Это было вечером. Матвей и Бенедя, возвратясь с работы, сидели молча в хате при тусклом свете небольшого каганца, в котором горел, шипел и трещал неочищенный бориславский воск. Бенедя всматривался в лежавший перед ним план, а Матвей, сидя на маленьком табурете, чинил свои постолы. Матвей с того вечера, когда Мортко сказал ему, что их «дело кончено», был молчалив, словно пришибленный. Бенедя хотя и не знал точно, что это за дело, все же очень жалел Матвея и рад был помочь ему, но вместе с тем боялся расспрашивать его, чтобы не разбередить наболевших ран.
Скрипнула дверь, и в хату вошел Андрусь Басараб.
— Дай боже час добрый, — сказал он.
— Дай боже здоровья! — ответил Матвей, не поднимаясь с места и затягивая дратву.
Андрусь сел на лавке у окна и молчал, озираясь вокруг. Очевидно, он не знал, с чего начать разговор. Затем обратился к Бенеде:
— А что у тебя, побратим, слышно?
— Да вот, дело идет, — ответил Бенедя.
— Везет тебе что-то в нашем Бориславе, — сказал с легким упреком Андрусь, — Слышал я, слышал. Ты теперь большие деньги берешь на своей работе!
— По три гульдена в день. Не слишком много для мастера, но для бедного помощника каменщика действительно достаточно. Надо будет кое-что послать матери, а остальное… ну, об остальном поговорим после, когда все соберутся. Я думал сегодня о нашей доле…
— Ну и что же вы надумали? — спросил Андрусь.
— Будем говорить об этом на собрании. А теперь постараемся как-нибудь развеселить побратима Матвея. Смотрите, какой он стал нынче! Я уж и сам хотел поговорить с ним, да, как видите, еще очень мало его знаю…
— А я, собственно, за тем и пришел, — сказал Андрусь. — Побратим Матвей, пора бы тебе рассказать нам, что за дело у тебя было с Мортком и почему оно тебя так беспокоит?
— Э-э, да что там рассказывать? — неохотно ответил Матвей. — К чему говорить, если дело окончено? Теперь бесполезно говорить — не поможешь.
— Да кто знает, кто знает, окончено ли? — сказал Бенедя. — Говорите же, все-таки три головы скорее что-нибудь придумают, чем одна. Может быть, можно еще горю пособить. А если уж и на самом деле все пропало, то, даст бог, вам будет легче, если поделитесь с нами своим горем.
— Конечно, конечно, и я так говорю, — подтвердил Андрусь. — Ведь один человек дурень по сравнению с миром, обществом.
— Ой, верно, верно, побратим Андрусь, — ответил печально Матвей, отложив в сторону оконченную работу и закурив трубку, — может, оттого и все зло, что человек дурень: привяжется к другому, а затем и мучается не только своим горем, но и горем ближнего! Да еще, правду тебе скажу, чужое горе сильнее терзает, чем свое. Так и у меня. Пускай будет по-вашему, расскажу вам, что за история со мной приключилась и какое у меня дело с Мортком.
Это было лет четырнадцать тому назад. Ровно пять лет спустя после моего прихода в этот проклятый Борислав. В то время здесь еще было все по-иному. Нефтяные колодцы только что появлялись, все вокруг еще похоже было на село, хотя и тогда уже наползло сюда разных пришлых людей, словно червей на падаль. Ну и ад здесь был, голубок, сущий ад, даже вспомнить больно. Чужаки, захожие люди увивались и гомонили возле каждой хаты, ластились, словно псы, к каждому хозяину, силком тащили в шинки, а то и прямо в хатах спаивали людей, по кусочку выдуривая землю. Чего я только не насмотрелся в ту пору, даже вспоминать больно! А как только, собачьи дети, обманут человека, высосут из него все, что можно высосать, тогда на него же и набрасываются! Тогда он и пьяница, и лодырь, и хам, тогда его и из корчмы вышвыривают, и из собственного дома выгоняют. Страшно издевались над людьми!
