В клинике профессора Крылова шло экстренное совещание. Разбирался последний случай смерти. Все сходились на мнении: подводит АИК — аппарат искусственного кровообращения. Без него нельзя оперировать на сердце и легких, а он не всегда срабатывает точно. К тому же другой аппарат, контролирующий работу АИК, тоже несвоевременно подает сигналы приближающейся опасности.
Об этом Крылову было известно. Аппаратура устарела. Ею не успевают «освежать» клинику. Бюрократический барьер, ведомственная переписка, оформление всяких бумаг затрудняют «освежение». В последние годы дело с аппаратурой ухудшилось. Ликвидировали Министерство медицинской промышленности. Соответствующие заводы передали в ведение совнархозов. Они гнали план, выполняли побочные работы и не выполняли своих непосредственных обязанностей. Возникли своеобразные «ножницы». Соответствующие лаборатории разрабатывали медицинскую аппаратуру и приборы. Талантливые люди изобретали великолепные, необходимые для самых современных операций вещи. Эти аппараты и приборы получали премии и дипломы на международных выставках медицинской аппаратуры, но до клиник и больниц доходили не всегда. Совнархозы или не брались за выполнение нового заказа, или тянули с его выполнением.
Получалась своего рода злая сказка про белого бычка.
Аппараты есть, они прекрасны, но их нет у того, для кого они предназначены, хотя они есть и они прекрасны.
Причина этой злой сказки состояла в том, что прекрасных аппаратов и приборов нужно было немного, десять — пятнадцать штук на всю страну. А совнархозу такой малый заказ был невыгоден. Сто тысяч аппарат тов пожалуйста. Десять штук — крайне нежелательно.
Мороки много, плана нет.
Но так как наука идет вперед, а без новейшей аппаратуры невозможны сложнейшие современные операции, то, случалось, находили пусть не лучший, но легкий, хотя и дорогой выход. Покупали необходимую аппаратуру за границей. Платили за нее чистейшим золотом, хотя она и была хуже нашей, отечественной, той, что брала призы и дипломы на международных выставках, но, увы, лежала в лабораториях в количестве единственных опытных экземпляров.
Все это было нелепо, бесхозяйственно, не лезло ни в какие ворота. Вадим Николаевич Крылов и писал, и выступал по поводу этих нелепостей и безобразий. Но они, как говорится, продолжали иметь место. Ему же, беспокойному и шумливому человеку, в конце концов давали новые, полученные из-за границы приборы и аппараты. Он на время успокаивался, отставал, точнее, его закручивал поток текущих, непосредственных дел до той поры, пока новый случай не побуждал его к новой атаке.
Сейчас как раз и разбирался такой случай. Они давно запрашивали более совершенную аппаратуру. Переписка по этому поводу велась уже несколько месяцев, но без результатов. В ответ на бумаги приходили официальные бумаги, требующие новых бумаг.
Нужно было ехать в самые высокие инстанции, чтобы сдвинуть дело с мертвой точки. Вадим Николаевич собирался это сделать, да все так складывалось, что было не до поездок: доклад на симпозиуме, защита диссертаций его подопечными, сдача монографии, очередные срочные операции — все откладывало, оттесняло срок поездки. Но сейчас он решил ехать. Все оставить и лететь в Москву.
Вот только собрать материал, доказательства. И чтоб без осечек, без щелей, в которые могли бы ускользнуть инстанции.
Он слушал выступающих сотрудников, крутя в розоватых от частого мытья руках остро отточенный карандаш, и едва сдерживал раздражение. Опять его помощник, правая рука, Алексей Тимофеевич Прахов, не представил в свое время, не оформил предыдущий, похожий на разбираемый сейчас, случай. «Все дипломатничает, видите ли. Все уберегает меня от стычек. Все ищет лояльных путей, видите ли», — в душе возмущался Крылов, косясь на своего прибранного и приглаженного заместителя.
Из-за дверей донесся голос секретарши. Она уже не первый раз отказывала кому-то, не соединяла с профессором. И теперь Вадим Николаевич слышал ее решительный тон:
— Ну и что? А я не могу… А там важнее.
«Ах уж эта Леночка», — одобрил Вадим Николаевич и, сделав знак товарищам, чтобы подождали, взял трубку.
— Ну, что там? Крылов слушает.
Звонил главный врач доцент Рязанов:
— Просил бы ко мне.
— Я занят.
— Действительно важно?
— Архидействительно.
— Когда же?
— Когда освобожусь.
— Жду.
Освободился Вадим Николаевич уже поздним вечером, в сумерках. Рязанов ждал. Это был старый, еще по фронту, товарищ Крылова, с которым они неплохо ладили, хотя частенько схватывались в принципиальных спорах. Рязанов относился к категории гибких, Крылов — к категории прямых людей. «Мне гнуться и скользить нечего, — говорил Крылов. — У меня, видишь ли, работа такая. Нужна определенность и ясность». — «А у меня, — защищал свое мнение Рязанов, — другая работа. Надо любыми путями выбить, достать, защитить. И все для вас, между прочим». — «Адвокат», — в порыве спора бросал Крылов. «Бык испанский», — ответствовал обычно выдержанный Рязанов.
Сегодня он пока что молчал. Оторвался от газеты, вскинул на лоб очки и указал Вадиму Николаевичу на кресло.
— Жду, — буркнул Рязанов и наклонил лобастую голову.
— Извини… Я просил секретаршу…
— Мне нужна не секретарша, а профессор Крылов.
Он сдержал вздох, отложил газету.
— Как с нашей заявкой насчет аппаратуры? — опередил его Вадим Николаевич.
— Идет переписка.
— Резину можно тянуть еще полгода. Выправляй документы. Через неделю поеду.
Рязанов покачал головой:
— Незачем тебе ехать. Через неделю все здесь появятся. Слышал о совещании?
— Н-ну, — недовольно буркнул Вадим Николаевич.
— Вот о нем и речь, — произнес Рязанов и почесал свой мясистый, нос. — Есть некоторые разведданные…
Горбач будет красоваться, а нас чернить собираются. — Он опять почесал нос и сдержал вздох. — И все из-за тебя.
— Может, полбанки тебе поставить? — попробовал пошутить Вадим Николаевич. — Нос-то вон как чешется.
— Поставят, — не принял шутку Рязанов. — Перо вставят.
