Большая зала ярко освещена дуговыми лампами и электрическими лампионами. Стены и потолок разукрашены пестрыми, бьющими в глаза бумажными лентами, международными флажками, дешевыми зеркалами и гравюрами. Меж столиками, как угорелые, мечутся китайцы-бои в длинных голубых халатах, с несвежими полотенцами на одной руке и четырехугольными стеклянными подносами, уставленными маленькими рюмками с разноцветными ликерами, пузатыми бутылками виски и большими, мутно-зеленоватыми, янтарными стаканами абсента. Мужчины, большей частью конторские клерки, пароходные служащие и матросы, держатся чрезвычайно свободно, корчат из себя магнатов в этой стране рабов. Среди них ярко выделяются молодые женщины в кричащих, сильно декольтированных платьях, наполовину оголенные, с размалеванными лицами и пунцовыми губами, ежеминутно разражающиеся резким сипловатым хохотом, от которого непрерывно звенит в ушах и усиленно стучит кровь в висках, наполняя все тело сладкой истомой…
В общем гуле языков и наречий отчетливо раздается английская речь мужчин и русская — женщин. Неуклюже-расторопные бои, как тени, скользят мягкими туфлями по гладкому полу, неслышно исполняя поручения гостей. Изредка, кто-нибудь спьяну загорланит песню, но тут же его остановит хозяйка — необыкновенно полная женщина, давно перевалившая четвертый десяток, — густо накрашенная, с оголенными массивными руками и огромной отвислой грудью, выпирающей из низкого, узко стянутого лифа. Если ее уговоры также не помогают, она дает знак оркестру на подмостках и веселый мотив «ту-стэпа», как гром в тихое, ясное утро, заглушает все голоса и звуки вокруг.
На эстраде первая и единственная скрипка квартета — Мендель Залманович — сидит лицом к публике, меланхолически опустив острый, худой подбородок на инструмент. Позади его пыхтит на флейте красный, как рак, с одутловатым лицом, француз Пьер Ронсар, недурно говорящий по-русски от постоянного общения с женщинами бара. В правом углу орудует на барабане, на литаврах, кастаньетах, колокольцах и еще с полдюжины подобных инструментов филиппинец Мигуэль ди Санто, а по левой стороне от первой и единственной скрипки бренчит на расстроенном пианино поляк Вацлав Лонговский, — дирижер «оркестра»…
В зале уже порядочно жарко и ночная жизнь бара входит в свою обычную колею. Все глуше раздаются голоса, а женщины мелькают в танце полуобнаженные, раздражающе подчеркнутые, привлекают мужчин неприкрытой, всем доступной наготой. Быстрей, развязней и уверенней становятся движения и жесты, а осовелые, опьяненные страстью и алкоголем взгляды и грубые объятия матросов еще сильнее разжигают присутствующих мужчин, настраивают на особый лад женщин, хищно извивающихся в такт призывно-сладострастным звукам «кэк-уока», «матчиша» и кабацкого «танго»…
На эстраде Мендель привычно водит смычком по струнам, одним полуприщуренным глазом наблюдая за женщиной, известной в баре под именем miss Кэти, а на деле — законной женой своей — Саррой. Она — высокая, стройная брюнетка с красивыми синими глазами, тонким орлиным носом и маленьким ртом — изящный, законченный тип, какой, изредка, ныне еще встречается в окрестностях Кордовы или Гренады, этих древних обиталищ испанских евреев. Черное, узкое, облегающее вокруг тела платье с низким декольте, без рукавов, еще ярче, отчетливей выделяет остро-округленные, упругие формы ее, а обнаженные мускулы рук и груди и мягкие ямки шеи и локтей придают ей волнующую девственную прелесть, манят сладострастной истомой…
В баре никто не знает, что она жена скрипача Менделя. На рассвете они обыкновенно возвращаются домой на рикшах, разными улицами, чтобы отвлечь подозрение. Лишь в убогой каморке, в другой части города, где под присмотром китаянки-амы спит, затерявшись в огромной кровати, восьмимесячная дочь — Двойреле, — кабацкий скрипач Мендель и его жена, служащая приманкой для пьяных, похотливых мужчин и развращенных портовыми проститутками матросов, впервые за долгую ночь обмениваются дружескими, супружескими фразами…
