Бенедя снял с себя кафтан, постелил его на скамейку под окном и лег отдыхать. Он и в самом деле был очень утомлен, ноги у него дрожали от долгой и непосильной ходьбы. А между тем ему не спалось. Его мысль, словно беспокойная ласточка, уносилась то в Дрогобыч, к старой матери, то в Борислав, где теперь придется ему жить. Ему вспоминались рассказы рабочих, которые он слышал дорогой; в его воображении они проносились не как слова, а как живые образы. Вот всеми забытый нефтяник, больной, беспомощный, умирает в какой-то трущобе, в скрытом от взоров углу, и напрасно просит есть, напрасно просит воды, — некому подать!.. Вот хозяин выбрасывает рабочего на улицу, обсчитывает его при расчете, обманывает и оскорбляет, — некому заступиться за рабочего, помочь ему в нужде. «Никто ни о чем не заботится, кроме как о самом себе, — думал Бенедя, — поэтому все так страдают. Но если бы взялись все сообща… то что сделали бы?..» Бенедя не знал этого. «Да и как им взяться сообща?..» И этого Бенедя не знал. «Господи боже, — вздохнул он наконец с обычной у наших простых людей беспомощностью, — наведи меня на какую-нибудь хорошую мысль!»
В эту минуту думы Бенеди были прерваны. В хату вошли несколько нефтяников и, поздоровавшись коротко с Матвеем, уселись на скамейке. Бенедя поднялся и начал разглядывать вошедших. Были здесь прежде всего два молодца, которые сразу привлекали к себе внимание. Высокие, рослые и крепкие, как два дуба, с широкими красными, словно налитыми лицами и небольшими серыми глазами, они казались в этой маленькой хатенке великанами. Лицом, ростом, волосами, глазами они были так похожи друг на друга, что нужно было хорошенько присмотреться и прислушаться к ним, чтобы их различить. Один из них сидел на лавке под окном, заслоняя своими широкими плечами весь свет, который от заходящего уже солнца лился через окошко в дом. Другой поместился на небольшом табурете возле двери и, не говоря никому ни слова, начал спокойно набивать трубку, словно здесь, на этом табурете у порога, было извечное его место.
Кроме этих двух великанов, внимание Бенеди привлек немолодой уже, низкорослый и, по-видимому, очень разговорчивый и подвижной человек. Он, как только вошел в дом, не переставая шнырял из угла в угол, не то ища чего-то, не то выбирая, где бы присесть. Он несколько раз оглядел Бенедю, перемигнулся с Матвеем, который с усмешкой следил за его движениями, и даже шепнул что-то на ухо одному из великанов, тому, что сидел на табурете возле двери. Великан только кивнул головой, а затем встал, отодвинул печную заслонку и поднес свою трубку к углям, чтобы закурить. Подвижной человечек тем временем снова уже заглянул во все углы, то потирая свой жесткий, словно щетина, чуб, то поправляя на себе пояс, то просто размахивая руками.
Кроме этих троих, было в комнате еще трое. Бенедя разглядел на скамейке в полутьме старого деда, с длинной седой бородой, но со здоровым цветом лица и крепкого, молодцеватого на вид. Рядом с ним сидел молодой парень, круглолицый и румяный, как девушка, но сумрачный и печальный, словно приговоренный к смерти. Дальше, в углу, совсем в тени, сидели люди, лица которых Бенедя не мог разглядеть. В хату вошло еще несколько нефтяников, — поднялся говор.
— А это что, возный{193} имущество у вас описывает за недоимки? — голосом громким, словно труба, проговорил, обращаясь к Матвею, один из великанов, тот, что сидел у окна.
— Нет, слава богу, — ответил Матвей, — это, видать, честный человек, рабочий, каменщик. Пришел сегодня из Дрогобыча на новую работу: здесь, на берегу, будут новый нефтяной завод ставить.
— Вот как? — ответил великан, растягивая слова. — Ну, мне до этого нет дела. А чей это будет завод? — прибавил он, обращаясь к Бенеде.
— Леона Гаммершляга, знаете, того еврея, что года два тому назад приехал сюда из Вены.
— Ага, того! О, этот у нас давно на заметке. Правда, побратим Деркач?
Подвижной человек, быстро семеня ножками, в мгновение ока очутился возле великана.
— Правда, правда, отмечен крепко, — засмеялся он, — но ничего, вреда не будет, если добавим еще зарубок!
— Конечно, вреда не будет, — подтвердил великан. — Ну, однако, как же, побратим Матвей, можем мы сегодня здесь говорить о своем, или, может быть, потому, что имеешь нового жильца, ты выгонишь нас из дому искать нового места?
Великан грозно взглянул на Матвея. Матвей почувствовал в его словах упрек; смутясь немного, встал с табуретки и, вынимая трубку изо рта, ответил:
— Боже сохрани, чтобы я вас прогнал! Мои дорогие побратимы, раз уж я присоединился к вам, то никогда не отступлюсь от вас, об этом не беспокойтесь. И моя хата всегда для вас открыта. А что касается нового жильца… конечно, я плохо сделал, что принял его, не посоветовавшись с вами, но посудите сами: приходит человек измученный, больной, никто его в дом не принимает, а по лицу видно, — знаете, у меня на это глаз наметан, — человек он хороший, ну, что мне было делать?.. Впрочем, как вы решите… Нельзя ему быть с нами — я его отправлю… Но мне кажется, что он был бы и для нас подходящим человеком… Говорит, водки не пьет, — значит, уже хорошо. Ну, а второе — работать будет на новом заводе и сможет нам иногда сообщить о том, что там делается.
— Водки, говоришь, не пьет? — спросил великан.
— Я это слышал от него, а впрочем, вот он здесь, спрашивай его сам.
