Памяти Д. Деля
Как-то одного моего знакомого артиста обворовали. Это был очень хороший артист и добрый малый. Его любили и уважали все: большие и маленькие актеры, театральная дирекция, костюмерши и администраторы киногрупп.
Кроме того, этот проживший большую жизнь даровитый человек еще писал пьесы и сценарии. И, значит, был не только известным артистом, но еще и талантливым литератором.
Словом, этого, не знавшего к себе зависти и никогда никому не завидовавшего добряка обворовали в самом, что называется, прямом смысле.
Однажды он вернулся с гастролей и в отличном настроении неплохо поработавшего человека, с легким чемоданом в руке, направился к себе. Артист жил в огромном доме на людном проспекте Петроградской стороны и занимал небольшую квартиру, окна которой выходили во двор и смотрели в бледное небо Ленинграда. Не успел мой знакомый пройти и половину пути по двору, как его остановили скакавшие на асфальте девочки. Дети здесь не только знали и тоже любили артиста, но еще и гордились тем, что тот, кто сыграл в кино одного из самых отважных и обожаемых ими героев, запросто жил с ними рядом и иногда проходил через двор с обыкновенным батоном в прозрачной сумке.
Девочки радостно встретили прибывшего издалека славного соседа. Побросав криво нарисованные классы, они стали прыгать перед ним и весело кричать:
— А вас обокрали!.. А вас обокрали!..
Нужно сказать, что жена моего знакомого, не имевшая никакого отношения к театру, на время, пока артист где-то там гастролировал, уехала в санаторий и адреса никому в доме не оставила. Мария Михайловна — так звали жену, с которой артист прожил долгие годы, — вернуться должна была уже после мужа и потому также пребывала в полном неведении о случившемся.
Немедленно возникшая дворничиха — молоденькая симпатичная Надя — сообщила, что кража произошла три дня назад и что неладное обнаружила соседка артиста по лестнице. Она-то, подняв тревогу, и дала весь ход делу. Самым неожиданным было то, что хозяин не мог сейчас попасть к себе домой, так как двери были засургучены милицейскими печатями.
Вместо того чтобы отдохнуть и принять душ — время было летнее, — артист, оставив чемодан у дворничихи, поспешил в милицию, чтобы объяснить, кто он и зачем пришел.
Но милиционеры, казалось, только и ждали его появления. Увидев и узнав артиста, они счастливо заулыбались, а один из них — лейтенант по званию — усадил его в коляску своего желто-синего мотоцикла и немедленно повез на квартиру.
По дороге милицейский офицер сообщил пострадавшему, что посетивший его вор был, видно, совсем неопытным вором — парнем, жившим поблизости, что из квартиры он ушел, даже не закрыв за собой двери, и что был взят в тот же вечер у себя дома. Теперь он находится под следствием, для чего дополнительно необходимо запротоколировать показания обворованного квартиросъемщика.
— Мы ничего не трогали. Сняли только отпечатки пальцев. Вы должна определить, что именно у вас пропало, а мы запишем ваши показания, — сказал лейтенант, выходя из лифта с артистом, и потребовал у последнего ключ.
— Но, позвольте, — проговорил сбитый с толку мой знакомый, — разве замки не взломаны?
— Нет, — снисходительно улыбнувшись, проговорил милицейский детектив. — В том-то и дело. Это настоящие воры идут через двери при помощи разных там щупалец и отмычек. Ваш дилетант забрался в квартиру через окошко в ванной, которое у вас выходит на лестницу и даже, видимо, не было заперто на шпингалет.
Взломав печати, он нажал на ручку двери и распахнул ее, приглашая артиста войти первым.
Не заметив в кухне, куда вела ближайшая дверь, следов какого-либо разгрома, наш знакомый в сопровождении милицейского лейтенанта двинулся по комнатам. В спальной, находящейся по соседству с ванной, дверцы гардероба были распахнуты настежь. Но на первый взгляд все в нем оставалось таким, как было, когда артист покидал дом. В гостиной, служившей, одновременно и кабинетом, на круглом столике против кресла стояла почти выпитая бутылка армянского коньяка «Гремми». Возле нее маленькая приземистая рюмка с толстым дном и обыкновенный стакан с высохшими на дне его коньячными остатками.
— Выпивали посошок перед отъездом? — спросил лейтенант, так внимательно глядя на артиста, что можно было подумать, будто, он подозревает его в сговоре с вором.