— Ну, тут мы поможем. Вытащим.
— Не валяй дурака. Это серьезно.
— Все было, и ничего не было, — отмахнулся Вадим Николаевич.
Рязанов помедлил, произнес глуховато-сдержанным голосом:
— А ты не можешь…
— Не могу, — резко прервал Вадим Николаевич. — И не хочу, видишь ли. Что ты мне Горбача в нос тычешь?! У меня свои принципы, у него свои. — Он начал постукивать кончиками пальцев по подлокотникам, что означало раздражение. — Помню, мой Петька все повидло слизывал. Хлеб оставит, а повидло съест.
— При чем тут твой Петька?
— А таков твой Горбач. Пенкосниматель.
— Мой?
— Твой, раз ты мне им глаза колешь.
— Пошло-поехало. — Рязанов откинулся на спинку кресла и приготовился к длительному молчанию.
На Вадима Николаевича его поза не произвела впечатления. Он продолжал распаляться с каждым словом.
— Вы знаете, — перешел он на «вы», представляя перед собой не Рязанова, а всех своих противников. — Вы знаете, что к чему. Есть, видите ли, врачи и врачи. Как говаривал мой дорогой учитель: изобретено два способа возвыситься над остальным человечеством. Первый — это постоянно расти, совершенствоваться, набираться ума-разума, к людям относиться архигуманно. А второй, — он сильнее забарабанил пальцами, — это унизить и оскорбить других, чтобы себя возвысить. Себя!..
Видя, что Рязанов не возражает, Вадим Николаевич сделал паузу, заговорил помягче, снова переходя на «ты»:
— Ты же отлично знаешь, что мы с Горбачом на разных орбитах. Мы берем тех, от кого он отказывается.
Сколько мы после него взяли? Скольких, можно сказать, с того света спасли? Покойный Владимир Андреевич Опель брался за «операции отчаяния». И я, видишь ли, на грани дозволенного балансирую.
— А надо ли? — вставил Рязанов и тотчас смягчил реплику: — Всегда ли надо?
Вадим Николаевич поерзал на стуле, словно ему вдруг стало неудобно сидеть, помедлил, не потому, что не нашелся, что ответить, а искал слова наиболее доказательные.
— Надо. Всегда, — ответил он решительно. — В пятьдесят шестом году я побывал в Швеции. И там с одним господином хирургом у нас спор зашел. Да, видишь ли, вот об этом же — надо ли? Он утверждал, что так называемых безнадежных следует умерщвлять. И будто бы это гуманно, так как уменьшает страдания и самого больного и родственников его. Может, и нам пойти по этой линии?
— Ну зачем же…
— Тогда как же быть? — оборвал Вадим Николаевич. — Встать в позу стороннего наблюдателя? А как же быть с клятвой Гиппократа? С долгом врача? С совестью?
Рязанов молчал.
— Я лично не могу отказать в просьбе матери, жене и вообще человеку. Я, видишь ли, сентиментален… — Он подождал, не улыбнется ли Рязанов. Но тот не улыбнулся. — Кто докажет, что больной Н. безнадежен? Кто убедит меня, что больной З. неоперабелен? А быть может, это мы безнадежно отстали? Это мы невежды и боимся показать свое невежество? Боимся ответственности. Дрожим за честь мундира. Сколько мы видели этих так называемых безнадежных, от которых все, все, в том числе и пресловутый профессор Горбачевский, отказывались? А они выживали. Сколько?! Надо только представить, что этот безнадежный — твой брат, отец, сын…
Вадим Николаевич вскочил и прошелся по кабинету, потом сел и заговорил более сдержанно:
— Просто необходимо изменить оценки. Судить о работе клиник и больниц не по пресловутым процентам смертности и койко-дню, не только по ним…
— А по чему же? — поинтересовался Рязанов.
— А по тому, сколько спас безнадежных. Скольким не отказал в помощи…
Оба долго молчали. Рязанов не решался отвергать доводы Крылова, но и поддержать их он не мог — положение не позволяло.
— Тогда вот что, — сказал он, опять потирая кончик носа, — выступи-ка ты на этом совещании и сам все объясни.
Вадим Николаевич ухмыльнулся:
— Видишь ли, я уже выступал.
— Еще раз. С новыми данными.
— Пожалуйста. — Он спохватился. — Только аппаратуру я выбью, потому что без нее невозможно. Без нее дело наперекосяк.
Рязанов привстал, протянул руку, что означало: он благословляет Вадима Николаевича.
Веру Михайловну уговорили показать сына профессору Крылову. Старики старались вовсю. Даже Зинаида Ильинична по вечерам приезжала. А Марья Михайловна приговаривала: «Да что теряешь-то? Да что плохого-то?» Но больше всех наступал Федор Кузьмич. Он не просто уговаривал, он доказывал, взывал к разуму, к логике, к чувству.
— Раз уж приехала, надо обратиться. Ведь не убудет. Не сходишь — потом казниться будешь. А люди говорят о нем хорошее, люди зря не скажут.
— Ладно, — согласилась Вера Михайловна. — В среду поедем. У меня и бумага есть.
— Адресок я достал, — обрадовался Федор Кузьмич. — Езды на троллейбусе всего ничего, полчасика.
Старики думали, что убедили Веру Михайловну своими доводами. А она согласилась совсем по другим причинам. Она чувствовала себя плохо. Была подавлена.
Не знала, как и доедет до дому в таком состоянии.
А главное, не знала, что написать Никите, как его подготовить к их внезапному возвращению. Она же все писала «вот-вот», обнадеживающие письма писала. Ее обнадеживали, и она обнадеживала. «Теперь уж нет ни во что веры, — думала она. — И не будет. Но повременить надо. Что-нибудь соображу».
Дважды она ездила на главпочтамт. Получала письма из дому. Но все не решалась ответить. На третий раз дала уклончивую телеграмму: «Мы живы-здоровы. Подробности письмом».
В среду, как и было задумано, они поехали в клинику. Федор Кузьмич усадил Сережу к окошку и всю дорогу рассказывал ему про город, про улицы, по которым ехали.
А Вера Михайловна сидела сзади и была занята своими невеселыми мыслями.
«Если опять будут класть для показа, для демонстрации — не соглашусь. Зачем его мучить? Он у меня не кролик и не собака… А как узнать? Они ж говорят: посмотрим… Насмотрелись. Все установили… Нечего больше устанавливать. Все человечество ему не поможет».