В комнате воцарилось молчание. Бенедя сидел в углу на своей куртке и диву давался, что бы все это могло значить: зачем собрались здесь эти люди и чего хотят от него? Странно ему было, что Матвей словно бы оправдывался перед ними, хотя сам говорил, что это его дом. Но более всего удивлял его этот громкоголосый великан, который вел себя здесь как старший, как хозяин, подзывал к себе то одного, то другого и шептал им что-то на ухо, сам не двигаясь с места. Затем он обратился к Венеде и начал расспрашивать его строгим тоном, словно судья на допросе, в то время как все присутствовавшие не спускали с него глаз.
— Вы что, ученик каменщика?
— Нет, помощник, а на новой работе не знаю, за что такая милость, должен быть мастером.
Великан покачал головой.
— Гм, мастером? А за что такая милость? Должно быть, умеете хорошо доносить хозяевам на своих товарищей?
Бенедя вспыхнул весь, как огонь. Он минуту колебался, отвечать ли великану на его вопрос или плюнуть ему в глаза, собраться и уйти прочь из этого дома, от этих странных людей. Затем решился.
— Чепуху мелете! — сказал он резко. — Может быть, вашего отца сын и умеет кое-кому доносить, а у нас это не водится. А хозяйская милость свалилась на меня непрошеная, должно быть, за то, что во время закладки его дома меня чуть не убило рычагом, когда мы спускали в котлован камень.
— Ага, — протянул великан, и его голос слегка смягчился.
— Побратим Деркач, — обратился он к небольшому подвижному человеку, — смотри, не забудь отметить Леону и то, что этот говорит.
— Конечно, не забуду. Хотя это случилось, кажись, в Дрогобыче, а мы имеем дело только с Бориславом, но и это не помеха. Хозяину от этого легче не будет.
— Ну и что же, — продолжал великан, обращаясь к Бенеде, — когда сделаетесь мастером, вы будете так же издеваться, обижать рабочих, как другие, будете выжимать из них, сколько можно, и прогонять с работы за всякое слово?.. Еще бы! Мастера все одинаковы!
Бенедя не мог больше терпеть. Он встал и, беря свой кафтан в руки, обернулся к Матвею:
— Когда вы принимали меня к себе в хату постояльцем, — сказал он дрожащим голосом, — то вы говорили мне, что если я буду хороший, то буду вам за сына. Но скажите сами, как тут быть хорошим, когда вот какие-то люди приходят в дом и ни с того ни с сего привязываются ко мне и бесчестят, неизвестно за что? Если вы меня для этого принимали, то лучше было бы не принимать, я за это время нашел бы дом поспокойнее! А теперь придется уходить, на ночь глядя. Ну, зато, по крайней мере, буду знать, что за люди бориславские рабочие!.. Бывайте здоровы!..
С этими словами он надел кафтан и, вскинув на плечи свой узелок, повернулся к двери. Все молчали, только Матвей подмигнул великану, сидевшему у окна. Между тем другой великан сидел, словно скала, возле двери, закрывая собой выход, и, хотя Бенедя резко сказал ему: «Пустите!» — он не двигался, словно и не слышал ничего, только медленно потягивал трубку.
— Ах ты, господи боже, — закричал вдруг с комичной горячностью Матвей, — постой, человек хороший, куда бежишь? Не понимаешь, видно, шуток! Постой, увидишь, к чему все это клонится!
— Зачем я буду стоять! — ответил гневно Бенедя. — Может быть, еще прикажете мне продолжать выслушивать, как этот человек позорит меня? И не знаю, где он слышал, что я кого-то обижаю, над кем-то издеваюсь?..
— Так вы считаете мои слова для себя обидными? — спросил великан полуласково-полустрого.
— Конечно.
— Ну, тогда извините.
— Не извиняйтесь, лучше быть повежливей и не оскорблять, чем потом прощения просить. Я простой человек, бедный рабочий, но разве поэтому всякий может невесть что на меня наговаривать? Или, может быть, вы на то рассчитываете, что вы сильный, а я слабый — так, значит, можно меня безнаказанно оскорблять? Ну, так пустите меня, не хочу слушать вас! — И он снова повернулся к двери.
— Ну-ну-ну, — говорил Матвей, — они готовы и в самом деле поссориться, сами не зная из-за чего! Но постой, человек божий, гневаешься, а сам не знаешь, за что!..
— Как так не знаю? Не бойтесь, я не такой уж дурак, — огрызнулся Бенедя.
— Вот и не знаешь. Ты считаешь оскорблением слова этого человека, а между прочим, он говорил это только для того, чтобы тебя испытать.
— Испытать? В чем?
— Какое у тебя сердце, какие мысли! Понимаешь теперь?
— А зачем ему это знать?
— Это увидишь позже. А теперь раздевайся да садись на свое место. А кричать не нужно, голубок. От нас за один день ничего не осталось бы, если бы мы по поводу каждой обиды так петушились. А моя думка такая: лучше меньшую обиду перенести, чтобы от большой уберечься. А у нас обычно наоборот делается: если малая беда, человек кричит, а если большая — молчит.
Бенедя все еще стоял посреди хаты в кафтане и с мешком за плечами и озирался на присутствующих. Матвей тем временем зажег каганец, наполненный желтым бориславским воском, и при его свете лица рабочих казались желтыми и мрачными, словно у покойников. Старый Матвей отобрал у Бенеди мешок, снял с него кафтан и, взяв за плечо, подвел к великану, который все еще сидел у окна, угрюмый и грозный.
— Ну, помиритесь раз навсегда, — сказал Матвей великану. — Я думаю, что этот человек будет для нас новым товарищем.
Бенедя и великан подали друг другу руки.
— Как вас зовут? — спросил великан.
— Бенедя Синица.