Вот иду я однажды утром на работу, смотрю — улица полна людей, все сбились в кучу, шумят о чем-то, в толпе крик и плач, а рядом в небольшой, крытой соломой хате евреи-спекулянты уже хозяйничают, как у себя дома, вышвыривают на улицу все: миски, горшки, полки, сундук… «Что здесь такое?» — спрашиваю. «Да вот, — отвечает один человек, — до чего довели, нехристи, бедного Максима. Обстоятельный был хозяин, что и говорить, а какой приветливый, обходительный…» — «Ну, и что же с ним случилось?» — «А ты не видишь разве? — отвечает человек. — Выдурили у него землю, скот пропал, а нынче вот пришли, да и выгнали его из хаты: говорят, что она теперь ихняя, что они ее купили. Максим крик поднял, а им хоть бы что. Он бросился в драку, а они, как грачи, слетелись в одну минуту, да и давай бить бедного Максима! Поднялся крик, начали сбегаться и наши люди и едва вырвали Максима из рук спекулянтов. А он, окровавленный, страшный, как закричит: «Люди добрые, вы видите, что тут делается! Чего стоите? Вы думаете, это они только со мной так? И с вами будет то же самое! Идите берите, что у кого есть — топоры, цепы, косы, — берите и гоните этих мерзавцев из села. Они вас съедят живьем, как меня съели!» Люди смотрят на него, стоят, переговариваются… Вдруг один из тех, что захватили хату, — он только что выглядывал из окна, — схватил камень да как трахнет Максима по голове! Тот, с места не сойдя, запрокинулся, только захрипел: «Люди добрые, не дайте моему ребенку погибнуть! Я умираю!..»
Я не дослушал до конца и начал протискиваться в самую гущу. Посреди улицы лежал мужчина лет сорока, в изорванной рубашке, окровавленный, посиневший. Из головы его еще текла кровь. К нему припала и жалобно причитала маленькая девочка. Меня мороз подрал по коже, когда я увидел это, а люди обступили их, стоят стеной, кричат, но никто с места не трогается. А Максимову хату обступили чужаки, спекулянты, аж почернело все кругом, и галдеж такой, что и слова собственного не слышно.
Я стою как столб, смотрю туда-сюда, не знаю, что делать. Как вдруг вижу — из окна высунулся тот самый, который убил Максима, видно, осмелел и кричит, поганец:
— Так ему и надо, пьянице! Так ему и надо! А вы чего здесь стоите, свиньи? Марш по домам все!
Кровь во мне закипела.
— Люди, — заревел я не своим голосом, — что вы, одеревенели или одурели? Человека убили у вас на глазах, да еще и смеются, а вы стоите, и хоть бы что. Накажи вас сила божья! Бей воров!
— Бей! — заревели в эту минуту со всех сторон так, что земля задрожала. — Бей воров, кровососов!
Словно искра в солому попала. В одну минуту весь свет, казалось, стал другим. Я еще и оглянуться не успел, а уже целая туча камней полетела в злодеев. Я увидел, как убийца Максима, тот, который торчал в окне, вдруг подпрыгнул, схватился за голову руками, скорчился, вскрикнул и шлепнулся наземь. Больше я не видел, не слышал ничего. Крик, шум поднялся такой, словно Судный день настал. Люди ревели от ярости, задние напирали на передних, хватали, что под руку попало — колья из плетней, жерди, поленья, камни, — и громили спекулянтов. Поднялся такой крик и шум, словно вся бориславская котловина сквозь землю проваливалась. Часть воров тут же разлетелась, как пыль. Но некоторые заперлись в хате Максима. В окно видно было, что у них в руках топоры, лопаты, вилы, — подхватили, что могли. Однако, видя, что народ, словно ревущий поток, окружает хату, они перестали кричать, будто окаменели от страха. Народ ринулся к двери, к окнам, к стенам. Затрещали доски, бревна, зазвенели стекла — стук, крик, визг, и вдруг страшный грохот, туча пыли… Народ на куски разметал стены, — потолок рухнул, погребая под собой всех, кто был в хате, облако пыли скрыло это страшное зрелище…
Но у меня в это время было иное на уме. Видя, как народ, словно зверь, напирает на злодеев, я схватил маленькую девочку, Максимову сироту, на руки и незаметно начал пробираться сквозь толпу. С трудом выбрался я на свободу, как раз в ту минуту, когда рухнула хата. Я бежал домой огородами, боясь, как бы разъяренные спекулянты не перехватили меня по дороге. Очутившись наконец в своей хате, я запер дверь и, положив обомлевшую девочку на топчан, начал приводить ее в чувство. Долго я не мог добудиться ее, уже подумал, что и ее оглушил какой-нибудь камень. Но бог миловал, девочка очнулась, и я так обрадовался, словно это мой собственный ребенок ожил предо мною.