Ей показалась ненужной эта поездка, и она чуть было не предложила выйти из троллейбуса на первой же остановке.
«Ну чего мы едем? Зачем? Чего мы его на новые мучения везем? Все это один обман и одни иллюзии».
Она пристально посмотрела на сына. Он вовсе не походил сейчас на мученика. Выглядел лучше, чем всегда, к деду привык и слушал его внимательно, чуть приоткрыв ротишко. Вера Михайловна иной раз поражалась Сереже, его терпению, мужеству и пониманию. Никогда он ни одной слезинки не пролил, ни на кого не пожаловался, не покапризничал, как другие дети. Всегда был таким послушным, таким тихим, что все восхищались им. Он не понимал этих восхищений и никак на них не реагировал, как не реагировал и на свою болезнь, будто это страшное, заложенное в двух словах «тетрада Фалло», его и не касалось.
Ей стало неловко перед ребенком за свое малодушие. «Хуже не будет. И тяжелее того удара, что уже получила, — не получу».
В приемной она сидела замкнуто-отчужденно, не замечая тех, кто был рядом. Она прижала к себе Сережу и слушала гулкие удары его сердца. Оно учащенно билось под ее рукой.
Молоденькая секретарша взяла у нее письмо — ответ клиники на ее запрос — и скрылась в кабинете.
Вскоре она вернулась и пригласила Веру Михайловну войти. Вера Михайловна заметила настороженный взгляд Сережи. Видимо, его напугал ее отчужденный вид. Она внушила себе: «Я должна держаться». И через силу улыбнулась сыну.
Профессор Крылов не произвел на нее впечатления.
В кресле сидел маленький, невидный человек, в халате, шапочке, лицо клинышком, глаза острые, строгие, без улыбки. Ей невольно вспомнился Горбачевский со своим обаянием, со своей броской воспитанностью, и воспоминание это еще сильнее насторожило ее.
Крылов, как видно, и не старался произвести впечатления, заговорил резковато, не заботясь о приветливости (ей опять вспомнился голос Горбачевского — мягкий, певучий, обволакивающий).
— Слушаю вас. Какие жалобы? — спросил Крылов и краем глаза взглянул на Сережу.
Вера Михайловна уловила, что взгляд его при этом смягчился, и это подбодрило ее, дало силы для разговора.
— Мальчик болен. У него тетрада Фалло. Вот бумаги.
Она протянула целую кипу бумаг. Крылов отложил их в сторону и начал задавать обычные, знакомые, надоевшие ей вопросы. Вера Михайловна отвечала, как нелюбимый урок, лишь бы отвязаться. Профессор будто бы не придал значения ее тону. Он был терпелив и настойчив. Расспрашивал еще и еще, до той поры, пока не добивался нужного ему ответа. Потом он поблагодарил Веру Михайловну и обратился к Сереже:
— В футбол играешь?
— Не.
— А в бабки?
— Нет.
— Ну, тогда пойди сюда, — и профессор впервые улыбнулся. Во рту блеснул золотой зуб.
«У этого зуб блестит, а у того — улыбка», — подумала Вера Михайловна, снова мысленно сравнивая Крылова и Горбачевского. И это сравнение все время напоминало ей о печальном итоге, об обманутых ожиданиях и поддерживало недоброе, воинственное недоверие.
В конце концов она не выдержала и заявила:
— Если для показа студентам, как редкий случай, то я не согласна.
И опять Крылов пропустил ее заявление мимо ушей, продолжая осматривать Сережу.
Вера Михайловна закусила губу и замолчала, стала наблюдать, как проходит осмотр. Что-то на первый взгляд неуловимое отличало Крылова от других врачей.
Пожалуй, решительность, уверенность и осторожность.
Она заметила, что будто бы он и не щадит мальчика, поворачивает круто, прикасается вроде бы сильно, но Сережа молчит, не проявляет недовольства, не морщится. Значит, прикосновения не болезненны, не неприятны.
Они мягкие и эластичные. Человек знает, что и как делать, чтобы выходило терпимо.
— Сколько же тебе лет? — закончив осмотр, спросил профессор Сережу.
— Пять с четвертью.
— Ух ты.
— Да кто же тебе сказал так? — вмешалась Вера Михайловна, пораженная ответом сына не меньше, чем профессор.
— А дяденька Блинов.
— Это в клинике, — вырвалось у Веры Михайловны.
— В какой?
— Да мы ж к вам от Горбачевского.
В этот момент открылась дверь и появился Алексей Тимофеевич.
— Ой, здравствуйте! — невольно воскликнула Вера Михайловна.
Алексей Тимофеевич на какое-то мгновение не то растерялся, не то смутился, но затем взял себя в руки, слегка поклонился Вере Михайловне и деловито заговорил с Крыловым. Он что-то медицинское спросил, Крылов что-то ответил, и Алексей Тимофеевич ушел.
— Так, значит, от Горбачевского? — спросил профессор.
— Вот Алексей Тимофеевич как раз и устраивал.
Спасибо ему, Да только зря все…
— Не первый раз. Не первый, — произнес Крылов резким тоном, точно сам для себя свои мысли высказал. — Ну что же, лечить будем.
Слова его озадачили Веру Михайловну. Если бы он сказал обычное «посмотрим», она бы возразила. Она уже приготовилась к возражению. Но он произнес «лечить будем», и это остановило ее.
«Но лечить — это еще не означает операцию», — подумала она, хотя возражать было уже поздно.
Крылов протянул ей бумагу с личной печатью, со штампом. Там резолюция: «положить» и приписка: «по жизненным показаниям».
Вера Михайловна вспомнила волынку с оформлением в клинике Горбачевского и удивилась: «А как он узнал об этом? Узнал и упреждает!»
Она кивнула. Она согласилась. Она не то чтобы вновь поверила, нет, веры в ней сейчас не было ни на капельку, но она увидела в словах профессора хоть какой-то выход, точнее, хоть какую-то возможность оттянуть поездку домой. Обратно в Выселки Вера Михайловна не могла еще ехать. Никак пе могла.
Крылов встал, подошел к ней и положил руку на плечо:
— Лечить будем.
Он довел их до двери, взлохматил на прощанье Сереже волосы и обратился к секретарше:
— Леночка, Алексея Тимофеевича ко мне.