— Нет, — чуть растерянно пожав плечами, ответил тот. — Я вообще-то не пью. Коньяк держу на случай, если заглянет кто из друзей. Но тогда у меня никого не было. Я уезжал один. Коньяк стоял вот тут, в серванте. Я это отлично помню.
Детектив удовлетворенно кивнул.
— Проверьте шкаф, — сказал он. — Посмотрите, чего там не хватает.
Артист вернулся в спальню и, вдохнув нафталинный запах, стал передвигать плечики с навешенными на них пиджаками и женскими платьями.
— Нет, знаете, ничего не могу определить, — проговорил он уже более бодрым тоном. — Вроде все… Вот и костюм с медалью — считается, золотая — на месте.
— Так. Ну а в комнатах? — продолжал лейтенант.
Артист снова прошелся по квартире. Как это бывало всегда, на столиках и полках, расставленные Марией Михайловной, высились бокалы и вазы и лежали пепельницы из цветного стекла, к которым она питала особое пристрастие.
— Все будто на месте, — сказал он.
— Ладно. Поглядите потом внимательно. Сразу можно и не заметить.
Лейтенант присел к столику и вынул из черной пластикатовой папки лист протокола, приготовившись что-то записывать.
— Так вы утверждаете, что ни вы, ни ваша жена коньяка из этой бутылки не пили? — продолжал он.
— Утверждаю, — кивнул артист. — Я — нет, а жена из рюмки пьет только валокордин, и я, понимаете, даже очень рад тому, что она еще ничего не знает о воре.
— Но вот видите, — снова заговорил милиционер. — Передо мною стакан. На нем определили отпечатки пальцев задержанного. Со стаканом все ясно, но рюмочка… В ней тоже обнаружены следы коньяка. Кто же пил из нее? Между прочим, там тоже отпечатки пальцев, но скорее женщины.
— Значит, их здесь было двое! — воскликнул артист тем самым тоном, каким произносил нечто подобное, играя доктора Ватсона в телевизионной передаче.
— Не спешите с выводами, — охладил его лейтенант. — Мы с почти исключающей ошибку точностью установили, что в квартире был один человек, без сообщников.
Артист молчал, молниеносно припоминая сложнейшие ситуации прочитанных за последние годы сценариев, в которых он, не имея тяги к детективному жанру, Не захотел сниматься. И вдруг его осенило.
— Знаете что? — заявил он. — Я понял! Это отпечатки пальцев Марии Михайловны — моей жены. Она очень любит, чтобы стекло сияло, и вечно его перетирает, а значит, и держит в руках. И еще… — внезапно его охватило вдохновение, и он продолжал: — И еще! У меня возникла мысль. Ваш вор начал было пить коньяк из этой рюмки, но она показалась ему слишком маленькой, и он взял стакан.
— Не наш вор, а ваш, — строго сказал милиционер. — То есть задержанный по подозрению в краже. Но догадка не лишена… Эти отпечатки есть и на бутылке. Он, видимо, действительно пил один, и рюмка не подошла ему по емкости. Бутылка была запечатана?
— Да. Как говорил вам, стояла до случая, и, как видите, случай пришел.
Мой немеркантильный друг уже готов был шутить, так как понял, что пострадал самым ничтожным образом и отделался легким испугом.
Но лейтенант, кажется, не склонен был к шуткам.
— Он открыл ее зубами, — зачем-то объяснил он. И вдруг с какой-то внезапной прямо-таки ласковостью в голосе заключил: — Очень неопытный вор. Совсем дурачок.
Тут он поднялся из-за столика и уже не сыщицким испытующим, а восхищенным взором поклонника таланта окинул висящие по стенам крупные фотографии, где мой знакомый был снят в разных ролях.
— Очень рад был познакомиться, хотя и при обстоятельствах… Значит, если что обнаружите. — просим сообщить немедленно. Да, вот что… Задержанный показал, что он здесь надел на себя, а потом продал какой-то заграничный, надо полагать, модный пиджак в клетку, а вы говорите — все пиджаки на месте.
— Заграничный, модный, в клетку… — задумчиво пробормотал артист. — Нет. У меня такого нет… Может быть, он еще у кого-нибудь?…
— Проверим, — сказал лейтенант. — Показал, что у вас.
Они пожали друг другу руки и расстались. Оставшись один, артист облегченно вздохнул. Он скинул пиджак и пошел в ванную проверить шпингалет на матовом окошке, выходившем на лестницу.
