Вы подпрыгнете от негодования, и, конечно, воскликнете, что я оскорбляю Париж, Вену и даже Лондон тем, что я люблю Берлин.
Когда после того, как я половину дня продежурил в казарме, поезд доставляет меня на Анхальтский вокзал, и у меня становится радостно на сердце, я чувствую себя душевным антиподом этого сумасшедшего города.
Главная радость Берлина — это постоянный шум, перемешивающий воздух за пределами городских валов и добирающийся до туч. Вы слышите шумное, беспорядочное ликование, но вы не догадываетесь о его причинах.
Мне это безразлично, говорю я вам; даже если я не вижу раскаленного ложа угля, разве я не могу наслаждаться огнем?
И шумное пламя Берлина, танцующее над невидимыми поленьями, ласкает мое сердце.
Кроме того, существует Эллен Кранер.
Эллен Кранер!
Она удивительно похожа на мисс Шпинелли, похожа настолько, что их можно посчитать близнецами. Любое зеркало треснет от злости, не сумев идеально отобразить их подобие.
Мисс Шпинелли обладает головокружительными способностями: она может идеализировать и очеловечить любой предмет — хлыст, плетка или даже лиана в джунглях мгновенно воспроизведут облик Шпинелли, созданный в вашем сознании.
Но она артистка, способная немедленно запечатлеться в вашей памяти и заставить вас забыть любую другую женщину, появившуюся на сцене до нее.
Эллен Кранер, она же фрау Бор, умело управляет хозяйством моего друга Хайнриха Бора; я снимаю у нее комнату в чудесных апартаментах на Мендельсонштрассе.
Я знаю, что мой друг Хайнрих отдает предпочтение двум дамам: фрау оберстлейтенанту Франзен и фрау советнику юстиции Вильц, как известно, дамам крайне некрасивым. Не имея возможности волновать тайные фибры их розовой плоти, он извлекает стоны из подушек в номерах услужливых отелей, куда он завлекает этих дам, благодушно переживающих свои преступления.
Однажды утром, когда Эллен принесла в мою комнату довольно странный завтрак, который она, очевидно, в припадке безумия, украсила селедкой и соленым хреном, я придержал ее за полу домашнего халата с болгарской вышивкой. Опустив свою очаровательную головку на мою пуховую подушку, она как будто хотела сказать: «Да, конечно… В конце концов, почему бы и нет!»
С того утра каждое пробуждение сопровождалось счастливым громом фанфар для моего тела; подлинное волшебство сверкало, словно луч солнца, поджаривающий воспринятую с таким пренебрежением селедку.
Почему-то моя гордость не думает о триумфе ее парижской копии…
Впрочем, все, что я сказал выше, следует поместить в скобки, так как эти сведения мало соответствуют сути рассказываемой мной истории — таким образом я, в какой-то степени, приношу читателю свои извинения. Разве тому, кто сказал, что любит Берлин, не требуется оправдание перед лицом всего мира?
Я продолжаю с легким чувством стыда: Эллен превратилась в смысл моего существования.
Как она прочитала мои мысли, разгадала этот столь близкий образ, который привел меня к ней?
Потому что она прочитала их…
— Ты действительно любишь меня? Ты говоришь, что любишь Берлин? Нет, я знаю, что ты любишь Париж…
Это не так, я действительно люблю ее; любая мелочь свидетельствует об этом. Например, на ее туалетном столике стоит большой флакон с лебединой шеей; «Fruhlingsduft»[89] — это ее аромат.
Когда прошедшая мимо дама или распахнутая на мгновение дверь парфюмерной лавки овевает мое лицо душистой волной, я тороплюсь на Мендельсонштрассе, чтобы вдохнуть аромат платья или тела моей любимой.
Когда немецкие женщины стараются стать красивыми, они превосходят в этом стремлении всех женщин Земли. Когда вы любите их, то это столь же ужасно, как и любить некрасивую женщину: ваша любовь устремляется к непониманию, вы любите нечто, скрывающееся за вуалью абсолюта, и сверкающее безумие порхает вокруг вас.
