приготовления можно сделать быстро и незаметно, а это именно и явилось бы лучшим залогом успеха рабочих, потому что предприниматели убедились бы в их силе и в хорошей организации всего дела, да и сами рабочие, видя, что им не грозит голод и нужда, чувствовали бы себя смелей и уверенней. Андрусю Басарабу и Деркачу назначено было пойти по соседним селам и у знакомых селян (братья Басарабы были родом из Бани, в самом близком соседстве с Бориславом, и знали многих людей в окрестных селах) подыскать соответствующие помещения для своих складов. Прочие побратимы должны были остаться в Бориславе и следить за тем, чтобы все шло как следует и чтобы предприниматели раньше времени не проведали о том, что задумали рабочие.

А так как в этот день было воскресенье и совещание окончилось довольно рано, то побратимы быстро разошлись, чтобы сразу же созвать участковых кассиров и рассказать им, как обстоит дело. До поздней ночи кипела жизнь в хате Матвея: старые и молодые, пожелтевшие и румяные лица мелькали в слабо освещенных окнах, пока наконец уже далеко за полночь не разошлись все по домам. Борислав под покровом темноты давно уже спал глубоким сном, только где-то далеко на Новом свете из одного шинка доносилось хриплое пение какой-то подвыпившей рабочей компании:

Ой, не жалуй, моя мила, що я п’ю,

Тогди будеш жалувати, як я вмру![107]

Предыдущая главаГлава 73 из 82Следующая глава