Уже на следующий день случай со странным ограблением его квартиры не вызывал у моего друга ничего, кроме улыбки. Пиши он прозу — у него было бы увлекательное начало рассказа, продолжение которому можно бы и выдумать…
Вскоре из санатория вернулась Мария Михайловна. К тому, что произошло дома, эта далекая от легкомыслия женщина отнеслась вовсе не с той беспечностью, что ее популярный муж.
Отчитав артиста за то, что он покидает дом, не удосужившись даже проверить запоры на окнах, Мария Михайловна устроила ревизию гардеробу и, к своему ужасу, обнаружила пропажу жакета от английского костюма из моднейшей ткани, который удалось ей по чистому везению приобрести перед самым отъездом. На вынутых из шкафа плечиках теперь сиротливо болтались лишь клетчатые брюки клеш.
К тому же открылось исчезновение еще старых часов с браслетом. Мария Михайловна все собиралась их сдать в починку, да не успела. В день ее отъезда часы лежали на туалете, приготовленные, чтобы нести их в мастерскую.
Не склонная, как она говорила, выбрасывать деньги на ветер, Мария Михайловна была готова кое-как примириться с пропажей часов, но исчезнувший жакет не на шутку расстроил жену артиста.
Напрасно умелые сотрудники уголовного, розыска Петроградской стороны еще надеялись напасть на след этого примечательного жакета. Местным детективам так и не удалось его обнаружить, а месяца через полтора над вором-неудачником состоялся суд, на который были вызваны и потерпевшие урон супруги.
Влекомый Марией Михайловной, мой знакомый артист с большой неохотой направился в здание суда, Единственное, что примиряло его с необходимостью идти туда, был интерес художника, к личности парня, замявшегося делом, к которому, по-видимому, у него не было никаких склонностей.
За барьером на скамье подсудимых и в самом деле сидел совсем еще молодой — лет семнадцати — парнишка. Он был худощав, с тонкой шеей. Торчащие в стороны мальчишеские уши выделялись особенно теперь, когда парень был подстрижен под машинку. Он не был ни напуган, ни нагл, что часто отличает начинающих преступников. С почти детским любопытством смотрел то на три тронообразных кожаных кресла с гербом Советского Союза над средним из них, то на приготовляющуюся к записи молоденькую — почти девочку — секретаршу, то на спину защитника, уверенно устроившегося у подножия барьера подсудимого. На бледном лице парнишки выделялись какие-то совсем не воровские, лучисто-синие глаза, взор которых он устремлял в зал, в тот дневной час заполненный едва ли на треть. Еще до того, как началось слушание дела, подсудимый, рассматривая пришедших сюда, вдруг остановил свой взгляд на сидящих в первом ряду артисте с женой. И моему знакомому даже показалось, что на губах парнишки дрогнуло что-то вроде счастливой улыбки. Будто он увидел знакомого, на помощь которого мог надеяться.
Артист почувствовал себя неловко и принялся рассматривать свои отлично начищенные ботинки темно-бордового цвета, но когда он оторвал от них глаза и снова взглянул на подсудимого — увидел, что тот все еще смотрел в его сторону и синь его взгляда выражала любопытство, смешанное с непонятным здесь чувством признательности.
Обвинительное заключение было кратким и малоинтересным, поскольку парнишка во всем признался еще на следствии, а новых материалов не поступило. Для моего знакомого неожиданным было лишь то, что он уже имел судимость за кражу колес от машины «Запорожец», совершенную в свое время в компании с умелым автомобильным вором, но ввиду смягчающих обстоятельств был тогда осужден на год условно.
При допросе подсудимого судья — лысоватый мужчина с таким выражением лица, будто больше всего на свете ему наскучили суды и все, кто здесь сидит, — спросил парнишку, почему он выбрал из вещей, да еще надел на себя, именно дамский жакет.
Ответ его рассмешил всех, кто был в зале.
— Самый красивый был, — сказал подсудимый. — Я такой в кино у Миронова видел. Потом узнал, что он бабский, и с ходу загнал.
Услышав это, улыбнулся и судья. А мой друг-артист весело расхохотался, чем навлек на себя недовольство жены. Но, пожалуй, самым забавным было то, что вместе со всеми смеялся и подсудимый парнишка, словно сказал это кто-то другой.
Речь обвинителя — миловидной женщины в форменном костюме с университетским ромбиком на лацкане не отличалась оригинальностью. Она говорила о необходимости пресекать беззаконие в самом его зачатке, о социальном зле тунеядства, ведущего к воровству и прочему, и потребовала возможно строгого наказания молодому человеку, вставшему на путь преступности.