Кружащиеся под звуки «ту-стэпа» пары разгоняют синие, густые клубы табачного дыма. Филиппинец усердно побрякивает кастаньетами, бьет в литавры, гремит в гонг. Мендель также невольно разгорается: подгоняемый быстрым темпом, он исступленно-весело водит смычком по струнам, устремив застывший взгляд в дальний уголок залы, где уединился красивый молодой мичман с Саррой. Она сидит спиной к эстраде, но по ее движениям, резким и отрывистым, по доносящемуся к нему смеху, грудному и искреннему, он чует в ней что-то новое, до сих пор небывалое… Всегда равнодушная к ласкам и объятиям чужих мужчин, она близко-близко склоняется к плечу мичмана, касаясь матовыми, вьющимися волосами его горячей щеки, впивается глазами в его глаза, голубые и детски-ясные, с серыми зрачками. Мендель не слышит, о чем они говорят, но видит, чувствует возбужденное дыхание жены, супружеским опытом угадывает ее интимную ласку… Вот тот обнял ее, вкрадчиво просунул руку в открытый вырез платья на груди и таинственно шепчет ей что-то на ухо, отчего бледно-матовая шея и верхняя часть оголенной спины мгновенно покрываются густым слоем алой краски. Инстинктивно она делает слабое движение вывернуться из его объятий и сама еще теснее, интимнее прижимается к мичману упруго-выпуклым бедром, обдавая его жгучим, взволнованным дыханием…
Охваченный ревностью, Мендель исступленно водит смычком по струнам. Филиппинец одновременно гремит на всех своих инструментах и еще страстнее, беззастенчиво-грубо извиваются в диком, животном танце пьяные тела, скользят в дыму тесно обнявшиеся пары. У самой эстрады, на коленях у матроса, расположилась пьяная Груня. Взлохмаченная, растрепанная, с выкатившейся из лопнувшего лифа дряблой грудью и подвернувшейся в бесстыдной позе юбкой, из-под которой выглядывает оголенная нога повыше колена, пестрящая темно-синими и фиолетовыми пятнами, она производит отталкивающее впечатление. Даже матросы за ближним столом, глядя на нее, брезгливо отплевываются. Лишь матрос, у которого она распростерлась на коленях, грубо издевается над нею, льет ей в раскрытый, пьяный рот жгучий виски, зло обнажает ее и заливает оголенное, бесчувственно-пьяное тело липкими, сладкими ликерами…
Музыка умолкла и снова гул многих голосов и истеричный, сипловатый хохот женщин наполнил всю залу. Мендель вытирает вспотевший лоб и жадно глотает поднесенный ему стакан холодного пива. В дальнем углу все так же мичман воркует с его женою. Временами она бросает, искоса, через плечо, рассеянный взгляд на эстраду и все теснее и тесней жмется к своему собутыльнику. На столе, в чаше со льдом, плавает бутылка дешевого шампанского и женщины завистливо оглядываются на них, двусмысленно перемигиваясь… Мендель видит и не видит: к нему обращается дирижер, флейтист рассказывает ему что-то смешное на ломаном языке, а он, слепо глядя в ноты, прикован взглядом к дальнему углу… Сарра и мичман окружены со всех сторон занятыми столиками, пьяные от страсти и вина. По временам они украдкой надолго впиваются губами в губы и все теснее сближаются, сплетаются руками и ногами, глядят друг на друга отуманенными, любовными глазами…
Мендель бледен и расстроен. Его черные глаза хмуро косятся исподлобья и ежеминутно вздрагивают плотно сжатые, побелевшие губы. Он с ненавистью смотрит на своего соперника напротив и впервые чувствует, до чего ему дорога жена, видит, но не верит, никак не может постичь ее измены. Мичман о чем-то шепчет ей на ухо и по его губам, упругим и чувственным, по ее наивно-скрытой ласке, по тому, как она замерла, склонившись к нему, вцепившись тонкими, бледными пальцами в большую, загорелую мужскую руку, Мендель угадывает, что она всецело во власти другого. Бессильная злоба и ревность обуревают его. Ему неожиданно вспоминается брачная ночь, когда она, обессиленная страстью, покорно целовала его руки, смотрела на него глазами рабыни, опустив взор к