Прекрасная женщина — это драгоценный цветок, случайно распустившийся на лужайке жизни, но красивая немка, как мне кажется, незаметно появляется из искусно и коварно созданного парника, в котором под защитой густой тени бережно выращивают мандрагору…
Нет, я действительно люблю Берлин, потому что его воздухом дышит Эллен; я люблю Германию из-за нее и ради нее; я полюбил бы дьявола и дракона Фафнира, будь она их дочерью.
Стоп, стоп!
Что тут заставил меня наболтать мой мозг нетрезвого животного?
Ведь я всего лишь бедолага, которому красавица-кокетка ранит душу и терзает сердце…
Однажды вечером из тайного сада дохнуло ароматом жимолости и сирени.
Я колебался, не желая нажатием выключателя прогнать из моей комнаты короткое волшебство утренних сумерек, когда легкий стук родился в воздухе, словно моего уха коснулась рука ребенка.
Вошла Эллен; ее короткое платье китайского шелка пульсировало в лучах утренней зари.
— Мой дорогой, — сказала она, — мой дорогой друг (ее «Весенний аромат» — амбра, только что распустившиеся розы, примятая трава, — обеспечивали ее появлению пьянящую атмосферу) — я твоя на всю ночь, потому что Хайнц уехал, и ты можешь похитить меня.
— Похитить тебя, моя Эллен?
— Сегодня вечером на Мюгельзее[90] состоится прогулка на пароходе при лунном свете.
Я знаком с этим странным обычаем ночного плавания, к которому так тяготеет немецкая душа.
Пароход, выключив все огни, скользит по зеркальной поверхности ночного озера; три или четыре сотни пассажиров зачарованно наблюдают, как над береговыми рощами медленно всходит луна.
Пароход почти останавливает машины, и те гудят не громче, чем какой-нибудь счастливый шмель.
Иногда в тишине раздаются печальные звуки гавайской мелодии, исполняемой на банджо и похожей на звон хрустальных кристаллов, а иногда в ночи рождаются звуки старинной итальянской баркаролы; обычно же тишину почти не нарушают вздохи, тихий плеск воды при ловле кувшинок, полный томления шепот…
Только после причаливания к небольшому островку под названием Мюгельвердер, дремлющему на поверхности воды, вспыхивают китайские фонарики, загораются лампочки в фарфоровых цветах над ресторанными столиками, и тишину разрывают мелодии американских дансингов в исполнении известных во всем мире инструментов, вплоть до губной гармошки и тростниковой дудочки.
— Эта ночь для нас двоих, на озере, в свете луны, — шепчет Эллен.
Мне приходится — с жалкой улыбкой — принести жертву меланхоличному германскому божеству.
Около полуночи такси доставляет нас к причалу, у которого дымит большой пароход в розовых лучах театрального прожектора.
В машинном отделении раздается негромкий звонок, и причал начинает медленно отступать к призрачному городу.
Прожектор заиграл красками — желтой, зеленой, фиолетовой, кроваво-красной — и погас.
Облака отделились от мрачной стены прибрежной рощи; луна почему-то не появлялась. Беззвучный кельнер с прикрепленным к жилету карманным фонариком, предлагал пассажирам чашки с горячим грогом. Механик в машинном отделении просвистел несколько тактов парижского танго. Рулевой коротко выругался по громкоговорящей сети.
Потом он замолчал, и из трубы взвился в воздух фонтан искр — раскаленной угольной крошки.
Наши соседи громко зашуршали промасленной бумагой — сильно запахло колбасой, раздались звуки жующих в темноте ртов. Луна все еще не появлялась. Цепочка газовых фонарей на берегу обрисовала контуры бедного пригорода; одна из «хижин» светилась красным.
Возле острова уже дымил другой пароход любителей лунного света; всеобщее безумное веселье доносилось до нас, и его эхо вибрировало среди наших пассажиров.
Над неподвижной водой песни летели навстречу друг другу. Невидимая глазу суета заставляла пульсировать розовые и зеленые лампионы; несколько римских свечей глухо взорвались в затянутом дымкой воздухе.
— Добро пожаловать! Добро пожаловать! — орали клиенты из-за столиков, залитых фиолетовым светом.
Подойдя ближе, мы разглядели, что палуба парохода была заполнена людьми в масках, восторженно приветствовавших наше появление; забыв о поэтичности лунной ночи, они вели себя, словно вырвавшиеся на свободу дикие звери.