И защитник — цветущий тучноватый мужчина средних лет, в больших очках, которые он в продолжение всего заседания так старательно протирал платком, что, когда их надел, думалось, от стекол уже ничего не осталось — не блеснул красноречием. Говорил о беде безотцовщины, о пагубном влиянии улицы, о том, что чего-то недоглядели и все сидящие в зале, и идущие сейчас по улице, и он сам, и просил у суда снисхождения к подзащитному юноше, уверяя, что тот все осознал, искренне раскаялся и теперь станет работать и учиться. Закончив выступление, адвокат тяжело опустился на место и вновь принялся терзать свои еще не дотертые до дыр очки.
Но окончательно всех поразило заключительное слово подсудимого.
Поднявшись со скамьи и ухватившись за барьер обеими руками, глядя не на суд, а на сидящего в первом ряду моего знакомого, он тихо проговорил:
— Перед артистом совестно… Знал бы, в эту квартиру ни за что не полез бы.
Больше от него добиться ничего не могли.
Суд вынес решение. Определив иск в пользу потерпевших, парнишке дали два года изоляции в колонии строгого режима.
Выслушав приговор, он даже будто бы кивнул судье — дескать, вполне с тем согласен, заслужил — и тут же опять стал смотреть туда, где сидел артист, но, к своему огорчению, увидел лишь его жену, так как мой знакомый в эту минуту уже находился на киностудии и, чуть посмеиваясь, рассказывал о суде, где провел половину дня.
Как ни тяжело было Марии Михайловне расстаться с мыслью блеснуть новым костюмом на открытии сезона в Доме кино, но за житейскими хлопотами случившееся в конце лета как-то позабылось.
Но до поры до времени.
Однажды в почтовом ящике на лестнице наш артист, возвращаясь с дневной репетиции, обнаружил денежный перевод. Сумма была незначительной, и мой знакомый в недоумении вертел в руках извещение со штампом совершенно незнакомого ему города отправления.
— Знаешь, что это такое? — надев очки и взглянув на плотный листочек извещения, сказала Мария Михайловна. — Это частичное возмещение иска. Будут присылать еще.
— Какого еще иска? — не понял артист.
— Того самого. За мой жакет и часы. Они определили смехотворную сумму — восемьдесят рублей!.. Комедия! Один мой жакет! Я его всего раз надела… Но все-таки, — она вздохнула, — хоть шерсти клок, как говорится.
— Значит, со своего там тюремного заработка этот парень еще посылает нам деньги? — удивился артист.
— А ты как думал, грабить — это так, развлечение? И потом, посылает вовсе не он, а дирекция, командование… Не знаю, как там называется.
— Этого только не хватало! — воскликнул мой друг.
Мария Михайловна оказалась права. Она сходила на почту, где ей по давнишнему знакомству доверяли получать переводы за мужа, и принесла девятнадцать с копейками рублей и отрезок от отправного бланка с печатью и объяснением перевода как части суммы, взысканной с отбывающего срок осужденного. Далее следовали имя, отчество и фамилия забравшегося в их квартиру парня.
— Немедленно отправить это все к черту назад, — решительно заявил запротестовавший супруг.
— С чего это!
— С того, что я не хочу получать воровские деньги.
— Вот еще! — возмутилась внезапной строптивости мужа Мария Михайловна. — Это постановление советского суда.
— Но неужели тебе нужны эти деньги?
— А почему нет?.. Во-первых, нечего разбрасываться. Я и так погорела рублей на сто. А во-вторых, ты же работник идеологического фронта и своим искусством воспитываешь массы. — В часы решительного проявления характера Мария Михайловна неожиданно переходила на язык агитлозунгов тридцатых годов. — Наш суд не карает, — продолжала она тоном клубного лектора. — Органы правосудия воздействуют на преступный элемент в целях его исправления. Иск в пользу пострадавшего советского гражданина тоже является средством социального воспитания…
— Ну, знаешь!..
Как только Мария Михайловна начинала высказываться в подобном многозначительном стиле, ее в общем-то послушный муж взбрыкивал, как необъезженный конь, и отвечал с резкостью, которая — как бы это лучше объяснить? — ну, в общем, не принята, например, в детской литературе.
Словом, произошла короткая семейная размолвка. Одна из тех, что, не имея никакого значения для дальнейшей жизни, лишь оставляют тень горечи на сердце, впрочем вскоре проходящей, когда люди любят друг друга.
Но на следующий день мой щепетильный знакомый, найдя тот самый бланк и списав адрес исправительной колонии и фамилию парня, из чьих принудительных заработков поступил перевод, отправился в почтовое отделение подальше от своего дома и из собственных секретных, или, как он это называл, подкожных, денег отправил точно такую же сумму отбывающему срок парнишке с синими глазами.