Класть решили сегодня же, сейчас же. Федор Кузьмич настоял.
— Раз уж приехали — не раздумывай. Мало ли чего. А за вещами я съезжу. Пока ты тут возишься, я и обернусь.
Он был явно обрадован оборотом дела. А главное, тем, что проходила его идея. Как-никак это он настоял, чтобы к Крылову ехать.
Федор Кузьмич действительно быстренько обернулся. Пока Сережу оформляли, мыли и переодевали, Федор Кузьмич снова был уже здесь, в приемной. Вся процедура приема на этот раз проходила без задержки. Правда, у главного врача Вера Михайловна немного испугалась, но все обошлось. Главный врач потер свой мясистый нос, снял трубку и позвонил. Она догадалась — Крылову.
— Ты опять, — сказал главный врач. — Ну, смотри…
И все. Остальное пошло как по маслу. Когда Сережу вывели из приемной в большом, не по росту, до самых пят больничном халате, ей вдруг сделалось так жаль его, какое-то недоброе предчувствие охватило ее. Она не удержалась, окликнула:
— Сереженька! — и бросилась к нему, и обняла, и прижала к груди.
Она вся дрожала и никак не могла унять эту дрожь.
— Ты чего, мам?
— Да так. Ничего. Озябла что-то.
Она через силу улыбнулась сыну.
— Мам, — спросил он, — а этот дядя профессор хороший?
— Хороший.
— А он волшебник?
Она удивилась вопросу, но, чтобы не разочаровывать сына, подтвердила:
— Почти.
Веру Михайловну окликнула сестра приемного покоя:
— Вас просили зайти к профессору Крылову.
Вот тут-то Вера Михайловна и вспомнила об Алексее Тимофеевиче, о неожиданной встрече с ним и о последних словах Крылова. Других причин приглашения она не находила…
«Может, я подвела его? Но ведь он ничего худого…
Я так и буду говорить. Мол, спасибо. Только благодарна. Никаких претензий к Алексею Тимофеевичу нет».
Потом она отвлеклась от этих мыслей, стала думать о том, что написать Никите. «Об отказе от операции писать не буду. Насчет всего человечества тоже не упомяну… Просто… Да, да, просто скажу, что перевели в другую клинику. О клинике Крылова он и сам знает».
Впервые она собралась лгать мужу, но не устыдилась этой лжи, а обрадовалась ей: она сохраняла спокойствие в доме, уберегала родных и дорогих ей людей от ненужных волнений.
— Вас Вадим Николаевич ждет, — завидев ее, будто обрадовалась секретарша.
На этот раз Вера Михайловна рассмотрела профессора поподробнее. Оказывается, у него черные, с редкой сединкой волосы, у глаз и у рта морщинки, особенно они заметны у рта, как две уздечки с каждой стороны.
А глаза темно-карие, умные, будто всевидящие. И взгляда он не отводит. От всего облика его исходила уверенность и убежденное спокойствие. На сей раз он был более приветлив, усадил Веру Михайловну напротив себя, но заговорил совсем не о том, о чем она предполагала.
— Тут, видите ли, один вопрос. Вы доктора… — он заглянул в бумагу, — Петюнина знаете?
— Нет, — отказалась Вера Михайловна, не припоминая такой фамилии. — Нет, не знаю.
— Владимира Васильевича Петюнина, — повторил Крылов.
— Владимира Васильевича… — повторила за ним Вера Михайловна. — Так это ж наш! Из Медвежьего.
— Вот-вот, видите, — подтвердил Крылов. — Он заходил. Вами интересовался. Просил разрешения на посещение… А вы, оказывается, из знакомых мест. Расскажите-ка о себе.
Вера Михайловна рассказала. Не так подробно, как когда-то Горбачевскому, без прежней охоты, но точно и откровенно.
— А вы что… Видите ли… — Крылов тянул, подыскивая слова. — Вы сколько уже здесь живете? Трудновато. Накладно. Так во-от… Могу предложить… Не хотите нянечкой поработать?
Предложение было неожиданным. Вера Михайловна растерялась.
— Я понимаю, — извиняющимся тоном произнес Крылов. — Вы учительница… Но другого пе могу…
А пособить вам хочется. Дело в том, что это надолго с мальчиком. Я имел в виду, что процедура эта, видите ли, трудоемкая.
Веру Михайловну поразила не неожиданность, не само предложение профессора, а мотивы этого предложения. Ее до боли тронуло одно слово: пособить. Давненько она его не слышала. А слово-то дорогое, хорошо знакомое, выселковское, там его часто произносят. Пахнуло родными местами, родными людьми. Будто душевный мостик перебросило это слово от сердца профессора к ее сердцу.
Крылов ждал, и Вера Михайловна произнесла:
— Можно, я подумаю?
— Конечно. Это, видите ли, не к спеху.
Она раскланялась и вышла.
Доехав до главпочтамта, поспешно села за письмо Никите. В нем она сообщила, что уже согласилась поработать санитаркой. «Мне нисколечко не будет трудно, — писала она. — А помогать людям буду. И Сереженька на виду будет… А профессор обещал лечить. О нем люди хорошее говорят».
Вера Михайловна оторвалась от бумаги, удивляясь тому, что пишет о человеке, который еще утром казался ей неприятным и неприветливым, в добрых тонах.
«Но он пособить хочет», — добавила она и подчеркнула это слово двумя аккуратными чертами, будто это было не письмо, а тетрадь одного из ее учеников.
Вера Михайловна смутно помнила тяжелые минуты прощания с клиникой Горбачевского. Она старалась не воскрешать тягостных воспоминаний. Берегла душевные силы. Предстояли последние испытания, и ее силы нужны были не столько ей, сколько Сереженьке. Но иногда, помимо ее желания, одно воспоминание беспокоило Веру Михайловну. Оно касалось Владимира Васильевича — доктора из Медвежьего, человека, который первым определил болезнь ее сына. Вроде бы он, этот Владимир Васильевич, появлялся тогда в приемной, вроде бы о чем-то спрашивал, что-то советовал. Но что именно? Совсем не советы и вопросы доктора из Медвежьего волновали ее, а то, что она обошлась с ним не так, как принято обходиться в родных местах, обошлась неприветливо и дурно.