Компания Пьеро и мандаринов увлекла нас в ресторанчик на берегу, где на столиках в бокалах пузырилось слишком розовое и слишком пенящееся шампанское, напоминая мыльную пену.
Какой-то ковбой обнял за талию Эллен и увлек ее в круг буйных танцоров, гулко топтавшихся на досках площадки. Другой персонаж, загримированный под оперного Мефистофеля, звонко чокнулся со мной своим бокалом:
— Прозит[91]!
С этого момента мне приходится совершать заметное усилие, чтобы вспомнить последовательность событий этой ночи.
Прежде всего, Эллен только время от времени появлялась возле меня, чтобы отхлебнуть немного шампанского, протянуть мне пальчики для поцелуя и снова исчезнуть в толпе танцующих.
После ковбоя ее подводили к моему столику и тут же снова похищали то шотландский горец, то корсиканский бандит, то пузатый Будда.
Я не говорил вам, что я не танцую? Память, оставленная пулей.
Очень скоро хоровод стал совершенно беспорядочным, и вскоре суматоха вокруг меня превратилась в буйный калейдоскоп красок.
— Быстрее, быстрее, ускорим вращение, — ухмыльнулся рядом со мной вечный студент, и, как на цветовом диске Ньютона, все вокруг меня стало молочно-белым.
Потом ко мне прицепился Мефистофель, заставлявший пить после его беззвучных тостов. Иногда он останавливал лакея и снимал у него с подноса очередную сигару.
Эллен давно не возвращалась.
Мне казалось, что было очень и очень поздно.
Неожиданно я заметил, что танцы прекратились, и публика столпилась вокруг столиков, усталая и бурно обменивающаяся впечатлениями.
Один из пароходов внезапно включил сирену.
Эллен не возвращалась.
Толпа двигалась к открытым дверям; мощные ацетиленовые светильники заливали светом помещение. Мне кажется, я продолжал звать Эллен, но мне лишь со смехом отзывались пьяные пассажиры.
Ко мне обратился сосед:
— Она не придет.
Я раздраженно посмотрел на него.
Человек пятьдесят выпивох все еще оставалось возле столиков, требуя шампанского; они кричали, что у них достаточно времени.
Тревога войлочным комом застряла у меня в горле. Внезапно я увидел часы, и меня потрясло приближение утра.
Эллен среди окружающей меня толпы не было.
— Она не вернется, — спокойно сообщил мой сосед в маске.
— Что вы можете знать об этом? И, вообще, не вмешивайтесь не в свое дело.
Кажется, я еще что-то говорил, кто-то обращался ко мне; наконец, я понял, что внимательно слушаю этого типа, сбежавшего с Блоксберга[92], и предлагавшего мне отыскать Эллен с помощью «Магии, свойственной его личности».
Остатки так называемого рассудка заставили меня сказать ему:
— Вы просто спятили.
Только теперь я понял, каким он был гнусным типом, так как он неожиданно закричал, обращаясь к толпившейся вокруг столиков публике:
— Идите сюда! Посмотрите на господина, потерявшего свою жену! Подходите, зрелище бесплатное!
«Мне нужно ударить его», — подумал я. Но почему-то я ничего не сделал.
К нам подошло несколько человек, рассчитывавших на последние крохи развлечения.
— Я дьявол, и я готов отдать ему жену в обмен на его душу!
— Душа за женщину, — выкрикнул кто-то из присутствующих, — вам не кажется, что это слишком дорого?
— Ты не возьмешь мою душу за газовую плиту с непрерывным пламенем? — хихикнул какой-то подвыпивший парень.
— Старая комедия, — зевнул толстяк, задрапированный в пурпурный плащ. — Я пошел.
Еще один пьянчужка предложил обменять свою душу на авторучку или, на худой конец, на каминные часы из пластмассы.
Мефистофель даже не посмотрел на него; он энергично размахивал настоящим пергаментом.
— Подписывайте! — гаркнул он, явно под воздействием большой дозы спиртного. — Подписывайте, и вы получите ее.
— Подпишите, раз уж ему так хочется, — обратилась ко мне какая-то женщина. — Не стоит ему противоречить, мало ли на что он сейчас способен.
Короче, публика вокруг нас веселилась от души.