Совершая этот осознанно непедагогический поступок, артист-отправитель назвался выдуманной фамилией и сочинил несуществующий адрес.
С тех пор в квартиру в верхнем этаже дома на шумном проспекте Петроградской стороны приходили небольшие денежные переводы. Мария Михайловна получала их и прибавляла к строго соблюдаемому ею семейному бюджету. Мой знакомый артист находил бланки и исправно отсылал деньги назад, старательно при этом охраняя тайну производимых им операций. Собственно, продуманного основания действий у него не было. Просто артист считал для себя постыдным получать деньги из колонии за пропавшие из дому не столь уж ценные вещи.
Опасения того, что переводы вернутся назад, а это может вызвать дома уже не размолвку, а небольшой скандал, со временем и вовсе отпали.
И вот как-то, когда финансовые отношения с отбывающим наказание парнем, к удовольствию моего друга, уже были завершены и он почувствовал облегчение оттого, что больше не должен таиться, в весенний день на киностудии ему отдали немало побродивший по почтовым отделениям, сто раз заштемпелеванный и испещренный пометками конверт, на котором полудетским почерком было написано:
ГЛАВНАЯ РЕДАКЦИЯ ПО СНИМКАМ
ХУДОЖЕСТВЕННЫХ КИНОКАРТИН-ФИЛЬМОВ.
АРТИСТУ, ИСПОЛНИТЕЛЮ РОЛЕЙ…
Дальше следовало перечисление имен героев, которых за последний десяток лет пришлось сыграть моему знакомому.
Собственно говоря, подобных писем на студию приходило не столь уж мало и поражаться тут было нечему, но в этом побродившем по свету конверте было что-то не совсем привычное, и артист это почувствовал, лишь взяв его в руки.
Мой знакомый надорвал конверт и вынул оттуда сложенные вчетверо два двойных листа в линейку, вырванных из школьной тетради и довольно плотно заполненных тем же, что и на конверте, почерком.
Письмо начиналось интригующе:
«Здравствуйте, уважаемый народом товарищ артист!
Трудно вам дознаться, кто тот бродяга и подлец, кто набрался геройства написать вам это письмо.
Если вдруг догадались, прошу не кидайте сразу на пол, а хоть дочитайте.
Я тот самый балда парень, который в прошлом году залез в вашу квартиру с лестницы через окно, не зная, кто за ним живет. Только знал — хозяева уехали на курорт.
А если бы я знал, то в жизни бы к вам не полез, а тому, кто бы посоветовал, набил морду. Разве же можно наносить материальный ущерб такому человеку?!
Но тогда я еще мало чего вообще соображал и только думал в молодости пожить полегче. Теперь рад, что воровать как надо не научился и по той причине попался как чудачок. Теперь с тем покончено навсегда. Даю честное слово. Ну, ладно. Это еще поглядим. Что стоит бывшее воровское слово? Так, понятно, вы думаете!.. Но сейчас не про то.
Когда я надел тот заграничный пиджак и часы на руку, я погляделся в зеркало. Тогда у меня еще были волосы. Теперь их тоже уже немного разрешили отпустить за поведение. Тогда у меня еще были старые волосы, и я решил, что из меня по внешности вышел нормальный парень, каких я видел в кино из иностранной жизни.
Они всегда там что-то пьют из высоких стаканов. Коньяки, что ли? И я нашел у вас коньяк, целую бутылку. Рюмку, как неподходящую по габаритам, отставил и взял стакан, наливая в него по-заграничному (неполный), хотел сидеть, смотреть телевизор и попивать коньячок. Но телевизор не включался, и я давил коньяк так, без кино и закуски (ее не нашел).
На стенах были ваши портреты из кино. Великие люди. Я их всех уважал. Я думал, кто тут живет, тоже их уважают. Потому и повесили. И я, выпив коньяк, огорчился, почему я не могу быть такой личностью, как, например, композитор Моцарт? Ведь в школе я играл на мандолине, и Б. Я. Дашкин (руководитель) говорил, что я способный. И тогда я в вашей квартире, под влиянием вина, заплакал, жалея о погибшей молодости. И тут, с этого огорчения, набрался так, что еле ушел из вашей квартиры.
Дальнейшее вам известно не хуже моего. Взяли меня вечером, тепленьким. Как продал пиджачишко и куда дел часы, сам плохо помню. Денег у меня не было. Я еще угощал всех шампанским в кафе «Грот».