Матвей замолк на минуту. Трубка погасла в его зубах, и на лицо, оживленное и разгоревшееся во время рассказа, начала медленно набегать прежняя мрачная и безнадежная туча. Спустя минуту он продолжал:
— Хлопоча возле ребенка, я совсем забыл о побоище и лишь после узнал, что оно окончилось ничем. Развалив Максимову хату, люди словно сами себя испугались и рассыпались каждый в свою сторону. Евреи, также перепуганные, не показывались из своих нор, и только к вечеру наиболее смелые из них повылезали, начали осматриваться. Подошли к хате Максима, а там что-то пищит. Разрывают развалины, видят: трое спекулянтов мертвы, а пятеро искалечены. На том и кончилось. Приезжала, правда, комиссия, забрали было несколько человек, так, наугад, да и повыпускали скоро на волю.
А Марта осталась у меня. У наших бориславцев, видно, хватало своих дел, и они не вмешивались в дела бедной сироты. Лишь иногда какая-нибудь женщина приносила ей поесть, стирала рваную сорочку, штопала, вот и все. Ей было тогда двенадцать лет. Нельзя сказать, чтобы красавица, но умная была девочка, а уж какая сердечная, словно родная. Вначале плакала об отце, ну, а после сама видит — ничего не поделаешь, привыкла. И уж так привязалась ко мне, как к отцу родному. Но и я тоже, что и говорить, берег ее пуще глаза, так она мне стала дорога и мила. Иной раз, бывало, нефтяники смеются надо мной, спрашивают, когда будет свадьба или, может, крестины раньше будут, но я на это не обращал внимания. Пусть себе говорят, пусть!
Росла эта девочка у меня, сохрани бог, тихо и ладно. Хоть я простой рабочий, бывший пастух общественный, но, знаете, немало горя узнал на своем веку. А горе — великая школа. Вот и думаю себе: авось хоть она, даст бог, будет счастливее. Берег я ее — ни работы тяжелой, ни слова дурного… Шить научилась, не знаю, где и когда, да так хорошо, что диво. Бывало, бабы так и несут к ней все, а она целыми днями сидит дома, работает. Да только ли в этом — во всем она мастерица, во всяком деле. И поговорить, и пошутить, и умный совет дать — во всем…
Спознался с ней один парубок, здешний, бориславский, такой же сирота несчастный, как и она. Нефтяник, рабочий, Иваном Пивтораком звался, — да ты, Андрусь, знал его хорошо… Начал ходить. Вижу я, что дивчина льнет к нему, расспрашиваю, разведываю про Ивана; говорят — что же, бедный, а зато парень честный, работящий, умный. Как-то раз в воскресенье пришел он к нам, думал, что Марта дома, а Марты не было, куда-то вышла. Хочет он уходить, а я кричу: «Что же ты? Постой, Иван, я тебе сказать что-то хочу». Остановился он, зарумянился слегка, затем сел на лавку.
— Ну, что там такое? Говорите!
Сижу я, молчу и посматриваю на него. Не знаю, с чего бы это начать, чтобы вроде и на чистоту и чтоб чем-нибудь не обидеть хлопца.
— Как ты, — говорю, — Иван, думаешь? Марта-то наша ничего себе дивчина?
— А вам какое дело до того, как я думаю? — отрезал он, а сам еще пуще раскраснелся.
«Эге, — думаю я про себя, — с тобой надо быть построже, если ты так режешь».
— Ну, — говорю, — мне-то до этого мало дела, да тебя-то она, вижу, за живое задела, а? А ты, может быть, знаешь, что у нее отца нет и я для нее теперь и отец, и опекун, и сват, и брат. Понимаешь? Если бы я только заметил что-нибудь, знаешь, не того… то не забывай, что я за человек! Со мной шутки плохи!
Иван даже задрожал при этих словах.