— Он не решится! Нет, он подпишет! Не подпишет! Подпишет!..
Я заставил себя засмеяться, хотя у меня от ужаса волосы встали дыбом.
— Ну, давайте, посмотрим, на что вы способны! — небрежно бросил я.
Мефистофель сунул мне в руку миниатюрную дамскую авторучку, причем с такой силой, что оцарапал ладонь.
Моя подпись оказалась ярко-красной.
— Договор заключен! — заорал он.
В этот момент распахнулся натянутый в глубине помещения занавес; из-за него поспешно выскочил римский воин и появилась Элен, розовая, с растрепанной прической и измятым платьем, откровенно свидетельствовавшем о характере их занятий.
Смеющаяся публика быстро рассеялась, молодой человек радостно приветствовал скандальную ситуацию.
— Вы довольны? — ухмыльнулся мой дьявольский сосед.
— А начальник-то вокзала… ку-ку! — пропел по-французски подвыпивший молодой человек.
На пароходах в последний раз взвыли призывающие пассажиров сирены; отупевшие от бессонницы кельнеры выключили разноцветные гирлянды.
Мы направились к судну, Эллен и я, не держась за руки.
Оглянувшись на слабо освещенный ресторанчик, я успел увидеть жуткое зрелище: Мефистофель выкалывал авторучкой глаза юному французу.
— Оставьте меня, вы пьяны, — сказала Эллен.
Густой туман опустился на озеро, и мы некоторое время шли сквозь пепельное облако.
Пассажиры спустились на нижнюю палубу, где для них были приготовлены горячие напитки; несколько человек уснули и теперь громко похрапывали прямо на ступеньках трапа. Мы остались одни на палубе.
— Когда вы пьяны, я вас боюсь, — прошипела Эллен.
— Я видел вас, — пробормотал я, и ревность сжала мне сердце.
Но в ярость пришла она; я никогда не думал, что ее восхитительные губки могут выплевывать такие ядовитые фразы.
Ее пальцы с блестящими, словно небольшие лезвия, ногтями уже мелькали перед моим лицом, вблизи от моих глаз.
В этот момент я поднял руку, и этот жест оказался роковым.
Мы стояли перед выходом на наружный трап; предохранительная цепочка не была натянута.
Она отступила; на ее лице распахнулись огромные глаза, такие детские, такие испуганные — она словно хотела произнести молитву, попросить прощения; в последний момент она попыталась найти опору позади себя…
Черная вода приняла ее без всплеска, без крика. Она уходила под воду, почти не касаясь ее, словно хорошо смазанный предмет.
— Женщина за бортом! — заорал я.
Рулевой машинально повернул руль, рухнул головой на чашку, лопнувшую, словно электрическая лампочка, и пробормотал:
— Кто-то за бортом… Где-то за бортом…
В салоне все храпели, устроившись в самых нелепых позах.
Две женщины были почти полностью раздеты; в волосах одной из них дымилась сигарета, распространяя отвратительный едкий запах жженых волос.
— Человек за бортом! — прокричал я в машинное отделение.
Лицо с воспаленными глазами глянуло на меня сквозь решетку.
— Ты пьян, приятель, — пробормотал чей-то голос.
Я снова кинулся в салон.
— Помогите! Женщина упала в воду…
Ко мне, наконец, подошел кельнер.
— Не стоит так кричать, господин, вот ваш напиток. — И он протянул мне бокал с отвратительной розовой пеной.
— Не стоит поднимать шум, я же сказал, что вы никогда не сможете потерять ее! Неужели вы мне не доверяете?
Я увидел рядом с собой Мефистофеля.
Это была все та же маска с острова, но теперь она стала удивительно реальной. От нее исходило ощущение подлинного ужаса.
Внезапно мне показалось, что этот человек был загримирован, и что теперь он постепенно избавлялся от грима.
На его лице появилась не гримаса, искажающая черты, а какие-то жуткие стигматы.
Он поднял на меня желтые глаза, полные мрачной злобы, а потом, уронив стул на спящего, попятился к лестнице.
— Договор подписан, так что волноваться вам ни к чему.
Уродливая рука помахала в воздухе пергаментом, словно прощальным платком.
Над озером разгоралась утренняя заря.
Посыпался частый дождик.