Не по-людски. А ведь он, верно, добра хотел и ничем не провинился перед нею. Вот эта ее минутная черствость и неприветливость, обхождение не по-людски, проявившиеся пусть и в трудный момент, но проявившиеся, они-то и беспокоили совесть Веры Михайловны. Однако со временем, озабоченная сначала устройством сына, а затем и своим устройством, она как-то позабыла о Владимире Васильевиче и о своей досадной промашке в обхождении с ним.
Зато Владимир Васильевич Петюнин часто вспоминал о Вере Михайловне. Ему врезалась в память та безысходная отрешенность, что застыла на ее лице тогда, в приемной, в минуты ухода ее из клиники Горбачевского.
Лицо Веры Михайловны с расширенными, будто остекленевшими глазами часто вставало перед ним и напоминало о том, что это он, врач Петюнин, первый обнаружил врожденный порок сердца, толкнул ее на те необходимые, но все равно мучительные испытания, что тянутся до сих пор. Только врач способен понять то профессиональное состояние, в котором находился Владимир Васильевич, то душевное беспокойство, что не покидало его все это время.
Он был еще молодым врачом, а значит, все его чувства были еще обострены, они еще не обросли тем особым внутренним панцирем самосохранения, какой появляется с годами у более опытных врачей, когда переживания за каждого человека уже не так травмируют психику, когда их как бы не допускаешь близко к сердцу, внушая себе мысль о том, что это неизбежные спутники твоей профессии и нужно привыкнуть к ним, иначе сам сгоришь раньше времени.
Владимир Васильевич еще переживал за своих больных, еще думал о них, еще терзался их физическими и моральными терзаниями. Вот почему он все эти дни стремился узнать, где же Вера Михайловна и что же все-таки стало с его бывшим пациентом. Свободного времени у Владимира Васильевича было мало, сутки заполнялись учебой, лекциями, работой в библиотеке, встречей с консультантами, подбором литературы и еще десятками необходимых дел, но он все же выкроил несколько часов и поехал в клинику Крылова, где, по его расчету, должен быть этот мальчик Прозоров, если, конечно, его не увезли обратно в Выселки.
Предположения его оправдались. Секретарша профессора сообщила:
— Они как раз оформляются.
— А можно поговорить с профессором? Я врач… Из тех мест, откуда этот мальчик. Я, если хотите, виновник…
Дверь открылась. Показался Крылов.
— Леночка, все заявки на аппаратуру. И список принятых из числа непринимаемых… — Заметив Владимира Васильевича, он осекся. — Вы что хотели?
— Я к вам… Я врач…
— Я, видите ли, занят.
— Извините, но как раз принимают моего больного… мальчика Прозорова.
— Так вы оттуда? — несколько смягчившись, спросил Крылов.
— Да, из Медвежьего. Я первым его смотрел, еще в начале прошлого года.
Крылов жестом пригласил Владимира Васильевича в кабинет. Он был раздражен, но не мог отказать врачу с периферии. Сам выбившись «из низов», как он упорно рекомендовался, Крылов питал некоторую слабость к коллегам с отдаленных точек, зная, как им нелегко живется и непросто работается и как они нуждаются в совете и поддержке старших товарищей. А раздражение его было следствием недавнего телефонного разговора с главным врачом. Доцент Рязанов все-таки еще раз позвонил и высказал решительное недовольство по поводу приема этого мальчика с тетрадой Фалло.
— Ладно, — в сердцах произнес Крылов, — если у тебя или у твоих родственников, не дай бог, появится такой несчастный ребенок, класть не буду, — и бросил трубку.
Сейчас он досадовал на себя и за свою резкость и за весь этот разговор.
— Прибавили вы нам забот, — произнес Крылов, когда они уселись друг против друга.
Он минуту помедлил, проверяя, как отреагирует молодой коллега па его слова, и, видя, что тот понял их правильно, не обиделся, заговорил откровенно:
— Вы, наверное, знаете, что он лежал в клинике Горбачевского? Месяц лежал. Они, видите ли, не берутся за операцию. Они, видите ли, умные. Ему не терпелось отвести душу. А перед ним был человек, разговор с которым ни к чему не обязывал, то есть именно тот, с кем и можно поговорить открыто. — Столько проблем!
Тысяча неизвестных. А у нас даже атравматических игл пет. В Швеции покупаем. Дрожим за каждую, как за собственный глаз. — Он стал потирать подушечки пальцев, будто они замерзли или устали от работы. — А проблемы… Проблемы наши нужно решать всем человечеством, всей международной наукой, потому что они касаются здоровья всех людей… — Он уже разрядился, улыбнулся глазами. — А вы в какой области специализируетесь? Почему здесь? Давно ли работаете?
Владимир Васильевич и в самом деле был несколько озадачен откровенностью профессора и не знал, как вести себя, но последние вопросы подбодрили его, вывели из состояния растерянности. Он все объяснил и снова повторил, что первым заподозрил у мальчика врожденный порок и потому интересуется его судьбой.
— Значит, вы терапевт, — с некоторым разочарованием в голосе сказал Крылов. — Хорошо, что вы заподозрили врожденный порок, хорошо, что направили куда надо, но, увы, никакими лекарствами порока не исправишь, особенно тетраду Фалло. Ведь при этих пороках кровь почти не поступает в легочную артерию, а значит, не обогащается кислородом, а венозная, наоборот, идет прямо в аорту, вот отчего они, детишки эти, такие синие. Хотя что я вам рассказываю, — спохватился он. — Вы же врач, хотя и терапевт, и в заболеваниях сердца должны разбираться. Хотя, думаю, столько, сколько я, пороков не видели.
— Да, — признался Владимир Васильевич. — Наш профессор специализировался на желудочной хирургии, на почках…
— Первое время, помню, мне снились страшные сны, — продолжал Крылов. — Да что во сне… Заходишь в палату, а они темно-синие, губы и ногти почти черные.
Не смеются, не играют. Задыхаются. Смотришь, такой малыш сидит на корточках и встать боится. А еще помню девчушку. Стоит перед зеркалом и губы сметаной мажет, чтобы они были «как у всех».
Из приемной донесся голос секретарши. Она опять повторяла: «Занят. Очень важно». Крылов хотел было взять трубку, но раздумал, решил закончить беседу.