земле… И тут же, перед глазами, он видит красивого мичмана и жену, такую же покорную, жадно впивающуюся губами в большую, загорелую, ненавистную руку… Ему кажется все это кошмарным сном. Сознанием он еще понимает, что покуда не слишком поздно, надо что-либо делать, чтобы отвлечь то страшное, черное, о чем он боится думать. Ему хочется предупредить жену, вырвать ее из цепких объятий в дальнем углу, громко крикнуть на всю залу, чтобы выкричать нестерпимую боль… Он подымается с места, делает какое-то движение на эстраде, но тут же бессильно опускается на стул, уловив немой знак дирижера, и вздрагивающими пальцами берется за скрипку…
Раздражающая мелодия «танго» опять наполняет залу. Пары медленно плывут, ритмически изгибаясь в сладострастном порыве, чувственно касаясь телами… Все так же беззвучно скользят китайцы-бои, бесстрастно-почтительно протискиваясь в толпе оголенных женщин, изредка хлопнет бутылка шампанского или неумолчно захохочет в истерике пьяная женщина. Покинутая матросом, пьяная Груня тихо рыдает, вздрагивая всем телом, опустив заплаканное лицо на стол, покрытый залитой разноцветными ликерами мокрой скатертью…
В дальнем углу поднялись со своих мест мичман и Сарра, медленно продвигаясь меж танцующими к выходу. Высокие, стройные и гибкие, они радуют глаз красивым сочетанием силы и неги, вызывают зависть в окружающих. У красной драпри, скрывающей двери отдельного кабинета, они неожиданно останавливаются. Несколько секунд они молча переглядываются влажными, отуманенными глазами и решительно направляются в кабинет. За ними услужливо бежит бой с заказанными напитками на подносе…
В залу ввалилась толпа пьяных американских матросов и заняла единственный свободный столик у дверей. Вначале они присматриваются к обстановке, к окружающим, дружески подмигивают танцующим женщинам. Затем постепенно начинают ссориться, буйствовать и приставать к гостям. Один из них, худой, высокий, с налитыми кровью пьяными глазами, направляется через всю залу к мирно сидящему за отдельным столом молодому клерку-англичанину, занятому объяснением в любви ни слова не понимающей по-английски рыжей иркутянке, мисс Нине. Грубо схватив девушку за оголенный локоть, матрос тащит ее за собой танцевать. Англичанин приподымается с места и вежливо заявляет ему, что женщина занята с ним. Матросу только этого и нужно было. Не успевает англичанин закончить фразу, как сильный удар кулаком по носу сшибает его с ног, опрокидывает бутылки и стаканы со стола. Англичанин, размазывая кровь на лице, поднимается на ноги и начинается обычная кабацкая, кулачная дуэль. Присутствующие мужчины настораживаются и, вместе с бледными, испуганно взвизгивающими женщинами с затаенным дыханием смотрят на середину бара, где теперь, вместо танцующих пар, под звуки «уон-стэп» барахтаются окровавленные, путающиеся в клочьях собственного платья дуэлянты. С каждой минутой растет лужа крови на полу, но никто не смеет разнять «честно» дерущихся, — таков непреложный закон нравов, занесенных через Великий океан в далекий Шанхай… Наконец матросу удается прижать ногой изуродованное лицо обессилевшего клерка к порогу бара и он, покачиваясь, в свою очередь размазывая платком кровь на собственном лице, отрезвевший от побоев, возвращается гордый, исполненный сознанием своего достоинства, к столику своих друзей…
Окровавленный клерк отправлен на рикше домой, лужи и пятна крови на полу бои тщательно замыли спиртом, и ночная жизнь бара продолжается, такая же пьяно-угарная, откровенно-животная, удалая… Воздух, насыщенный перегорелым алкоголем, табачным дымом и потом полуобнаженных, горячо возбужденных тел, одуряюще мутит головы. За столиками женщины ласкаются к мужчинам, целуют их и клянчат напитки, тут же выливая содержимое рюмок и стаканов под стол, чтобы получить с хозяйки больше процентов… Все так же, в такт ритму, изгибаются в танце пьяные пары, томные и усталые, обессиленные бессонной ночью и разгулом.