Пароход причалил к мокрому пирсу, официантка в ярко-зеленом плаще мелькала в толпе с подносом, заставленном рюмками со шнапсом.
Отдаленные глухие раскаты грома помогали проснуться городу.
Я не стал возвращаться на Мендельсонштрассе. Я принялся скитаться.
Трижды я посетил морг, присматриваясь к спящим за стеклом мертвецам.
Эллен среди них не было. Озеро Мюгель не захотело отдать ее тело.
Также три раза я побывал на Анхальтском вокзале, собираясь уехать, и каждый раз я тяжелыми шагами возвращался в сердце Берлина.
Я обнаружил странные улицы с высокими зданиями, из которых, как мне казалось, всматривались вдаль мертвенно-бледные лица.
Другие здания выстраивались в шеренги в гнилой сырости бесконечных пустых улиц, на которых то тут, то там шевелились редкие тени.
Однажды среди гигантских ангаров, своды которых закруглялись на большой высоте над обширными площадями, заполненными тенями, я увидел маленького человечка, скорчившегося на небольшом свертке. Подойдя ближе, я увидел, что он был задушен куском ткани, торчавшем у него изо рта и создававшем впечатление бесконечно клубившегося перед ним облака бурого дыма.
Этот убитый или самоубийца, окруженный одиночеством, показался мне квинтэссенцией ужаса, афоризмом мерзости.
Я тогда сформулировал этот глупый афоризм, впрочем, не имевший никакого смысла, как и вся моя жизнь: «Берлин — это смерть».
Эта фраза — «Берлин — это смерть», — укоренились в моем мозгу: и я с трудом удержался, чтобы не произнести ее официантке, которой заказал картофельный салат с ливерной колбасой.
Чтобы перекусить и выпить, я уединялся в глубине тупиков, истерзавших стены. В них нужно было пробираться наощупь. Чешуя кирпичей при этом касалась сразу обоих моих плеч. Я узнал, как пахнут горячая глазурь в мастерских горшечников и кровь в небольших подпольных бойнях, где изготовляли слишком розовые «деликатесы» и подавали густое красное вино.
Да, немало пришлось мне перепробовать берлинского гуляша с запахом расположенного рядом газового счетчика!
Запах красного вина, которое в сочетании с морским бризом можно пить большими глотками, как ликер, охлажденный льдом, кажется отвратительным в казематах большого города. Он сгущает его атмосферу, он кажется густым, словно кровь мертвеца. Тем не менее, он походит на свежий сок деревьев, погибших тысячу тысячелетий тому назад…
Но он уместен вблизи от моря, где придает пряность воздуху; словно щепотка соли в соусе, он делает его более привлекательным, более приятным. Он кажется вам тошнотворным, подобно тому как в далеких от моря городах запах асфальта кажется ужасным.
Волна холодного воздуха нахлынула с Балтики. Вы знакомы с резкими похолоданиями в Берлине, которые внезапно поражают город теплым солнечным днем?
Похолодание обычно продолжается час, два или три, очень редко — целый день. Короче говоря, время, достаточное для того, чтобы заполнить больницы пациентами со скоротечной чахоткой. Очень странным кажется то, что несколько льдин, принесенных ветром с Ботнического залива, способны, после того, как потопят одну-две баржи с Аландских островов, довести до смерти от кашля лодочников с озера Мюгель, превратив этих бравых парней в болезненных призраков, выкашливающих свои легкие.
В пыльном парке, где с неба сыпались мелкие снежинки, мы занимали скамейку с чугунными головами геральдических драконов. Мы — это я и польская студентка.
Она листала тетрадь с конспектами.
Холод был таким свирепым, что она скорчилась под своим бежевым плащиком, словно наказанное животное.
Вспыхнувшие за кустами бересклета яркие фонари зала Цилерт подали нам сигнал, словно огни спасительной гавани.
— Пойдемте, выпьем горячего кофе, — сказал я, и она послушно последовала за мной с видом благодарного зверька. В заведении поспешно набивали сухими дровами и кусками угля две больших печки со слюдяными окошками; фиолетовые огоньки уже перебегали по поленьям, политым небольшим количеством керосина.
В зал входили все новые и новые посетителя, которых загнало сюда дыхание севера; они шумно рассаживались за столиками, стараясь оказаться как можно ближе к источникам тепла.