— А я прозываюсь Андрусь Басараб, а вот мой брат — Сень, а это наш «метчик» — Деркач, а вот этот старый дед — побратим Стасюра, а этот парень — побратим Прийдеволя, а вот эти — тоже наши побратимы, ну и ваш хозяин Матвей — тоже.
— А вы, наверно, все из одного села, что побратались? — сказал Бенедя, удивляясь, впрочем, тому, что старые люди побратались с молодыми, в то время как обычно в селах только ровесники объявляют себя назваными братьями — побратимами.
Нет, мы не из одного села, — ответил Басараб, — а побратались мы по-своему, по-иному. Впрочем, садитесь, увидите. А если захотите, можете и вы пристать к нашему братству.
Бенедю еще больше удивило это объяснение. Он сел, не говоря ни слова и ожидая, что будет дальше.
— Побратим Деркач, — сказал Андрусь Басараб «метчику», — пора нам взяться за дело. Где твои палки?
— Сейчас будут здесь, — ответил Деркач, выбежал в сени и принес оттуда целую охапку тонких ореховых палок, связанных бечевкой. На каждой палке видны были большие или меньшие зарубки, одна рядом с другой. Такие зарубки делают ребятишки, которые пасут гусей и на палочках отмечают, сколько у кого гусей.
— Отметь Леону то, что рассказал Синица, — продолжал Басараб. В хате между тем сделалось тихо. Все сели, где кто мог, и глядели на Деркача, который уселся на лежанке, положил связку палок возле себя, достал из-за пояса нож и, вытащив одну палку, нарезал на ней еще одну метку рядом со многими прежними.
— Готово, — сказал Деркач, проделав это, и снова воткнул палку в связку.
— А теперь, милые мои побратимы, — сказал Андрусь, — рассказывайте по очереди, какую неправду-обиду каждый из вас за неделю узнал, видел или слышал. Кто ее причинил, кому и за что, рассказывайте всё, как перед богом, чтобы, когда придет наше время и наш суд, каждому было воздано по заслугам!
Минуту было тихо после этого призыва, затем заговорил старый Стасюра:
— Придет, говоришь, наше время и наш суд… Дай-то боже, хоть вижу — не дождусь этого дня, ну, да, может, вы, помоложе которые, дождетесь… Так вот, для того чтобы отмерить каждому по правде и справедливости, послушайте, что я слышал и видел за эту неделю. Оська Бергман, надсмотрщик в той шахте, в которой я работаю, снова на этой неделе избил четверых рабочих, а одному бойчуку{194} выбил палкой два зуба. И за что? Только за то, что бедный бойчук, голодный и больной, не мог поднять сразу полную корзину глины.
— Нарезай, Деркач! — сказал Андрусь ровным и спокойным голосом, и только глаза его заблестели каким-то странным огнем.
— Этот бойчук, — продолжал Стасюра, — очень добрая душа, и я привел бы его сюда, только он, видно, совсем заболел, не был уже вчера на работе.
— Приведи! — подхватил Андрусь. — Чем больше нас, тем мы сильнее, а ничто так не связывает людей, как общая нужда и общая обида. А чем сильнее мы будем, тем скорее настанет время нашего суда. Слышишь, старик?..
Старик кивнул головой и продолжал:
— А Мотя Крум, кассир, снова недодал за эту неделю рабочим нашего промысла по пять шисток и еще грозил всем, что прогонит с работы, если кто посмеет напомнить об этом. Говорят, он покупает шахту в Мразнице и ему не хватало пятидесяти девяти гульденов, — вот он и содрал с рабочих.
Старик помолчал минуту, пока Деркач отыскал палочку Моти Крума и сделал на ней новую зарубку. Затем продолжал:
— А вот вчера иду я мимо корчмы Мошки Финка. Слышу, кричит кто-то. А это два сына корчмаря прижали в угол какого-то человека, уже пожилого, и так бьют, так дубасят кулаками под ребра, что человек тот уже едва хрипит. Наконец отпустили его, а он уж и идти не может, а когда харкнул — кровь… Взял я его, веду, да и спрашиваю: что за несчастье, за что так изуродовали? «Вот беда моя, — ответил человек и заплакал. — Задолжал я, говорит, неделю тому назад этому проклятому корчмарю, думал, получу деньги и выплачу. А тут пришла получка — бац, кассир меня забыл, что ли, — не вызывает. Я стою, жду, уже выплатил всем, а меня не вызывает. Я бросился к нему спросить, в чем дело, а он шасть — и запер дверь перед самым моим носом. Как я ни кричал, как ни стучал, — пропало. Еще выбежали прислужники да меня взашей: «Что ты здесь, пьяница, скандалишь?» Пошел я. Встречаю потом кассира на улице и к нему: «Почему вы мне не заплатили?» А тот зверем на меня посмотрел, а потом как закричит: «Ты, пьяница, будешь ко мне на улице приставать? Ты где был, когда выплата была? Я тебя здесь не знаю, там добивайся выплаты, где и другим платят!» Ну, а сегодня касса закрыта. Я проголодался, иду к Мошке съесть что-нибудь в долг, пока деньги получу, а эти два медведя, побей их бог, ко мне: «Плати и плати за то, что ты набрал!» Я и прошу и клянусь, рассказываю, в чем дело, но где там! Прижали меня в углу и вот, смотрите, чуть душу из тела не выколотили!»
— Нарезай метку, Деркач, нарезай! — сказал твердым, грозным голосом Басараб, выслушав со стиснутыми зубами этот рассказ. — Наглеют все больше наши угнетатели, — знак того, что кара уже висит над ними. Отмечай, побратим, отмечай живо!..