А вот потом, когда следователь рассказал мне, кого я обчистил, я расстроился хуже, чем тогда, с коньяком, хоть и по-трезвому. Но нечего было лить слезы. Следователь все равно бы им не поверил. Только были в душе стыд и обида. Мне тогда стало все равно, что со мной будет. Пусть засадят.
А когда на суде я увидел вас в живом виде, я, честно, так обрадовался! Надо же, сам пришел на меня, недодумка, посмотреть! Я тут в колонии, когда шло кино с вами, рассказывал, что знаком лично, через суд, так они не поверили. Потом говорят, что если я правда обчистил такого человека, то трижды дурак и поросенок.
Когда вы стали обратно отсылать деньги, я догадался, что это вы, хоть и адрес чужой. Больше мне из Ленинграда посылать некому. Понял, что вы моими воровскими деньгами брезгуете и меня презираете, как низкую личность.
Только деньги ваши я отсылал матери. На руки их все равно не дают. А она все-таки мать, хоть и в том, что я таким вышел, тоже виновата. Но она-то сама знает и в письмах страдает. Когда меня судили, она сидела в далеком ряду. Пряталась. Ей было стыдно людей. Теперь мне присылает посылки. Посылки можно. Не часто.
Товарищ хороший артист!
Я теперь уже не тот или хочу быть не тем. Я получил квалификацию слесаря, и инструктор говорит, что у меня есть глаз и дело пойдет на хороший разряд. Я стараюсь. Не хочу быть каким-то ширмачом. Хочу стать человеком, если не поздно. Воспитатели считают, что так. С теми, кто только и думает, как бы отбыть срок, а потом опять за свое, я не объединяюсь. Они мне теперь поперек горла. Но с этим вопросом трудно. Всего не расскажешь.
Может быть, мне сократят срок. Есть такие надежды. Тогда выйду и начну новую жизнь. Может быть, еще свидимся, и вы увидите, что я не зря обещался.
Товарищ артист! Мне от вас ничего не надо. Хотелось выговорить душу. Больше некому. Девушки, которая ждет меня, тоже нет. Остались вы один. Я никому тут не сказал, что написал. Поднимут на смех. И вы мне не пишите, не надо. Ну их. Не поймут. Пока до свиданья».
Последние несколько строк письма, свалившись с линеек, клонились вниз, вправо и лепились вплотную к срезу листка. Письмо заканчивалось неожиданно коротко-домашним: «Саня».
Дочитав его, артист снова взглянул на первую страницу. Письмо, по-видимому, писалось долго. Были в нем слова, старательно зачеркнутые, и другие, написанные поверх них. Разобрать строки оказалось делом не столь уж сложным, и ошибок виделось не так уж много. Но не орфография и стиль письма занимали сейчас моего знакомого, Он думал, что, наверно, поступил правильно, когда посылал назад «воровские деньги». Не предполагая того, он, оказывается, задел душевные струны парня, которые еще не заржавели до конца. Захотелось поделиться охватившими его мыслями с кем-то близким, способным понять его. Но с кем? Разговор о трогательном и немного смешном послании с Марией Михайловной исключался. Для этого пришлось бы открыть тайну возвращенных денег, а время еще никак не пришло.
Так ничего и не сказав жене, артист прочел письмо нескольким старым товарищам-коллегам, с кем в те дни встречался на съемочной площадке в студии.
Актерский люд, как обычно, собрался здесь с бору по сосенке, кто откуда. Кто, только что отснявшись под солнцем Гагр, за несколько летных часов сменил знойное небо субтропиков на сумрачные своды туч над Невой. Кто, лишь поутру выйдя из «Красной стрелы», сегодня же снова проведет ночь обратного пути в Москву в этой гостинице на колесах, где частым путешественникам хорошо знакомы не только буфетчицы и проводники, но и машинисты. Случалось, чтобы не опоздать на утреннюю репетицию в театре — театр настоящий актер не променяет ни на какую самую соблазнительную кинославу, — приходилось мчаться домой и на электровозе, пущенном для него в нарушение самых строгих инструкций. А кто — уже второй день наслаждается покоем «Европейской гостиницы», прибыв из Варшавы, со съемок совместного фильма. Меж тем весь этот кочевой народ друг друга хорошо знает и почти все тут на ты. Встречаются с поцелуями, по старой театральной традиции, на день-два, не больше, но зато по нескольку раз в год. У каждого есть что порассказать любопытного. В большом ходу здесь веселые истории и остроумные анекдоты. Времени на них куда как хватает, потому что известно, сколько пропадает часов попусту, когда что-то там у киношников не ладится, кого-то еще ждут, кому-то придумали добавить бороды или сменить лошадь, которая, как на грех, вчера подвернула ногу, а новая другого оттенка, и ее срочно перекрашивают.