— Прости вас бог, — говорит. — Где это видано… грозить, а не знать, за что и про что? И кто это вам набрехал, что у меня недоброе на уме? Не бойтесь, Матвей, — говорит он затем так важно, степенно, — я хоть и молодой, а тоже знаю немного, как и что должно быть. Мы сегодня с Мартой должны были уговориться, как и что делать, а потом уже и к вам, как опекуну, прийти за советом и благословением.
— Ну, смотри же у меня! — проговорил я, а сам почувствовал, как в голове моей все смешалось и слезы брызнули из глаз… Тьфу, ну и дурень же я, больше ничего.
Ну, хорошо. Обручили мы их, поженились они. У Ивана после отца каким-то чудом уцелел вот этот клочок земли. Скажу только, что в тот же год, весной, выстроил он, вроде как со мной вместе, вот эту хату, да здесь вдвоем и начали они жить. Правда, никакого хозяйства тут нельзя было завести, на пустом месте, но Марта вначале зарабатывала то шитьем, то пряжей, а после, когда и этого не стало хватать, пришлось и ей, бедняжке, идти работать на промысла. А как же иначе? Я ушел от них, жил отдельно, но когда только мог чем-нибудь помочь им, помогал, — известно, привык человек, сжился…
Как-то раз, месяца два спустя, встречает меня Иван, да и говорит.
— А знаете, — говорит, — Матвей, что мы с Мартой надумали? Мне хочется знать, что вы на это скажете.
— Ну, что надумали? — говорю. — Рассказывай, что?
— А вот что. Мы хотим с этого дня начать откладывать кое-что из заработка. Знаете, лето наступает, авось немного лучше будут платить. Вот мы и решили скопить немного денег, хоть и тяжеленько придется, хоть и придется, как говорится, ремень на великопостную пряжку подтянуть, да зато можно будет… Знаете, в Тустановичах один человек продает участок земли и хату, я уже говорил с ним. «Продам», — говорит. Цена — двести пятьдесят гульденов. Земля хорошая, может, за двести отдаст. А я бы свою собачью конуру с этим клочком земли продал, вот уже и было бы пятьдесят гульденов. Как вы думаете?
— Ну что же, — говорю я, — если так, пусть будет так. Дай вам боже счастья! Оно и верно, что неплохо было бы вам вырваться из этой проклятой ямы.
— Ба, — говорит Иван, — это еще не все. Мне сдается, что нам двоим до осени трудно собрать двести гульденов, на это ушло бы года два. А если втроем, как вы думаете, может быть, оно скорее будет?
Я вытаращил на него глаза.
— Ну, — говорит он, — что вы так смотрите на меня? Тут дело простое: присоединяйтесь и вы к нам. Переходите жить в нашу хату, не нужно будет платить за квартиру, да и на еду у нас меньше уйдет. Будем вместе действовать, авось соберем хоть сколько-нибудь.
Вижу я, хлопец правильно говорит, а тут еще и самого меня охота взяла вырваться из этой западни, а главное — им помочь, чем только можно. Согласился я на все.
Так мы и поступили. Все шло хорошо, радовались мы, что вот-вот заживем своим домиком. Иван вьюном вертится и туда и сюда — рад бы птицей вылететь из Борислава. Работы в тот год было много, денег у нас собралось порядочно, хватило бы и на землю, и еще кое-что осталось бы на обзаведение. «Господи! — говорит, бывало, Иван. — Скорей бы конец!..» Но неизвестно, то ли бог не судил ему, бедному, дождаться окончания этого дела, то ли злые люди не дали!..
Глупость одну мы сделали. Работали, а деньги у хозяина оставляли. Пускай, говорим, у него лежат, в его кассе им спокойней, чем у нас за пазухой, а раз в книжке они за нами записаны, то и сам черт их оттуда не выскребет. Так мы и сделали, — брали только иногда какую-нибудь мелочь, лишь бы кое-как перебиться.