Мендель играет, устремив застывший взгляд на красные драпри отдельного кабинета. Понемногу зала пустеет. За столиками остались доканчивать прогульную ночь небольшие группы мужчин, сонные и вялые, падающие с ног. Женщины также размякли и странно выглядят в резком свете электричества малеванные лица, словно кукольные маски, вывалянные в пыли. Они громко зевают, широко раскрывая рты, беспрерывно плюют от тошноты, поблекшие и безобразные, с остро выступающими наружу, сквозь стертый слой красок, крема и пудры морщинами, угрями, прыщами и синяками…
Неожиданно всколыхнулись красные драпри и скрипнула дверь отдельного кабинета. Прищуривая глаза от чересчур яркого света, выходят в залу Сарра и мичман, смущенно оправляя на себе платье, направляясь к выходу. За ними услужливо подпрыгивает бой, их испытующе провожают нагло-любопытные взгляды мужчин и женщин… Через короткое время Сарра одна возвращается в залу, побледневшая, томная и усталая, с влажными глазами и растрепанными волосами.
Она лениво опускается на первый попавшийся стул, безвольно опустив белые, змеевидные руки вдоль тела. Ее сейчас же зовет к своему столу полный пожилой мужчина, завсегдатай бара. Она безмолвно садится возле него, привычным движением опрокидывает себе в рот стакан вина и одну минуту прислушивается, как тихо плывет комната пред нею, приглядывается к быстро мелькающим электрическим лампионам, окрашенным в туманно-пестрые цвета… Затем ей опять становится тепло, обычно и безразлично, как всегда. В мягком тумане уплывает противное, багрово-красное, вспотевшее лицо англичанина, склонившееся к ней на грудь, заглушаются звуки и голоса вокруг. Только губы, необычайно толстые, слюнявые, выпукло и остро торчат у ней пред глазами, точно видимые через увеличительное стекло…
Светает. Заспанные женщины, преодолевая сон, с нетерпением дожидаются ухода последних гостей. Один из них уснул, свесившись головой со стула, широко раскрыв огромную волосатую пасть с черными гнилыми зубами. На эстраде музыканты упаковывают инструменты. Вялые бои снимают со столов мокрые, грязные, залитые напитками скатерти, сдвигают в один угол мебель, лихорадочно убирают залу. В наступившей тишине явственно доносится из ближайших китайских фанз пение петухов, остро, с надрывом, звучат голоса уличных разносчиков, один за другим раздаются гудки со стороны Набережной, из фабричного района Пу-Туна…
Свежий ветерок овевает приятной, оживляющей прохладой сонные лица женщин и музыкантов. На улице, у дверей бара, их дожидается длинный ряд рикш. Они усаживаются в каретках и поодиночке уплывают в светло-голубую даль узенького переулочка. Бесшумно-мягко покачиваются резиновые колеса по рытвинам и ухабам китайского города и ритмично хлопают в голубой тишине голые пятки рикш…
В полутемной, затхлой каморке встречаются у постели ребенка Сарра и Мендель. Здесь, в сонной полумгле, все происшедшее «там», в баре, чудится им далеким, кошмарным сном. Привычными движениями они сбрасывают с себя платье, пропитанное противным запахом перегорелого алкоголя, и безмолвно делят меж собой ложе по обеим сторонам ребенка… В душе у них так много накипело, много хотелось бы высказать друг другу, но так трепетно раздается в тишине, вместе тиканьем часов, хрупкое дыханье девочки, так ноют усталые члены, так припадает к подушке тяжелая голова, что мысли сразу застывают, замирают и ненужный болтается во рту окоченевший язык…
Через короткое время комната оглашается беспокойным храпом. Немо застыли на стенах тени. Лишь часы на подоконнике продолжают неумолчно рассказывать о чем-то важном, существенно необходимом, чрез равные промежутки хрипло отзванивая время…