— Это верно, — продолжал Стасюра, — распустились наши обидчики, зазнались, издеваются над рабочим людом, потому что все им сходит с рук. Смотрю я, слушаю и вижу, что чем больше на свете горя и нужды народной, тем больше у них богатства и роскоши. Вот теперь народу в Борислав валит видимо-невидимо, потому что всюду по селам голод, засуха, болезни. А здесь разве лучше? Каждый день вижу в закоулках больных, голодных, беспомощных; лежат, и стонут, и ждут разве только милости божьей, потому что человеческого сострадания уже давно перестали ждать. Да еще, смотрите, плату нам уменьшили и с каждой неделей урезывают все больше и больше; нет возможности прокормиться! Хлеб все дорожает, а если еще в этом году недород будет, то придется нам всем здесь погибать. Вот кривда, которую все мы терпим, которая всех нас гложет до костей, а на кого ее записать, — я и сам не знаю!..
Старик произнес все это более живым, нежели обычно, голосом и с дрожащими от волнения губами, а затем оглянул всех и остановил свой взгляд на угрюмом лице Андруся Басараба.
— Да, да, правда твоя, побратим Стасюра, — закричали все рабочие, — это наша общая кривда: бедность, беспомощность, голод!
— А кто в ней виноват? — снова спросил старик. — Или сносить ее терпеливо, эту самую большую всеобщую кривду, а отмечать только те мелкие, отдельные, из которых складывается эта большая?
Андрусь Басараб смотрел на Стасюру и на остальных побратимов вначале угрюмо и, казалось, равнодушно, но затем на его лице засветилось что-то, словно скрытая на дне души радость. Он поднялся с места и выпрямился, доставая головой до самого потолка хатенки.
— Нет, не терпеть нам и этой всеобщей кривды, а если и терпеть, то не покорно и тихо, как терпит овца, когда ее стригут. Всякая кривда должна быть наказана, всякая неправда должна быть отомщена, и еще здесь, на этом свете, потому что о суде, который будет на том свете, мы ничего не знаем! И неужели ты думаешь, что, отмечая эти мелкие, отдельные обиды, мы забываем о главной, всеобщей? Нет! Ведь каждая, даже самая маленькая кривда, которую терпит рабочий человек, — это часть общей, народной кривды, которая всех нас давит и гложет до костей. И когда придет день нашего суда, нашей кары, думаешь ли ты, что не будет отомщена и общая наша кривда?
Стасюра печально покачал головой, словно в душе не совсем верил обещанию Басараба.
— Эх, побратим Андрусь, — сказал он, — отомщена будет, говоришь? Уж одно то, что неизвестно, когда это еще будет… А другое: что нам с того, что когда-нибудь, может быть, и отомстится, если нам теперь не легче от этого? А если и отомстится, то, думаешь, после легче будет?
— Что это ты, старик, — крикнул на него, грозно сверкнув глазами, Андрусь, — расплакался невесть чего! Тяжко нам страдать! Разве я этого не знаю, разве мы все этого не знаем? А кто может так сделать, чтобы мы не страдали, чтобы рабочий человек не страдал? Никто, никогда! Значит, терпеть нам вечно, до конца дней. Тяжело это или не тяжело, никому до этого нет дела. Страдай и молчи, не показывай другому, что тебе тяжело. Страдай, и если не можешь вырваться из беды, то хоть мсти за нее, это хоть немного облегчит твою боль. Так я думаю, и все признали, что я прав. Верно?
— Верно, — ответили побратимы, но так мрачно, угрюмо, словно эта правда не очень их радовала, не очень была им по сердцу.
— А если верно, — продолжал Андрусь, — то нечего и медлить и время зря тратить. Рассказывайте дальше, кто какую кривду знает.
Он сел. В хате стало тихо. Начал говорить Матвей. По соседству с ним умер рабочий в темной еврейской каморке; как долго он там лежал, когда заболел, никто не знает, и хозяева-евреи никому не хотели этого сказать. Говорят, что у рабочего было немного заработанных денег, и, когда он заболел, домохозяева отняли у него все, а его после морили голодом, держали взаперти, пока он не умер. Тело было страшно худое, грязное и все посинело. Позавчера ночевала какая-то женщина у другого еврея по соседству. Ночью родила. Денег у нее не было, и сразу же на другой день хозяева выбросили ее с ребенком из дому. Рассказывал один рабочий, знакомый той женщины, что ходила она с ребенком к попу, чтобы окрестил, но поп не хотел крестить, пока она не укажет отца ребенка. Тогда женщина бросила ребенка в шахту, а сама побежала к начальству с криком, чтобы ее сейчас же повесили, потому что больше жить не хочет. Что с ней сталось затем, Матвей не знал.
И потекли рассказы, одинаково тяжелые и ошеломляющие, о совершающихся кругом вопиющих обидах. И после каждого рассказа говоривший останавливался, ожидая, пока «метчик» Деркач не отметит на палочке, чтобы «каждому воздать полной мерой». Некоторые побратимы говорили с таким спокойным, безразличным, почти мертвым выражением лица, что уже один их голос, один их вид был своего рода тяжелым обвинением, достойным того, чтобы быть отмеченным в ряду всеобщей неправды и угнетения. Другие загорались, рассказывая, проклинали мучителей и требовали скорой для них кары. Но сильнее всего взволновал всех рассказ молодого парня Прийдеволи. Когда пришла его очередь, — а он был моложе всех, поэтому и очередь его была после всех, — долго сдерживаемые рыдания вырвались у него из груди, и, заламывая сильные руки, он вышел на середину комнаты.
— Перед богом святым и перед вами, побратимы мои, жалуюсь на свое горе! На свою страшную обиду!.. Осиротили меня на всю жизнь… отняли последнее и растоптали ногами, и все это так, для забавы!.. Ох, боже, боже, и ты смотришь на все это и еще можешь терпеть?.. Но нет, ты терпи, — я же не могу, я не буду!.. Побратимы, товарищи милые, скажите, что мне делать, как отомстить? Все сделаю, на все отважусь, только не велите ждать, побойтесь бога, не велите ждать!..