Вот уж и лето прошло, и осень, и зима, вот уж и пасха скоро. После пасхи должны были мы выбраться из Борислава. В вербное воскресенье пошел Иван в Тустановичи, чтобы закончить сделку, дать тому человеку задаток. Остальные деньги он должен был выплатить после, когда мы переедем уже в Тустановичи. Пошел мой Иван. Смеркается, — нет Ивана. «Ну, ничего, — думаем мы, — может быть, магарыч пропивают, либо еще что…» Однако Марта весь день какая-то неспокойная ходит, тоскует, отчего — и сама не знает. Ночь прошла — нет Ивана. На работу приходим — нет его и там. Надсмотрщик Мортко спрашивает меня, где он. Я ему рассказал все, а он еще кричать начал:
— Вот бродяга, напился где-то, да и спит, а на работу не идет!
Раздумываю я и так и сяк, где Иван может быть? Вечером после работы прихожу домой — нету. Ну, думаю, пойду по шинкам, поищу, порасспрошу. Захожу в главный шинок — там полно рабочего люда; заметил я среди них и Мортка, но кто именно был там из знакомых нефтяников, того не помню. А какие-то незнакомые люди, будто бы совсем пьяные, стоят посредине хаты и поют: один святовечернюю, другой страсти, третий плясовую, а четвертый думку, — еще и меня спрашивают, хорошо ли у них получается.
— Идите вы к черту! — закричал я на них. — Там у вас как раз получится!
Они ко мне. Уцепились, один за руку, другой за полу, требуют водки. С горя хватил я чарку. Они хохочут, другую наливают. Никак от них не отвяжешься! А тут вижу, Мортко все подмигивает им: мол, не выпускайте из рук! Выпил я еще чарку. Зашумело у меня в голове, ходуном все заходило: и хата и люди. Помню только, что вошли в шинок два знакомых нефтяника, я с ними здоровался и угощался, но как я ни мучил потом свою глупую старую голову, а до сих пор не могу вспомнить, кто же это были такие.
— А разве тебе это непременно надо знать? — прервал его рассказ Андрусь.
— Ах, еще бы! Мне, глупому, сдается, что из-за этого я все дело проиграл!
— Что? Из-за этого? Каким же это образом?
— А вот послушай! Я только теперь, когда время ушло, когда начал припоминать все до капельки, что и как тогда было, — только теперь вспомнил, что были там знакомые люди, да вот не помню, кто. Если бы дознаться, вот и были бы теперь свидетели.
— Свидетели? Зачем? Для чего?
— Слушай же! Пью я, в шинке крик, гам, и вдруг рядом, за перегородкой, в боковушке, кто-то застучал стаканом. Мой Мортко в тот же миг юркнул за перегородку. Слышу, разговаривают там, Мортко тихонько, кто-то другой громко. Что за черт! Какой-то знакомый голос, совсем как у Ивана! Видно, пьяный, язык заплетается, но голос его. Я бросился к двери боковушки и нечаянно толкнул одного из тех, что меня угощали. Тот грохнулся на землю. Остальные подскочили ко мне.
— Ого-го, сват, ого! — ревут. — Что это ты людей толкаешь да с ног валишь? А?
— Да я нечаянно!
— Эге, нечаянно! — хрипит один из них. — Знаем мы таких!
В эту минуту отворилась дверь боковушки, и в двери показался, — готов хоть сейчас присягнуть, что показался, — мой Иван, держась за дверной косяк… За ним стоял Мортко и держал его за плечи. Я снова рванулся к нему. Но в ту же минуту он исчез, дверь закрылась, а один нефтяник схватил меня за грудь.
— Берегись, сват, я тебе нечаянно между глаз заеду! — крикнул он и так хватил меня в переносицу, что у меня искры из глаз посыпались и в голове все перемешалось. Помню только, что одному из них я вцепился в волосы и что остальные налетели на меня, как разбойники, и сбили с ног. Ясное дело, что их подговорил кто-то: ведь я их не знал, не видал никогда и ничего плохого им не сделал. Что затем было со мной, куда девался Иван, куда девались те двое знакомых рабочих, — не помню. Все померкло в моей голове.
Я проснулся дома, в постели. Марта сидит возле меня и плачет.
— Ну что, где Иван? — был мой первый вопрос.
— Нету.
— Но, может быть, приходил домой?
— Нет, не приходил.
Смотрю я, она такая взволнованная, исхудалая, кожа да кости. Что за несчастье!
— Но ведь я, — говорю, — вчера вечером видел его.