И идет то, что, по перенятому от флота обычаю, называется «травить». Только здесь травили актеры. Прорваться и «получить площадку» нелегко. И горе тому, кто хоть коротко, а расскажет неинтересную байку или старый анекдот. Проштрафившийся будет безжалостно унижен. Не спасут ни великая известность, ни звание. Потому что здесь равны все — маститый трижды лауреат, кому искусный гример убрал морщины с лица, и начинающий сниматься молодой актер, которому для солидности выбрили залысины.
Моего знакомого — а ему не терпелось поведать историю с так глупо обворовавшим его парнем — внимательно выслушали, поулыбались и покивали головами. Иные строчки из письма вызвали взрыв хохота. Одним словом, над историей с вором, надевшим женский жакет, посмеялись и тут же о ней забыли, перейдя к другим, еще более забавным. Мой знакомый отделился от веселой компании и, убирая письмо, пожалел о том, что, сам того не желая, выставил на осмеяние все происшедшее.
Его безусловно устраивало во всем этом то, что парень и сам его просил ничего не отвечать.
Еще раз перечитав письмо и подумав о том, что про историю с незадачливым воришкой можно сочинить рассказ или что-то вроде сценария, он пока что положил любопытное письмо Сани в папку других интересных писем и записей, набросанных впрок, и скоро о том запамятовал. Лишь в разговорах с друзьями или за столом в компании добрых знакомых артист вспоминал случай с кражей женского жакета вместо модного пиджака и все, что было потом удивительного.
Прошло два или три года. В жизни его не произошло никаких серьезных изменений. Артист по-прежнему снимался в кино, отдавая сердечную привязанность родной сцене. За это время он написал пьесу и тешил себя надеждой, что вскоре она увидит свет рампы, давно не существующей в театре. Были удачи, были и разочарования. В эти годы ему удалось сыграть роль старого ученого — человека яркого ума и чуткого характера. Спектакль и исполнение им роли профессора, живущего любовью к людям, имели успех. Моего друга хвалили. Публика, заполнявшая театр, подолгу вызывала артиста. И он, под бледным гримом, который становился еще бледней, когда добавляли света, усталый и счастливый, по нескольку раз выходил кланяться уже перед опущенным занавесом.
На одном из утренников, прошедших с особым подъемом, когда наконец погасли слепящие огни софитов над сценой и артист добрался до своей гримерной, чтобы опуститься в кресло и немного передохнуть, на столике перед зеркалом он увидел записку, набросанную шариковой ручкой на листке из блокнота в клеточку:
«Пожалуйста, если можете, придите после конца вниз. На минутку. Очень просим вас. А мне так необходимо. Саня».
Не поняв, какой такой Саня просит его спуститься вниз, с запиской в руках, припоминая всех знакомых Александров, Саш и Сань, мой друг вышел в актерское фойе и набрал по телефону номер проходной. На вопрос, кто его там ждет, вахтерша ответила, что ждет его какая-то делегация, ремесленники, что ли…
Тогда, сунув записку в карман, артист, не снимая грима, направился к лестнице, ведущей к служебному входу.
В маленькой прихожей за дверью, где сидел вахтер, со скамьи одновременно поднялись пятеро молодых людей, пожалуй, даже мальчиков.
Разного роста и цвета волос, достаточно вольно отпущенных, все они, на первый взгляд, были чем-то похожи друг на друга. В устремленных на него пяти парах глаз артист увидел удивление, мгновенно сменившееся открытым восхищением. И тут навстречу ему сделал шаг юноша с темными волосами, закрывавшими уши, которые все же упрямо выбивались наружу. Он был, как и другие ребята, одет в аккуратный пиджачок. На артиста с надеждой, если не с мольбой, смотрели лучистые синие глаза.
— Не узнали? — краснея, не без труда выдавил из себя паренек, не зная, смеет ли он протянуть руку, и потому по-солдатски стоя «смирно». — Саня я… Тот, который, помните?..
Но артист уже и так все вспомнил: и на треть заполненный судебный зал, и худенького стриженного наголо парнишку с торчащими ушами на скамье подсудимых.
— Все помню, — приостановил он ненужность дальнейших объяснений и протянул руку. — И письмо помню.