Он замолчал, всхлипывая, как малое дитя. Спустя минуту начал уже более спокойным голосом:
— Вы знаете, что я круглый сирота, знаете, в каком горе и нужде прошли мои молодые годы, пока несчастье не загнало меня сюда, в этот проклятый ад. Но вся беда и нужда, все несчастья были для меня ничто, пока был хоть один человек, который умел меня утешить, подбодрить, приголубить, который отдал бы за меня свою жизнь… который любил меня!.. И этой единственной поддержке позавидовали мои враги! Послушайте, что они сделали. Вы знаете, что Варька ради меня оставила свой дом, мать-старуху и пришла сюда, в Борислав, чтобы быть вместе со мной. Мы жили вместе вот уже полгода. Она работала на складе у этого богача Гольдкремера. На свое горе она понравилась всем тем псам, которые видели ее. А там их до черта: кассир, молодой Шмулько Блютигель, надсмотрщик, тоже молодой еврейчик, затем еще какие-то прохвосты, накажи их бог!.. Начали они к ней приставать, не давать ей покоя. Раз, другой она отстранила их вежливо, а потом, когда Блютигель застал ее как-то одну в сенях склада и, осмелев, начал уж очень к ней привязываться, она, не долго думая, размахнулась и так трахнула его по роже, что у него изо рта и из носа кровь брызнула, а сам он, как колода, покатился между бочек. Ну и посмеялись мы в тот вечер над назойливым кавалером, когда она рассказала мне обо всем этом. Однако мы прежде времени смеялись. Шмулько разозлился и сговорился с другими отомстить ей. Позавчера была получка; прихожу я вечером домой — нет моей Варьки. Сел я у окна, жду, посматриваю, а у самого под сердцем словно змея лежит. Вот и стемнело уж — нет Варьки. Набросил я кафтан на плечи, вышел на улицу, ищу Варьку — нет ее. Расспрашиваю работниц, которые вместе с нею получали, говорят — оставили ее там, наверно, ей выплачивали последней. Екнуло мое сердце, бегу в контору — заперто все, а в окнах свет. Стучу, не достучусь, а сам думаю: «Эге, да что я здесь стучу, может быть, ее здесь нет? Может быть, она уже дома давно, ждет меня?» Бегу домой — нет. Бегу снова по улицам, забежал ко всем знакомым, во все шинки, куда мы заходили иногда, возвращаясь с работы, закусить или селедку купить — нет ее. Всех расспрашиваю, не видал ли кто Варьку, — никто не видал. Пропала, словно в воду канула. Лечу снова в контору, — так меня что-то и тянет туда. Думаю дорогой: высажу дверь, а дознаюсь, что с ней случилось, где она. Но как только я пришел — куда вся моя смелость девалась! Стал, смотрю: в окнах свет, но окна занавешены, не видно ничего, только тени какие-то мелькают. Нет, думаю, она здесь должна быть, здесь должна быть, больше ей быть негде. И снова сам себе не верю, потому что зачем ей быть здесь? Пришла мне на ум история с кассиром Блютигелем: я весь задрожал, онемел. И как ни твержу себе, что все это шутка, пустяки, — нет, что-то словно рукой держит меня под окном этой проклятой конторы. «Не пойду уж никуда отсюда, — думаю про себя, — буду здесь ждать, пока огонь не погаснет, а то прожду и до утра». Сел я на какую-то бочку возле самой стены против окна, сижу, а сам дрожу как в лихорадке. Слушаю — прислушиваюсь. Вот слышно: где-то в шинке рабочие хриплыми голосами поют песни, где-то псы лают. Из-под Дила, от церкви, долетает, словно стон умирающего, протяжный крик караульщика: «Осторожно с огнем». Вдруг слышу в конторе какой-то смех, затараторили все; узнал я голос Блютигеля, голос надсмотрщика. Затем застучало так, словно о стены забился кто-то, снова хохот, снова говор — и тишина. Господи, каждый звук вонзался в мое сердце, словно острый нож. Я так и замер, прижавшись ухом к стене. Как вдруг, уже на рассвете, раздался страшный крик в конторе; этот крик продолжался только мгновение, но он поразил меня, как гром, уколол, словно жало змеи. Я вскочил на ноги: это был крик Варьки. И едва я опомнился, едва подбежал к двери, чтобы, собрав все свои силы, высадить ее, как вдруг дверь распахнулась, и из нее вылетела, точно молния, Варька. Но она уже не кричала… Я узнал ее по платью, — лица не разглядел в потемках. И она меня не видела: выскочив из дверей конторы, она бросилась напрямик через кучи глины, между сараями и шахтами. Я за нею: «Варька, кричу, Варька, что с тобой такое? Что с тобой случилось? Ради бога, стой, отзовись!» Остановилась на минуту, оглянулась, и только теперь увидел я, что у нее вся голова черная, словно уголь, вымазана нефтью, а длинные косы ее отрезаны. «Господи боже, Варька, — кричу я, подбегая к ней ближе, — что это за несчастье с тобой?» Но она, как только увидела меня, сразу же повернулась и, словно испугавшись, помчалась дальше, ничего не видя, ударяясь о столбы воротов над шахтами. Я что есть мочи гонюсь за ней, как вдруг один страшный крик, одно мгновение — и Варька у меня на глазах исчезла, словно призрак: прыгнула в раскрытый колодец!.. Я подбежал, остановился — только глухо загудело, когда она в глубине, разбиваясь о бревна сруба, наконец упала в воду. Вот и все. Что было со мной потом, не помню. Я очнулся только сегодня, после полудня, и, когда спросил о Варьке, мне сказали, что ее, прибежав на мой крик, вытащили из шахты и уже похоронили. Значит, все пропало. И никто не скажет, что они с нею сделали в ту страшную ночь. Сожрали, изверги, мою Варьку живьем, убили мое счастье!.. Побратимы мои дорогие, перед богом святым и вами плачусь о своем горе, посоветуйте, научите, что должен сделать, но только не велите ждать!..