Она усмехнулась сквозь слезы и покачала головой.
— Нет, — говорит, — вы вчера вечером никак не могли его видеть. Вы вчера вечером лежали тут без памяти.
— Разве нынче не вторник?
— Нет, нынче уже пятница. Вы от самого понедельника с ночи лежите вот тут, как мертвый, в горячке и в бреду.
— А Ивана не было с тех пор?
— Не было. Куда я только не ходила, кого только не спрашивала, никто не знает, где он и что с ним.
— Но ведь я его в понедельник видел в шинке.
Марта ничего не ответила на это, только пожала плечами и заплакала. Верно, бедняжка, подумала, что это мне с перепою померещилось.
— Но ведь я его ясно видел своими глазами, чтобы мне так свет божий видеть.
— О, если бы Иван был в тот вечер в Бориславе, он пришел бы домой, — сказала Марта.
— Вот это-то мне и странно. А в Тустановичах он был, не знаешь?
— Был. Я расспрашивала тустановичских парубков. Был, говорят, сторговал поле и хату, а вечером магарычи пили. Там и заночевал, а в понедельник пошел перед полуднем в Борислав, чтобы забрать у хозяина деньги. Вот и все, что я могла узнать.
Меня словно громом поразило. Как я ни был слаб и избит, нужно было вставать, идти узнавать, искать. Только что с того?
— А ты не знаешь, — спрашиваю Марту, — отдал он задаток за землю в Тустановичах?
— Не знаю.
— Ну, значит, надо пойти к хозяину, спросить, получил ли он оттуда деньги. К тому же сегодня выплата. Если он получил деньги, то, может быть, пошел с ними назад в Тустановичи либо в Дрогобыч.
Пошли мы вдвоем в контору Германа Гольдкремера, мы у него работали. Спрашиваем. Достал он книжку… «Получил ваш Иван Пивторак деньги». — Когда? — «В понедельник вечером». Вот тебе на! Поплелся я в Тустановичи, спрашиваю. Задатка не давал, с понедельника не был, хоть и обещал, что придет не позже как во вторник после обеда. Удивляются, в чем дело. Раздумали, или что? Я рассказываю, что деньги у хозяина забраны и что ни денег нет, ни Ивана. Никто ничего не знает.
Пошел я в Дрогобыч, спрашиваю у знакомых. Никто не видел Ивана. Пропал, бедняга. Как в воду канул. Спрашиваю Мортка, куда он исчез из шинка и что там делал. «Нет, говорит, неправда это, я и в глаза не видал Ивана. Ты, говорит, пьян был, в драке тебе собственная бабушка представилась, а тебе показалось, что это Иван». Начинаю узнавать, кто тогда был в шинке, что это были за люди, что меня били. Эге, как бы не так, словно сам черт слизнул их следы! На том дело и кончилось!
Ну, какая у нас пасха была, о том и говорить не приходится. Сколько бедная Марта слез пролила, господи! Всякая надежда пропала. Прошел месяц, другой, об Иване ни слуху ни духу. Вскоре слышим — кое-кто из нефтяников посмеивается, пошучивает: «Ловкий парень этот Пивторак, деньги забрал, женку оставил, а сам — куда глаза глядят!» Вначале говорили это в шутку, а после некоторые начали и всерьез повторять. Я расспрашиваю: кто слышал? кто видел? Неизвестно. Тот говорит: Микола видел. Микола говорит: Проць мне сказал. Проць говорит: Семен от кого-то слышал. Семен не помнит, от кого слышал, но сдается ему, что от Мортка, надсмотрщика. А Мортко все отрицает и всем в глаза плюет.