От него не ускользнуло, какой радостью блеснули иконописные глаза парнишки. Пожав протянутую артистом руку, он, не отпуская ее, повернулся к ребятам, как бы говоря: «Вот видите, ничего не наврал…»
— Бригада наша, — продолжал он уже торопливо. — Не все тут. Двух нету. Егоровцы мы. Вагоны делаем… Это Коля, наш бригадир слесарей-сборщиков.
Отпустив руку артиста, Саня подтащил к нему парня немного выше себя и чуть постарше, на вид очень серьезного, который без улыбки, с чувством пожал руку артисту и представился:
— Захаренко. Поммастера.
— Выходной у нас сегодня, — объяснил Саня. — На заводе на вас билеты продавали, я и купил на всех, а то в кино все не то. Тут — живой, рядом, как дома.
Наступила неловкая пауза. Мой знакомый понимал, что настало время что-то сказать ему, и, не найдя ничего лучшего, спросил:
— Как же дела-то теперь?
Но это, видимо, и было как раз то, что требовалось.
— Нормально теперь, — словно докладывая, выпалил паренек. — Работаю. Пятый разряд, премии… Вот спросите у бригадира.
Тот, снова без улыбки, кивнул головой, что должно было подтверждать, что старый знакомый артиста работает нормально.
— А с матерью как? — спросил мой друг, мучительно соображая, что еще можно спросить, чтобы не поставить парня в трудное положение.
— И с матерью вроде порядок. — Он чуточку помолчал и резко добавил: — А с тем — все! Это точно. Точка. Навсегда! — провел себя по горлу ладонью, словно отрезал.
Понимали все — настало время расставаться. Как-то надо было кончать разговор, и стоящий в гриме перед ребятами исполнитель главной роли сказал:
— Запиши телефон, Саня. Как-нибудь позвони. Расскажешь, как живешь.
Саня торопливо вытащил из кармана блокнот в клеточку и записал номер продиктованного ему телефона. Но по тому, как он это делал, было понятно, что звонить артисту совсем не собирается и чертит цифры на листке лишь для того, чтобы закончить встречу.
Попрощались все за руку и стояли в проходной, пока за стеклянными дверьми еще был виден уходящий артист.
Он поднялся к себе наверх, чтобы поскорей разгримироваться и, переодевшись, поспешить домой, где его ждала с обедом Мария Михайловна.
Но это было еще не все.
Когда артист покидал театр, чтобы к вечеру вернуться и повторить роль, его остановила вахтерша.
— Просили вам передать, — сказала она, назвав артиста по имени и отчеству.
— Мне? Что еще такое? — удивился он, принимая из рук женщины какую-то тяжелую, завернутую в бумагу и перевязанную шнурком коробку удлиненной формы.
Не сдержав любопытства, артист тут же развернул пакет и вынул из упаковки вазу, замысловато отлитую из цветного стекла.
— Чехословацкая, — залюбовавшись, проговорила вахтерша. — Хорошая. Рублей пятьдесят стоит, а то теперь и все восемьдесят… Вот это да! Ребята, поклонники, скажите пожалуйста, а?!
— Пятьдесят, а может быть, и восемьдесят… — проговорил артист, думая совсем о другом. На дне вазы лежала записка, снова на листке из того же блокнота.
«Оставляю, потому что знаю — так вам не отдашь. Если не возьмете — лучше тюкните вдребезги. Мой долг и память. Не серчайте. Навсегда. Саня».
Неловко захватив коробку и попросив вахтершу прибрать обертку, артист вышел на улицу.
Вызванное к театру такси везло его домой. Он сел сзади водителя и, откинувшись на спинку сиденья, думал о том, что одолевающие его порой мысли, что сделано очень мало, хотя лучший для художника возраст давно миновал, отступают, когда происходит такое, как сегодня после утренника.
И еще, улыбнувшись, подумал о том, что придется во всем признаться жене и что вряд ли она станет долго сердиться и упрекать его в простодушии, к которому привыкла. К тому же она любила хорошие вещи и в особенности питала слабость к стеклу — и тут каким-то образом Саня догадался, чем он может возместить Марии Михайловне нанесенный им несколько лет назад моральный, да и материальный ущерб. И артист рассмеялся, решив, что из всего этого, если поработать, может получиться добрая и смешная комедия.
Он так и не написал ни рассказа, ни сценария, и теперь уже никогда их не напишет. И вот я, которому он с большим юмором, окрашенным его сценическим талантом, как-то поведал всю эту историю, решился теперь, как смог, ее рассказать, ничего, по возможности, не упустив и ничего от себя не прибавив.