Рассказ Прийдеволи глубоко поразил присутствующих, хотя все уже и раньше знали по неясным слухам, какое несчастье приключилось с их побратимом. На их лицах можно было видеть во время его рассказа все оттенки чувств: от беспокойства до самой высшей тревоги и отчаяния, по мере того как все эти чувства отражались на лице рассказчика. А когда Прийдеволя замолчал и, заламывая руки, стал посреди хаты, словно немой свидетель великого преступления, молчали и все побратимы, словно пришибленные; каждый, видимо, ставил себя в положение товарища и старался таким образом постигнуть всю глубину его печали и страдания. Но помочь — чем они могли помочь ему в этом деле, где не было уже никакого выхода, кроме смерти? Чему они могли научить его, на какой путь направить?
Первый опомнился Деркач и схватил свои палочки, чтобы сделать новую отметку.
— Стой, побратим Деркач, — сказал вдруг решительно Андрусь Басараб, — этого не отмечай!
Деркач удивленно взглянул на него.
— Не надо, — сказал коротко Андрусь, а затем, обращаясь к побратимам, спросил: — Кто еще хочет что-нибудь рассказать?
Никто не откликался.
— Значит, на сегодня беседе конец! Расходитесь по одному!
Но, несмотря на это обращение, никто не двигался с места.
Все как-то странно переглядывались. Андрусь грозно посматривал на них, не зная, что это значит. Наконец поднялся с места Стасюра, самый старый из побратимов.
— Слушай, побратим Андрусь, — сказал он спокойным голосом, — о чем здесь у нас между побратимами на днях разговор вышел… И сейчас не от себя я тебе буду говорить, а ото всех. Знаешь, когда мы соединились, чтобы собирать человеческую кривду и судить рабочим судом тех, кого не можем призвать на панский суд, ты обещал нам, что, как только наберется положенная мера зла, страданий народных, мы сделаем подсчет, чтобы знать, для кого эта мера наполнилась до края. Не так ли?
— Так, — ответил Андрусь неохотно.
— И вот мы уже без малого год ведем счет людским обидам, побратим Деркач изрезал немалую кучу палок, но когда же, спрашиваем мы тебя, будет расплата?
— Не время еще, но скоро время настанет, — ответил Андрусь.
— Ох, пока солнце взойдет, роса очи выест! Сам видишь, что наши обидчики, обогащенные нашим трудом, становятся все наглее. Пора уже для острастки хоть предупреждение какое-нибудь сделать!
— Будет острастка, — сказал твердо и спокойно Андрусь.
— Какая? Когда? — раздались со всех сторон вопросы.
— Это уж мое дело. Услышите тогда, когда дело совершится, а заранее об этом говорить не приходится, — ответил Андрусь. — А до расплаты также недалеко. Ведь дубовый росток должен вырасти до тучи, чтобы в него гром ударил. Обождите еще немного… А теперь спокойной ночи!
Все побратимы хорошо знали железный, решительный характер Андруся Басараба, знали, что на его слова можно положиться, и не расспрашивали больше, а начали расходиться.
— А ты, побратим Прийдеволя, останься здесь, я скажу тебе кое-что, — проговорил Андрусь; на лице бедного парня блеснула радость, словно надежда избавиться от страшной муки.
Разошлись побратимы. Только старый Матвей сидел в углу у стены, и давно погасшая трубка выпала у него изо рта и лежала на подоле длинной рубахи. Андрусь и Бенедя также еидели молча, каждый на своем месте, и каждый был занят своими мыслями. Только Прийдеволя стоял возле порога с мертвенно-бледным лицом, заломив руки, стоял, словно само воплощенное страдание, и не сводил глаз с Андруся Басараба, будто ждал от него невесть какого облегчения.
Матвей первый подошел к молодому парню.
— Что же ты, голубок, думаешь делать? — спросил он мягко, с состраданием. Прийдеволя посмотрел на него с выражением растерянности на лице.
— Разве я знаю, что делать, как поступить? — ответил он надломленным голосом. — Руки на себя наложу, если не смогу хотя бы отомстить своим врагам!
— Жалуйся на них в суд, пускай злодеи хоть посидят, — посоветовал Матвей.
— В суд? — мрачно отозвался Андрусь. — Ну, тоже хороший совет! В суд! А если их там и засудят, так что? Посидят месяца по два, да и выйдут и еще вдвойне выместят свою злобу на добрых людях. Да и засудят ли их? В чем будет он обвинять их на суде, если сам не знает, что они там с девкой сделали? А хотя бы и сто раз знал, где он возьмет свидетелей, как им докажет? Может, девка по собственной воле покончила с собой, или, может быть, кто знает, другая на то была причина? Эх, Матвей, Матвей, что там суд!.. Здесь нужен иной суд, иная правда!..
В ответ на эти слова Матвей, как пришибленный, грустно склонил голову и тяжело вздохнул: помимо своей воли и желания, он вынужден был признать их справедливость. А Прийдеволя еще пристальней посмотрел на Андруся и еле слышно проговорил:
— Да, побратимы, и я так думаю, что свидетелей нет никаких!.. Если бы только она жива была, господи, если бы она жива была! Но ведь вы знаете, какая она была гордая и непокорная, никакого бесчестия, никакого обидного слова не могла стерпеть!.. Ну так что же мне делать, что делать?..