Как вдруг через два года, в прошлом году весной, достали из одной старой шахты кости. Узнали мы по колечку на пальце да по кожаной сумке на поясе, что это был Иван. Сумка была пуста, как видно, ножом разрезана. Застряла у меня тогда в голове мысль и до сих пор меня не покидает. Нехорошая мысль, очень грешная, если не правильная. Прикинул я все в уме и говорю себе: это не кто, как Мортко сначала подпоил Ивана, подговорил каких-то людей, чтобы меня довели до беспамятства и избили, а затем ограбил его, бедного, и бросил в шахту. Начал я снова расспрашивать повсюду, а когда спустя два дня приехала комиссия осматривать кости, пошел я и начал говорить все, как на исповеди. Господа слушали, слушали, записали все в протокол, вызвали кое-кого: Мортка, Иваниху, шинкаря, снова писали протоколы, а затем взяли да и арестовали меня. Я не знал, что со мной хотят делать, зачем меня тащат в Дрогобыч; впрочем, думаю про себя: «Что же! Может быть, так и надо». Радуюсь, дурень, своей беде. Продержали меня около месяца, вызвали два раза на допрос, а потом выпустили. Прихожу я домой. Что слышно? Ничего. Вызвали еще раз Мортка, Иваниху, из Тустановичей троих. Говорят, передали все в Самбор, в высший суд. Ну, и этот суд тянется уже больше года, а ему еще и конца нет. Эх, и натолкался я за это время по всяким господам! В Самборе был раза два, а в Дрогобыче сколько!.. Адвокату что-то около пятнадцати гульденов дал. «Что ж, — говорит он, — возможно, братец, что это вор Мортко упрятал Ивана, а деньги себе взял. Но в суде надо доказать точно, обстоятельно, а всего того, о чем ты здесь говоришь, еще недостаточно. Ну, а впрочем, говорит, надо попробовать. Если какой-нибудь умный судья возьмет это дело в свои руки, может быть, и докопается до чего-нибудь». Ну, видно, не докопался. Какой-то бестолковый и непонятливый этот самборский судья! Тьфу! Спрашивает о том, о сем, пятое через десятое, — видно, не знает, с какого конца взяться за это, а впрочем, кто его знает, может быть, и знает, да не хочет!..
А здесь, в Бориславе, затихло все, словно горшком кто прикрыл. Мортко вначале, как видно, страшно перепугался, ходил бледный как смерть, меня и не замечал. Но после осмелел, начал смеяться надо мной и досаждать мне так, что я принужден был бросить работу у Гольдкремера и перейти вот сюда, к Гаммершлягу. Хотя они, разумеется, оба волчьей породы!.. Так Мортко и вышел сухим из воды. За ним, видите, стоит сам Гольдкремер, богач всесветный, — где бедному нефтянику на него управу найти!.. А мы что!.. Иваниха, сердечная, с ребенком — в прислугах, а я здесь — в этом пекле, и уж, видно, до гроба из него не вырвусь. Да и не этого мне жаль! Что там я! Меня другое мучает: что вот погиб человек, пропал ни за понюшку табаку, а этому злодею хоть бы что, ходит себе и смеется! Меня то грызет, что для бедного рабочего нет правды на свете!
Матвей умолк и, тяжело вздохнув, опустил голову. Андрусь и Бенедя тоже молчали, подавленные этим простым, но таким безмерно тяжелым рассказом.
— А ты знаешь, побратим Матвей, что я тебе скажу? — сказал немного погодя Андрусь каким-то гневным, взволнованным голосом.
— Ну, что?
— То, что ты большой дурак, вот что.
Матвей и Бенедя удивленно взглянули на него.
— Почему ты мне раньше не рассказал об этом?
— Почему не рассказал? — повторил неохотно Матвей. — А зачем было говорить?
— Тьфу., сто чертей на такого дурня! — рассердился Андрусь. — Ведет процесс против спекулянта-еврея, этот процесс, если бы его выиграть, мог бы сильно воодушевить бедных нефтяников, мог бы показать им, что нельзя безнаказанно обижать рабочего человека; для того чтобы выиграть такой процесс, нужны свидетели, а он молчит себе, не кричит во весь голос, а только втихомолку, в углу, в кулак себе бубнит, — ну, скажи мне, не глупо ли это?
Матвей задумался, и лицо его сделалось грустным.
— Эх-эх, двоих свидетелей! — сказал он. — Я же тебе, Андрусь, говорю, что только теперь вспомнил о тех двух свидетелях, только теперь, когда время упущено. Разве отыщет кто-нибудь теперь этих свидетелей?
— Я отыщу! — перебил его гневно Андрусь.
— Ты? — вскрикнули Матвей и Бенедя.
— Да, я! Ведь это я со стариком Стасюрою видел тебя тогда в шинке.