Из пианино полились звуки арпеджио; запели струны, высокие ноты зазвучали за кулисами небольшой сцены, увешанной батиком.
Горячий кофе, жгучий пунш, желтые и розовые бутерброды заполнили столы с керамическими столешницами.
Моя спутница выпила дымящийся кофе, не глядя проглотила несколько кусков ярко-красного лосося, очистила пару тарелок от креветок и салатов, залитых густым соусом, после чего снова открыла свою тетрадь с конспектами и углубилась в созерцание алгебраических символов.
За кулисами кантилена сменила тирольскую мелодию; среди рыдающих звуков скрипки я уловил обрывки нескольких фраз:
— Лунный свет… озеро… суровые волны… пароход…
Эти слова безжалостно терзали мое сердце.
Студентка сконцентрировала светящуюся энергию своего бледного взгляда на последовательности интегралов; при этом она рассеянно поглощала сандвич с яйцом, так как ее мысли были захвачены фантасмагорической мощью чисел.
— Mondschein — im Kuhlen Grab[93]… — рыдала певица.
Когда вновь появившиеся посетители распахнули дверь, в зал ворвался шум дождя.
Холод заканчивался небольшим наводнением.
Я увидел черную воду, на которой дрожали бледные огни… «Лунный свет… Могила…» — донеслось из-за кулис.
Испарения, поднимавшиеся над сырой одеждой, собирались в туманную пелену на середине высоты помещения, останавливаемые собравшимся у потолка горячим воздухом. В этой атмосфере над барьером тумана уже смутно вырисовывались лица, всматривавшиеся вдаль.
Бледные лица на улице с высокими зданиями как будто ожидали какое-то невероятное событие; но, вместо того, чтобы уставиться в тупик, они смотрели на призрачный бушприт, нацеленный в неизвестное.
Внезапно на мое плечо опустилась тяжелая рука.
Я заметил, что это была достаточно ухоженная рука, немного более полная, чем нужно, с грубым обручальным кольцом, явно сработанным в траншеях Аргонны[94]. Я отчаянно пытался найти взглядом свою соседку. Она продолжала судорожно записывать мантиссы логарифмов на полях рисунков своего черновика.
Рука принадлежала Хайнриху Бору, мужу Эллен.
— Ах, негодник, — раздался голос, — я так и знал, что здесь замешана женщина. Пропасть на полтора месяца, забыть всех своих друзей! Я уже начал думать, не случилось ли чего, но Эллен сказала мне…
— Эллен!.. Эллен?.. — воскликнул я.
— Ну, да, Эллен, моя жена, она не разыгрывает недотрогу, хотя и ведет себя несколько сдержанно; она сказала мне, что такое исчезновение мужчины может быть связано только с женщиной, и у меня нет оснований беспокоиться.
— Ох, — пробормотал я, — значит, Эллен…
— Надеюсь, вы не станете сердиться на мою жену из-за этого? Это так естественно для женщины, и я…
Он сидел рядом со мной, смеющийся, счастливый, с интересом поглядывая на польскую студентку, продолжавшую выписывать вереницы цифр в своей тетради. И, поскольку кельнер немного задержался с его заказом, он, не дождавшись, опрокинул на радостях мой стакан.
Все это кажется мне сплошным безумием.
Хайнрих рвался отпраздновать встречу с пропавшим другом, а поэтому заказал Hochheimer[95], горячие сосиски и копченую гусиную грудку кусочками.
Почувствовав ароматы пряного мяса, студентка отложила на несколько минут свою тетрадь. Хайнрих не удержался, чтобы не заговорить о нашей любви и довольно грубо пошутил о небольших твердых грудках, хорошо заметных под плащом полячки.
Она восприняла оскорбительный комплимент с болезненной гримасой, которую Бор не заметил, и которая в других обстоятельствах заставила бы меня ударить его. Но я думал только об этом чуде: Эллен была жива, она вышла живой из мрачных вод озера Мюгель. Она ждала меня. Я вернусь к золотым утрам на Мендельсонштрассе, фантастическим завтракам и удивительно гибкому телу Эллен.
— А пока — до встречи! Я должен предупредить Эллен о вашем возвращении, — вскричал Хайнрих, отмечая расставание мощными ударами своей лапы по моему плечу.