Андрусь взял его за плечо и отвел в угол, мигнув Матвею, чтобы тот отошел в сторонку, — затем начал ему что-то тихо шептать на ухо. И, видно, немалую силу имели слова Андруся, если молодой парень вдруг побледнел еще больше, затем вспыхнул румянцем и, наконец, весь дрожа, как в лихорадке, громко зарыдал и, горячо сжимая Андрусеву руку, выкрикнул:
— Да, твоя правда, братец, другого выхода нет! Так и сделаю, будь что будет!
— Только ловко, толково и смело, и нечего бояться! Все мы под божьим судом ходим, божий суд для всех одинаков и справедлив, только людской суд не таковский. А после… после увидишь, что станет легче! Ну, а теперь ступай, спокойной ночи!..
Прийдеволя молча поклонился и ушел.
Андрусь прошелся несколько раз по хате, стараясь придать своему лицу спокойное выражение, хотя, видимо, и сам был взволнован до глубины души. Потом подошел к Бенеде и выпрямился перед ним во весь свой богатырский рост.
— Ну, видели вы нашу работу?
— Видел.
— И что вы об этом скажете?
Бенедя опустил голову, словно стараясь собрать воедино рассыпанные мысли.
— По всему видно, что вы задумали что-то страшное и большое, хотя и не могу в толк взять, откуда это у вас взялось.
— Откуда взялось? Э-э, длинная это история, к тому же она и не относится к делу.
— А затем, хватит ли у вас сил, чтобы сделать то, что вы задумали?
— Мы сеем, а уродит ли семя втрое или вдесятеро, этого мы не знаем!
— И потом… еще одно… — Бенедя запнулся. — Подумали ли вы…
— О чем?
— О самом главном.
— Ну?
— Кому и какая польза будет от вашей работы?..
Андрусь пристально посмотрел на Бенедю, а затем засмеялся горьким смехом:
— Ха-ха-ха, польза! Разве непременно должна быть польза?
— Ну, и так думал, — ответил спокойно Бенедя, — что уж если что-нибудь делается, и делается обдуманно, то нужно поразмыслить и над тем, будет ли и кому будет от этого польза.
— Гм, вольно вам так думать! А я нынче думаю: вот меня теснит враг со всех сторон, нет у меня никакого выхода. Я заряжаю ружье. Убью ли я врага или самого себя, это для меня все равно.
— Нет, нет, нет, — живо подхватил Бенедя, — это говорит в вас слепое, безысходное отчаяние, а не рассудок! Разве дошло уже до того, что нет никакого другого выхода? А если бы дело обстояло и так, то разве вы думаете, что это все равно — убить себя или убить врага? Убьете себя — врагу легче и вольготнее будет.
Теперь наступила очередь Андруся опустить тяжелую голову и задуматься.
— Ты прав, — сказал он наконец Бенеде. — Здесь надо подумать. Хочешь быть нашим побратимом и думать вместе с нами?
— Вашим побратимом, но не слепым орудием вашей воли.
— Нет!
— И чтобы каждый мог свободно думать, что он хочет, и другим говорить, что думает.
— Это у нас и теперь свободно. Ведь ты же слышал сегодня.
— Так-то оно так, но я еще раз оговариваю себе это право. Себе и каждому.
— Хорошо.
— Ну, а если так, буду вашим побратимом, буду думать вместе с вами над тем, как найти выход из великой всенародной кривды!
Андрусь, а за ним Матвей радостно обняли Бенедю, как брата.
Наши побратимы были так заняты собой и своими мыслями, что не слышали, как кто-то постучал в наружную дверь, открыл ее с легким скрипом и вошел в сени. Лишь когда скрипнула дверь хаты и новый гость стал на пороге, только тогда они заметили его. Это был высокий рыжий еврей с недобрыми серыми глазами, с недобрым выражением веснушчатого лица, на котором светилась в эту минуту какая-то зловещая радость.
— Дай боже! — буркнул он, приподняв слегка шапку на голове.
— Дай боже! — ответил Матвей, которому как-то не по себе стало при виде нового гостя. Этот новый гость был его злейший враг — Мортко, один из надсмотрщиков на промыслах Германа Гольдкремера. Матвей недоумевал, что привело Мортка теперь, в такое позднее время, в его хату, но, верный обычаю нашего народа быть почтительным с каждым входящим в дом, Матвей скрыл в глубине души свою ненависть и все ожившие при виде Мортки мучительные воспоминания. Он приветствовал его с холодно-вежливым видом:
— Садитесь, Мортко!
Мортко кивнул головой и сел.
— Нет ли каких новостей, что так поздно зашли к нам в гости?
— Как будто все в порядке. Новости хорошие! — ответил со злорадной усмешкой Мортко и, спустя минуту, добавил: — Был у вас нынче рассыльный из суда?
Матвей вздрогнул при слове «суд», словно ужаленный.
— Нет, — еле выдавил он, чувствуя что-то недоброе, — не был.
— Ну, тогда, вероятно, завтра будет. У меня был сегодня.
— Ну и какие новости принес вам? — спросил Матвей, дрожа всем телом.
— Наше дело кончено.
— Кончено?
— Да! И так кончено, как я вам говорил. Потому что зачем вам было нужно вмешиваться в то, что вас не касается?
— Не касается? — с болью в голосе воскликнул Матвей. — Мортко, не говори мне этого. Хотя ты и у меня в доме, но, сам знаешь, человек не без греха!
— Ну-ну, — ответил Мортко, — вам не на что сердиться. Я не то хотел сказать. Я хотел только сказать, что вы зря на меня бросили подозрение и что я в этом деле, видит бог, нисколько не виноват! Сам прокурор в Самборе это признал и сказал, что против меня нет никаких доказательств и что он не может обвинять меня по этому делу, которое вы взвалили на меня. Напился покойный Пивторак, упал в колодец: при чем же я здесь?