— Ты? Со Стасюрой? Так это были вы? — вскрикнул Матвей.
— Да, мы.
— И видели Ивана?
— Ну как же не видеть — видели.
— Пьяного?
— Пьяного.
— С Мортком?
— С Мортком. Когда началась драка, мы оба бросились было тебе на помощь, но старика Стасюру кто-то ударил так сильно, что он потерял сознание. Некогда мне было помогать тебе, я поднял старика и отнес в боковушку, где был Мортко с Иваном. Пока я приводил старика в чувство, Мортко все возле Ивана танцевал, все подсовывал ему то водку, то пиво, заговаривал ему зубы, чтобы он не говорил со мной, а затем потащил его куда-то за собой. С тех пор я больше не видел Ивана. А когда мы оба со Стасюрой вошли в шинок, ты лежал уже окровавленный, без памяти, на полу. Я не мог отнести тебя домой, а попросил каких-то двух рабочих, рассказал им, где ты живешь, а сам проводил Стасюру домой. Вот все, что я знаю. Но разве мог я святым духом знать, что это так важно для твоего дела?
— Господи боже, — даже вскрикнул Матвей, — ведь это значит, что теперь можно было б выиграть процесс!
— Кто знает, можно ли, — ответил Андрусь, — но все же надежды больше. Было бы хорошо, если бы мы отыскали тех, которые дрались тогда с тобой! Ты, говоришь, видел, как Мортко их подстрекал?
— Присягнуть могу!
— Вот бы и зацепка была. От них можно было бы узнать, подговаривал их Мортко или нет. А если подговаривал, то с какой целью?
Лицо Матвея при этих словах все более и более прояснялось. Затем новая мысль снова затуманила его.
— Эх-эх, но как же найти их, этих нефтяников, которые тогда затеяли со мной драку? Я их совсем не знаю и не мог потом никогда узнать.
— И я их не знаю, да и не обратил на них тогда внимания. Но, может быть, Стасюра знает? Мне кажется, что с одним из них он разговаривал тогда.
— Господи боже! Снова бы огонь разгорелся! Были бы новые улики. Кто знает, что еще открыли бы эти люди! Пойдем, Андрусь, идем к Стасюре!
Быстро оделся и обулся Матвей, быстрыми и живыми стали его движения под влиянием нового проблеска надежды, словно десять лет вдруг свалились с его плеч. Так глубоко в сердце этого старого, с давних лет прибитого горем человека пустила корни любовь к единственно близкому ему человеку, так горячо желал он, чтобы правда о его загадочной смерти вышла на белый свет!
После ухода обоих побратимов Бенедя один остался в хате. Он сидел и думал. Не процесс занимал его во всем этом деле, хотя, разумеется, и процессу он желал благополучного исхода. Его больше всего занимал рассказ Матвея о схватке рабочих с захожими спекулянтами и о том, как кричал покойный Максим: «Гоните мерзавцев из Борислава!» — «А что, — думал он, — в самом ли деле хорошо будет, если выгоним их? Прежде всего: куда их выгнать? Они пойдут в другие села, там начнется то же самое, что здесь делается. А во-вторых, они не уйдут с голыми руками, а заберут с собой деньги, которые награбили здесь, и в другом месте употребят их на то, на что и здесь употребляли. Нет, это не спасет рабочих людей!»
Поздно ночью возвратился Матвей домой. Он очень изменился: был весел, разговорчив. Надежды на Стасюру оправдались. Одного из тех рабочих, которые затеяли в шинке драку с Матвеем, Стасюра действительно знал, остальные были из того самого села, откуда и этот один, но все они вот уже три года не работают в Бориславе, а крестьянствуют. Андрусь Басараб и Стасюра готовы были свидетельствовать в суде, и Матвей решил завтра же идти в Дрогобыч к адвокату и посоветоваться с ним, что и как нужно делать.
— Ну, авось теперь не уйдет этот негодяй Мортко! — говорил Матвей. — Теперь мы ему и руки и ноги такими уликами скрутим, что он и не опомнится! Хотя как будто господь бог не велит желать другому беды, но такому злодею, вижу, не грех желать не то что беды, а и всякой погибели.
С этим благочестивым желанием Матвей и уснул.