— А подобные операции наблюдали? Как-нибудь приходите. Это, видите ли, сложнейшее дело. При тетраде Фалло требуется не только открыть сердце, но выключить его из кровообращения и остановить. А тут без соответствующей аппаратуры ничего не сделаешь. Ну и без людей, конечно, которые умеют владеть ею. А их даже по штату нет. Пока что не предусмотрено…
Снова послышался голос секретарши. Крылов снял трубку, произнес резко:
— Подождите минуту. — И встал быстро, давая понять, что разговор приходится заканчивать. — Так заходите, — повторил он. — И вот еще. Совет старого доктора. Всегда думайте о человеке, прежде всего о больном, а потом уже о себе и обо всем прочем.
— Да, да, конечно, — поспешно заверил Владимир Васильевич, довольный откровенной беседой и приветливостью знаменитого профессора, о строгости, сухости и странностях которого ходит столько всяких россказней.
Первая неделя пролетела как один день. Тяжкий день. Вера Михайловна так выматывалась, что и ночевала в клинике, предупредив стариков заранее, чтоб не беспокоились. Никогда раньше она и не думала, что работа нянечки такая суетливая, беспокойная, важная, такая «ножная» работа. Весь день на ногах. Только присядешь-«няня, судно!», «няня, приберите в десятой», «няня, помогите, пожалуйста». Быть может, потому, что она все делала безропотно и на каждый зов бросалась немедля, ей и не давали покоя. Конечно, Вере Михайловне могли бы сделать скидку, дать палату полегче, с ходячими, или взять на полставки. Но она сама этого не захотела. Сама сказала старшей сестре: «Только я хочу как все. И… пожалуйста, никому, что я учительница».
Не в ее характере было искать легких путей, снисходительности, чьей-то опеки. Она и учительницей работала безотказно, не считаясь со временем.
«Да и как это? — рассуждала она. — Больной человек просит, а я „подождите“. Он же беспомощный. Особенно если после операции или ребенок, как мой Сереженька».
Впрочем, сына она видела сейчас меньше, чем тогда, когда не работала в клинике. Точнее сказать, видела чаще, но была с ним меньше. Даже но вечерам, после работы, уединится с ним в облюбованном местечке, за телевизором, а ее позовут: «Там, в девятой, уже минут десять звонят». Теперь все знали, что она нянечка, вот и обращались к ней. И Вера Михайловна спешила в девятую. А то сама зайдет к Сереже в третью, а у его соседа Ванечки крошки на простынке — гостинец ел прямо в постели.
— Ну-ка, встань на минуту. Я стряхну.
Ванечка вроде спешил, принимал серьезный вид, но делал все медленно и осторожно. Вера Михайловна терпеливо ждала, понимая, что эта медлительность у Ванечки от болезни, а не от нежелания и щадящие движения его тоже выработаны болезнью.
Теперь она чувствовала себя хозяйкой в отделении, в какой-то мере ответственной за этих людей, взрослых и детей, мужчин и женщин, во всяком случае за их покой и удобство, за их быт и настроение.
Сейчас она видела клинику изнутри, знала ту часть ее жизни, о которой раньше, до своей работы здесь, и понятия не имела.
Вот хотя бы время. Оно для всех здесь разное. Для нянечек и сестер — одно, для врачей — другое, а для больных — третье. Сестрам и нянечкам его не хватает, они с ног сбиваются, чтобы все, что надо, сделать до обхода. А врачи не торопятся с операциями, держат людей месяцами. А больные, особенно те, кто еще ходить может, маются от безделья, места себе не находят, все изведутся, пока привыкнут к больничному времени.
У них время делится — Вера Михайловна однажды услышала такой разговор «от жратвы до жратвы, от процедуры до процедуры, от осмотра до осмотра». А у них, нянечек, — от уборки до уборки. Но это не точно, потому что в промежутке этом надо еще сделать уйму незаметных, может и нетрудных, но хлопотливых дел: помыть, подтереть, подмести, поправить, покормить, повернуть, подать, ответить, ободрить, да мало ли что еще.
И на все идут секунды, и минуты. Так минутка к минутке и набегает. Оглянешься, а уже врачи идут, обход начинается. Опомнишься, а уже сумерки, дежурство кончается, а еще с Сережей не поговорила.
Но больше всего Веру Михайловну удивило то, сколько людей участвует в операции. В операционный день клиника пустеет — все на операции. Кто где, но каждый занят одним, общим — тем человеком, что лежит в эти часы на операционном столе. Да и те, кто не занят, ведут себя по-иному, не как в обычные дни, вроде бы прислушиваются, вроде бы готовы по первому зову прийти на помощь. И все ловят весточки: «Как там? Жив ли? Все ли нормально?» А от сестер и нянечек больные эти едва уловимые весточки принимают. Нет, ни слова никто не говорит — это категорически запрещено в клинике, — но по жестам, по движению, по виду выходящих из операционного блока, по глазам их все всё понимают.
Хотя операционные и отделены от всех палат, все равно они связаны с клиникой. Забегали сестры, повезли аппаратуру, доставили кровь в ампулах — всё заметят, всё углядят. И уже шорох по палатам: «Видно, плохо. Затягивается дело. Бригаду для оживления вызвали».
Вера Михайловна дивилась первые дни: «Ну откуда они знают? Как догадываются?» А потом и сама кое-что замечать стала.
Санитарок было три на отделении и две операционных. Операционные работали особо, у них свой график, а отделенческие «скользили», то есть менялись дежурствами по времени. Сегодня Нюша днем, а Ниловна ночью, а Вера с утра заступает. А завтра Нюша ночью, Ниловна с утра, Вера днем. Вот таким ходом.
И еще одно открытие прямо-таки ошеломило Веру Михайловну. Кто самый главный в клинике? Вадим Николаевич Крылов — это само собой, а кто дальше? Кто следующий? Оказывается, они — нянечки, санитарки.
Оказывается, они не меньше всех других, не меньше даже самого профессора значат.
— Ну, не может этого быть, — не соглашалась Вера Михайловна. — Он же величина. Специалист с мировым именем. Волшебник.
— А вот и может, — возразила бойкая Нюшка. — Без нас он, ёксель-моксель, ни хрена не стоит.
Нюшка любила крепкие выражения и не стеснялась ни мужчин, ни женщин. Она косила на левый глаз, так что поначалу Вере Михайловне казалось, что Нюшка одновременно смотрит и на нее и на кого-то еще, кто стоит сзади. Вера Михайловна даже оборачивалась — нет ли кого?