Услыхав это, Матвей, словно оглушенный ударом обуха, опустил голову и не мог проговорить ни слова. «Пропало, пропало! — шептало, шипело, вертелось что-то в его голове. — Погиб человек, и след его простыл, а это…»
В эту минуту Андрусь Басараб, молча слушавший весь этот рассказ, обратился к Мортку:
— Что это за дело такое, Мортко? Какое у вас дело с Матвеем?
— А зачем вам это знать? — язвительно ответил Мортко.
— Ты уж не спрашивай, зачем мне это знать, — ответил Андрусь. — Тебе жалко сказать, что ли?
— Жалко не жалко, но…
Мортко внимательно всматривался в Андруся, словно боялся нажить себе в нем нового врага.
— Говори же, если не жалко! — сказал Андрусь и стал над Мортком, словно черт над грешной душой.
— Да что тут говорить, пустое дело, püste Geschäft[99]— и все тут! Помните, два года тому назад из шахты достали человеческие кости! По перстню узнали, что это был Иван Пивторак, муж хозяйки этой хаты. Он за год перед тем куда-то пропал. Ну, а Матвею почему-то взбрело в голову, что это я виноват в том, что Иван упал в колодец, ну он и давай жаловаться на меня в суд. Он думал, что меня сразу же возьмут и повесят… Но в суде так не делается: если обвиняешь кого, так поди раньше докажи! А здесь как можно доказать? Ну, однако, благодарение господу, дело уже закончено! Слушайте, Матвей, я еще раз говорю, зачем вам нужно было вмешиваться в это дело и тратить деньги на процесс? А теперь, когда вы проиграли, забудьте обо всем и будем снова друзьями, как прежде. Ну, давай руку, старина!
Мортко протянул Матвею руку.
— Я — тебе? — вскрикнул Матвей. — Чтобы я положил свою руку в ту руку, которая моего Иванчика со свету сжила? Нет, не дождешься этого!
— Ну, видите, — сказал еврей, обращаясь к Андрусю, — он все свое. Послушайте, Матвей, вы оставьте эти разговоры, потому что теперь, когда суд признал, что я не виновен, никто не смеет меня обвинять. Теперь я на вас могу подать в суд за оскорбление!
— Ну подавай, подавай! — крикнул Матвей. — Пускай меня повесят вместо тебя! А я, хотя бы десять судов говорило что угодно, все буду стоять на своем. Не кто другой, как ты, толкнул Ивана в колодец. Вот и все! А теперь уходи отсюда, потому что, если у меня лопнет терпение, может что-нибудь неладное выйти между нами!
Мортко пожал плечами и пошел. Но в дверях он обернулся, бросил презрительный взгляд на Матвея и сказал:
— Глупый мужик! Он думал сделать мне что-нибудь этим процессом, а это еще не так просто — сделать мне что-нибудь!
И с этими славами Мортко ушел. А Матвей все еще сидел на лежанке, бледный, разбитый, дрожащий, сидел без мыслей и движения, а в голове у него, словно мельничное колесо, тарахтело одно темное, пустое, холодное слово: пропало! пропало! пропало!..
Андрусь Басараб подошел к нему и положил свою могучую руку на его плечо.
— Побратим Матвей!
Матвей поднял глаза и взглянул на него, как утопающий.
— Что это за дело такое? Что за процесс? Почему мы до сих пор ничего об этом не знали?
— Эх, пропало, все пропало! — ответил Матвей. — Что теперь и говорить об этом!..
— Нет, ты расскажи, тебе самому легче будет!
— Ой, не будет мне легче, не будет! — сказал Матвей. — Пропало — и все тут!
— Да кто еще знает, пропало ли? — вмешался Бенедя. — Ведь можно проигранный однажды процесс начать вторично и выиграть! А здесь и вовсе, как видно из слов этого Мортка, не так плохо. Ведь ваше дело и в суде не было, только прокурор признал, что улик, необходимых для суда, нет. Значит, если будут улики, то и суд будет.
Лицо Матвея прояснилось немного при этих словах.
— Так ли это? — спросил он, выпрямляясь. Но какая-то тяжелая мысль вскоре снова навалилась на него и придавила к земле.
— Нет, нет, нет, нечего и говорить, — сказал он. — Так или иначе, а все пропало. Три года прошло. Где я теперь возьму им лучшие доказательства? Довольно, довольно и думать об этом!
И он закрыл лицо руками, а из его глаз полились горячие наболевшие слезы, потекли между пальцами и закапали на землю. Бенедя и Андрусь увидели, что сегодня с ним нельзя больше ни о чем говорить, — удар был слишком силен и неожидан и сломил всю его твердость. Андрусь молча стиснул Бенеде руку, взял шапку и тихо вышел. Бенедя также тихо разделся и лег на лавке, подостлав кафтан. А Матвей сидел на лежанке, словно омертвелый, словно из камня изваянный. Нефтяная лампочка все слабее и слабее мерцала на выступе трубы. В углах комнаты притаились глыбы мрака, словно ожидая мгновения, когда погаснет лампа, чтобы обрушиться на дом и закрыть собою все сверху донизу. Бенедя, как только улегся, так в ту же минуту под тяжестью множества сильных впечатлений этого дня уснул мертвым сном. Уже минула полночь, погасла лампа, тьма заполнила хату, а Матвей все еще сидел на лежанке, с лицом, закрытым ладонями, без движения, без слов, без мыслей, ощущая в сердце только страшную боль, великую пустоту и еще живую рану, причиненную мыслью, что и в судах уже нет правды для бедного рабочего. Только на рассвете сон одолел усталое тело, голова его склонилась, руки бессильно упали, и, улегшись на голой лежанке, Матвей задремал на часок, пока не раздастся по всему Бориславу утренний стук и звон, созывающий трудовой люд на работу.