Стало жарко, невероятно жарко. Волна холода пронеслась над Берлином и теперь обрушилась на далекие виллы горного района, где медленно умирала, все еще сохраняя признаки своего морского происхождения.
Люди возвращались на улицу, заполненную янтарными сумерками, и на столиках на террасах снова начало появляться пиво.
— Мадемуазель, — обратился я к студентке. — Вы должны простить мне то, что случилось этим вечером; дело в том, что я стал счастливым человеком. Вы должны простить мне это. — И я протянул ей банкноту.
У нее по лицу снова промелькнуло неприятная болезненная гримаса, но в глазах сохранялась теплота.
Она вложила деньги между страницами своей драгоценной математической тетради и исчезла, попрощавшись со мной с серьезным видом на дорожках парка, в листве которого каждая капелька дождя содержала в себе маленькую искру заходящего солнца, напоминая этим слезы гигантского пивного источника.
Я так и не услышал звучание ее голоса, если говорить, как принято среди добрых людей и как пишут в добрых старых книгах.
Когда Фрида, бонна, открыла передо мной дверь в столовую, я увидел — сразу же и первой — Эллен. Она с серьезным видом наливала великолепному Хайнриху жирный суп с макаронами, используя классические движения официанта.
— Это он! Это он! Он вернулся, этот призрак! — пропел Хайнрих на мотив какой-то песенки.
Эллен указала мне на стул рядом с собой и наполнила тарелку золотистым супом.
Ничего не изменилось.
Мы говорили не о исчезновениях, не о женщинах, а об акциях Люфтганзы и о блестящей афере с синтетической шерстью, партию которой заказали англичане, и к фирме-производителю которой имел серьезное отношение Хайнрих.
Макароны с приличной долей перца, сопровождаемые большим количеством вина и весьма сносным немецким шампанским, быстро разогрели мне кровь, пробудив во мне страстное желание быстрее пережить ночь и проснуться, когда через приоткрытую дверь ко мне скользнет пеньюар с болгарской вышивкой и появится посеребренная солнцем селедка.
С момента моего пробуждения в темноте я ожидал, когда вокруг меня проснутся все остальные.
Электрические шары на улице погасли с первыми лучами зари, кисть которой коснулась фасадов. Фрида, громко зевая, гремела на кухне посудой. Дружелюбный аромат кофе долетел до меня симпатичной волной. Широкая ладонь Хайнриха звонким шлепком встретилась с обнаженной рукой Фриды. После этого наступила тишина и в ее сумрачных волнах я угадывал торопливые ласки, финал которых был отмечен веселым уходом удовлетворенного мужчины.
Эллен! Я ждал Эллен!
Она дала знать о себе отдаленным журчанием воды в ванной комнате и весенним ароматом ее любимых духов.
Потом я услышал, как она мурлычет американскую песенку, в которой звучит ностальгия по прерии и ее бесконечным горизонтам.
А вот и она! Дверь в мою спальню бесшумно отворилась, и на постель опустился поднос с легким позвякиванием тонкого фарфора.
— Эллен, — пробормотал я, — скажи мне, скажи скорее, что было с тобой? Как ты смогла спастись из черных вод озера?
Она посмотрела на светлое окно, и на его фоне я различал только тонкий темный силуэт.
— Небо… — начал я очередную фразу.
Ее плечи затряслись в беззвучном смехе.
— Ты смеешься, — недовольно буркнул я, — но я с каждым часом переживал очередную смерть…
Теперь я услышал ее смех, странный, наполненный непонятной мне болью, оцарапавшей мое сердце.
— Эллен! — воскликнул я с тревогой.
Ее силуэт медленно повернулся, словно она находилась на поворачивающемся под ней круге, начавшем свое тяжелое механическое вращение. У меня возникло ощущение какой-то неизбежной катастрофы, необходимости немедленного бегства, хотя при этом сохранялось понимание, что за открывшейся передо мной дверью находится какая-то жуткая тайна.
Все произошло совершенно неожиданно.
Я увидел лицо Эллен. Я успел увидеть и непонятную улыбку на лице с закрытыми глазами; потом она приблизилась к постели, склонилась надо мной и открыла глаза.