— Ты возьми себе в голову, — объясняла Нюшка. — Больному-то уход нужен. Без уходу он так занавозится — ни на одну операцию не возьмут. А после операции — особый уход… Усекла? Так что держи хвост морковкой. Врачей-то вон, навалом, а нас?.. То-то!
А потом у Веры Михайловны с этой Нюшкой начался конфликт.
— Поди-ка сюда, — как-то позвала она и завела Веру Михайловну в «черную процедурную». — Ты вот что.
Ты чего явилась? Заработать? Ну так работай, как и мы. А то, ёксель-моксель, выпендриваешься. Из-за тебя и на нас, гляжу, коситься стали.
— Я вовсе не хочу вам неприятностей, — пыталась объяснить Вера Михайловна, — Я просто не могу иначе.
— Моги, — приказала Нюшка.
Вера Михайловна молча кивнула. Она была скована.
В клинике она оказалась в каком-то двойственном положении. Никто, во всяком случае санитарки, не знали, кто она и почему согласилась работать нянечкой. Ничего, разумеется, секретного в том, что она при ребенке и из-за него, из-за того, что он пролежит здесь долго, стала работать санитаркой, не было. Двойственность положения объяснялась другим, тем, что она учительница и скрывает это. Нет, она не стеснялась никакой грязной работы, но ей казалось, что если узнают, кто она на самом деле, к ней станут относиться по-другому и это нарушит естественные отношения с товарищами.
— Я вам хочу напомнить, — еще раз попросила она старшую сестру, уже после разговора с Нюшкой, — о нашем уговоре.
Старшая сестра, Таисия Васильевна, пошевелила тонкими губами, склонила голову, то есть подтвердила: все остается в силе.
— Ну вот, какого… ёксель-моксель, — снова набросилась на Веру Михайловну Нюшка. — Тебе шоколад всучают, а ты рожу воротишь…
Вера Михайловна была женщиной не робкого десятка, еще в детском доме научилась и себя и других защищать. Но тут отступала, безропотно принимала словесные удары.
Вторая санитарка, Ниловна, в отличие от Нюшки была тихой и доброй старушкой. Она ходила, чуть приволакивая левую ногу, старалась, но не все успевала сделать, и не все у нее получалось как надо. На нее бы, наверное, обижались и сердились, но она всегда улыбалась и никогда не возражала. Любые замечания выслушивала молча, с покаянным видом. Вере Михайловне было жаль ее, и она частенько доделывала то, что не успевала сделать Ниловна.
Нюшка и это заметила.
— Чего ты за ее елозишь? Ты бы, ёксель-моксель, больше около своего дитя была.
Однажды Нюшка умилилась и даже прониклась к Вере Михайловне некоторым уважением. Пришла она вечером, заглянула в детскую палату, а там необычная тишина. Вера Михайловна сказку читает. Тосковала она по учительской работе, по детишкам. Вот и решила хоть чем-то заняться таким, что напоминало бы ее любимое дело.
— Ну, ты… ёксель-моксель — только и сказала Нюшка, когда Вера Михайловна, пожелав ребятишкам спокойной ночи, вышла в коридор.
А в следующий раз Нюшка расплакалась. Вере Михайловне тяжелый больной из одиннадцатой палаты флакончик духов в кармашек сунул и яблоко преподнес.
Вера Михайловна, смущаясь, поблагодарила, обернулась — Нюшка смотрит через полуоткрытую дверь.
Вера Михайловна, не раздумывая, увлекла ее на лестничную площадку и передала этот подарок — духи и яблоко. И тут Нюшка заплакала.
— Думаешь, что… Думаешь, от хорошего со всем этим говном возишься? У меня их двое, и вот… — Она, не стесняясь, задрала подол — и показала ноги, перетянутые, как жгутами, надувшимися темно-синими венами.
В общем, отношения наладились. Вскоре Веру Михайловну все полюбили на отделении…
Лишь с одним человеком у нее никак не налаживались отношения. Об этом знали только она и он, но все равно Вере Михайловне было неприятно. Этим человеком был Алексей Тимофеевич Прахов, второй профессор, правая рука Крылова. То есть ничего особенного между ним и Верой Михайловной не происходило, никаких стычек, никаких конфликтов, со стороны никакой натянутости никто и не замечал. Они здоровались, говорили, что надо по делу. Но она-то знала, что что-то не так. Ведь Вера Михайловна жила у него в доме почти месяц, он устраивал Сережу в клинику, к нему первому в этом городе она обратилась за помощью, и он оказал ее.
«Может быть, я его в чем-нибудь подвела? — думала Вера Михайловна, стараясь разгадать причину таких отношений. — Или, может, он не рад, что я тогда объявила о нашем знакомстве? О его участии в нашей судьбе? Так все равно выяснилось бы… Документы есть…»
Она даже собиралась подойти и напрямик поговорить с Алексеем Тимофеевичем. Однажды сделала попытку, выждала его в коридоре, поздоровалась, спросила, как поживает Виолетта Станиславовна.
— Нормально, — бросил он и прошел не задерживаясь.
Вера Михайловна прикусила губу.
Нюшка и тут как из-под земли вынырнула.
— И не подумай, — зашептала опа. — Кобелище. Из глазной сестричку сбил с толку. Он все за молоденькими, ёксель-моксель.
Зато с лечащим врачом Сереженьки, Аркадием Павловичем Чеботариным, Вере Михайловне повезло. Вначале он казался ей слишком строгим и серьезным. Ходит быстро, будто всегда торопится, слушает с лицом каменным, только бровями поводит. И говорит негромко, ровно и не очень внятно, точно ему шестьдесят, а не тридцать. Но потом, приглядевшись, она поняла, что не один Аркадий Павлович, а все в этой клинике ведут себя так — строго и серьезно. Здесь не улыбаются понапрасну, как у Горбачевского. Здесь унылости нет, но и показной приветливости тоже нет. А сам Аркадий Павлович, оказывается, разный. С детьми он преображается, становится другим человеком: шутит, смеется, ребятишек смешит.
Приходит на обход, спрашивает, как кто спал, что во сне видел.
— А я тебя, Миша, видел. Будто бы ты па жирафе ехал, на самой голове сидел и за уши держался.