Боже! О, властелин мира вещей! Куда исчезли серые глаза Эллен? Ее веки открыли жуткие ночные зрачки с вспышками фосфорного огня.
Маска!.. Глаза мужчины в маске мрака…
Попятившись, она приблизилась к двери — так двигалось безымянное существо в салоне парохода — его взгляд проклятого обжигал мне лицо.
В заполненной сумерками прихожей ее силуэт превратился в нечто чудовищное — я видел это той страшной ночью на пароходе…
— Вы не можете потерять меня! Наш договор подписан!
Я услышал шуршание сминаемого пергамента.
Я не покинул Берлин.
Я продолжал что-то искать в нем, не представляя, что именно я ищу. Несколько раз я возвращался на Мендельсонштрассе, пытаясь убедить себя, что тот утренний час относился к числу ночных кошмаров.
Но, каждый раз, перед тем, как оставить тротуар на противоположной стороне улицы, я поднимал взгляд на окно апартаментов Эллен. И сразу же на окне быстро сдвигалась штора и меня начинали буравить жуткие двойные светлячки.
Однажды вечером на Фрёбельштрассе, одной из беднейших улиц мира, когда я проходил мимо очереди бедолаг, ожидавших убежища на ночь в городском приюте, я неожиданно расхохотался.
— Получается, — громко произнес я, — получается, что Хайнрих Бор спит с… Ха-ха-ха!
Господи, ну как не посмеяться над этим!
Несчастные, ждущие, словно праздничной ночи, возможности провести несколько часов в клоаке городского приюта, люди, которым довелось услышать стоны всех мучений, хрипы всех самых свирепых агоний, смех всех безумцев, обернулись в мою сторону, и мой смех показался им таким ужасным, что женщины забились в истерике, а один из мужчин выбежал из очереди и ударил меня по лицу.
Я продолжаю поиски.
Я вернулся в Париж.
Шпинелли…
Эллен…
В моей душе разбилось их подобие.
Перед баром «Эльдорадо» и кафе «Намюр» мое такси застряло в автомобильной пробке.
Я выскочил из машины. Преодолев вопящий барьер, я нашел другую машину.
Перрон, скорый поезд Париж — Берлин — Варшава.
— Вы не забронировали место?
— Я готов ехать в коридоре или на угле в тендере. Несколько часов в саже и копоти под сильным дождем, несколько часов без жизни.
Наконец, я услышал немецкую речь…
Берлин.
И что теперь?
Я уже говорил, что я ищу. В пустынном сквере, где меня однажды застала волна холода, в день настоящего счастья я смотрю, как высокие трубы взбивают в небе ночные перины для призрачных страстей.
Мария Лавренска, ставшая моей спутницей по жизни благодаря одному часу в теплом помещении, утоленному голоду и братскому сочувствию, скажи мне, что все случившееся — это кошмар, и с помощью своих цифр докажи, что все это дым, довольно жуткий, но проходящий.
Позволь мне найти в твоих глазах отблеск мудрости, оставленной там интегралами и громадными уравнениями; пусть плод твоих занятий выльется для меня в свежий бриз, который облегчит лихорадку моей души, изуродованной страхом.
Ты знаешь, Мария, твои конспекты лучше действуют на призраков и демонов, чем самый сильный экзорцизм, применяемый монахами и святыми заброшенных обителей.
— Дух тьмы, говоришь ты…
— Ах, твой восхитительный голос, который мне не довелось услышать в этот ледяной вечер, но который с тех пор звучит в моей душе вечной музыкой.
— Дух тьмы и легенда о проклятии, и этого нельзя не знать…
— Но, — говорю я, — я видел ее глаза… Я заглянул в великую ночь иного мира.
— Ты видел, — ответишь ты мне, Мария Лавренска, — что звезды, эти удивительные миры, находятся в миллионах лье от той мрачной орбиты, на которой, как тебе показалось, они светили. Ты видел — и человеческому разуму и трактату по относительной математике оказалось достаточно, чтобы пошатнуть основы знания, добытого за тридцать веков эмпиризма, открытий и опытов, и потрясти эвклидов гранит.
Я поднимаю взгляд к небу твоих глаз, единственному небу, на котором мне все еще позволено надеяться отыскать спасение за время, отделяющее меня от бездны.