Сердцем учителя Вера Михайловна почувствовала: Аркадий Павлович любит детей. И это сблизило их душевно. Вскоре Аркадий Павлович узнал, что она читает детям сказки, а чуть позже — и о ее настоящей профессии. Это еще больше укрепило их добрые отношения.
Аркадий Павлович не посвящал Веру Михайловну в тонкости и подробности анализов и обследований, как это делала Нина Семеновна, только говорил:
— Картина проясняется. Еще необходима маленькая операция: давление в самом сердце измерить.
— Так там же мерили.
— Во-первых, прошло время, а во-вторых, у нас свой подход и своя оценка результатов. Операцию-то нам делать.
Слово «операция» оживляло Веру Михайловну, но не настолько, чтобы вернуть ту веру, что переполняла ее тогда, в той клинике. Сейчас она даже не была уверена, действительно ли состоится операция. Но ее и не пытались убедить в этом. Тут просто работали. Сереже делали то же, что и другим детям с этой болезнью.
Вера Михайловна как бы вжилась в жизнь клиники, увидела ее изнутри, и этот взгляд изнутри помогал ей и придавал силы. Особенно на нее подействовал один случай, свидетелем которого она оказалась.
Дети есть дети. И даже тяжко больные, они иногда шалят. Сосед Сережи Ванечка, худенький, как цыпленок, как-то заигрался, забылся, закричал, запищал, замахал руками, и в самом деле изображая цыпленка, и вдруг повалился на пол. Ребята замолкли. Это гробовое, внезапно наступившее молчание и привлекло внимание Веры Михайловны — она пол как раз напротив палаты в коридоре подтирала. Вбежала она в палату, подхватила Ванечку и в ординаторскую. Там доктор Перевозчикова сидела. Она спокойно сделала мальчику укол, спокойно уложила его на топчан, укрыла байковым халатом.
— Обычный случай при тетраде, — сказала она. — С вашим такого не случалось? Сознания никогда не терял?
— Не случалось, — шепотом ответила Вера Михайловна.
Ошеломленная этим происшествием, она в тот же вечер поехала на главпочтамт, обо всем написала Никите.
«Вот и такие дети лежат. Их держат, на что-то надеются». Она хотела приписать ободряющие слова, но удержалась, не написала, чтоб не сглазить.
Дома ее ожидала Зинаида Ильинична Зацепина. Старики тоже обрадовались ее приходу.
— Да что же это ты? Уже трое суток не появлялась, — засуетилась Марья Михайловна и без лишних приглашений стала накрывать на стол.
— Заработалась, не до нас ей, — только и сказал Федор Кузьмич.
Он в какой-то мере был прав. Сейчас клиника для Веры Михайловны была всем. Там находился ее Сережа. Там была ее работа. Там решалась ее судьба. И она — именно там, среди больных, ждущих ее помощи людей, чувствовала себя лучше.
Помимо ощущения своей полезности и необходимости было еще и другое, что облегчало ее существование. Живя по чужим квартирам, напряженно ожидая результатов обследования, решения врачей о судьбе сына, она была одна со своим горем, со своими мыслями, она видела необычность, исключительность, тяжесть одного, своего случая. Сейчас она знала, что есть и другие дети с той же болезнью, еще более тяжкой, чем у ее Сережи, — с черными ноготками, те, что даже сознание теряют. Но их держат, значит, на что-то надеются… Эти наблюдения и ее общение с другими больными детишками, это сознание, что их положили не зря, а с надеждой, хотя они выглядят и хуже ее сына, это спокойствие, с каким относятся к ним в клинике, — все вместе действовало на Веру Михайловну утешающим образом.
За чаем, конечно, ее осторожно спрашивали о работе, о сыне, о дальнейшем.
— Да все идет ладно, — отвечала Вера Михайловна. — Выглядит ничего. Лучше некоторых, — добавила она, опять вспомнив Ванечку и то, как он потерял сознание.
— Да, может, и пройдет, — поспешила поддержать Марья Михайловна.
— Операция… — вздохнула Зинаида Ильинична.
— Ну и что? — как бы одернул ее Федор Кузьмич, который до сих пор гордился своей ролью в этом деле. — За тем и приехали. А насчет хирурга у народа мнение имеется. А народ…
— Ну ладно. Кто его знает… Будут ли еще оперировать, — поспешила прекратить разговор Вера Михайловна.
Помолчали, попробовали свежего варенья.
— А я у Зацепиной побывала, — сообщила Зинаида Ильинична. — Надей зовут. Еще молодая.
— Опять однофамилица? — спросила Вера Михайловна.
— Выходит, что так. Но женщина, видать, хорошая.
Приглашала. Может, съездим?
— Потом, — пообещала Вера Михайловна.
И все согласились с нею, понимая, что на уме у нее судьба сына и предстоящая операция.
Потянулись привычные дни: работа-ожидание, ожидание-работа. Все для Веры Михайловны сосредоточилось на одном — как решится судьба ее сына. Состоится ли операция? Когда? Но и судьбы других людей, особенно детишек, стали ей небезразличны. Она переживала за каждого человека. Вот тот тяжелый, что ей духи подарил, Копылов, все еще плох. Она около него часто бывает. Просто посидит молча, улыбнется. Видит, ему это приятно. И ей приятно.
Особенно же она волновалась за Ванечку. Ему предстояла операция, точно такая же, как Сереже, если, конечно, ее станут делать. Но Ванечка хуже выглядит, а все-таки собираются. Вера Михайловна от Аркадия Павловича слышала: готовятся. А готовятся тут долго, тщательно. Теперь она своими глазами видела, какое это непростое дело — подготовка к операции. Надо и анализы собрать, и точно выяснить все, и врачам подготовиться, и больного настроить…
Каждое утро по дороге на работу, покачиваясь в троллейбусе, Вера Михайловна думала: «Ну, что сегодняшний день даст? Как с Ванечкой? Может, на этой неделе?»
И про себя загадывала: «Если ему сделают, то Сереженьке-то уж не откажут».
Сегодня у нее дневное дежурство. С утра Вера Михайловна заехала на главпочтамт. От Никиты странное письмо. Прочитала — не поняла: «Какой-то Нефедов пишет. Живет под Ленинградом, в Вырице. Вроде по объявлению в газете». Вера* Михайловна и забыла о том, что она под горячую руку в газету писала. Теперь наконец вспомнила. Еще раз перечитала письмо: «…Нефедов… сообщает, что у него была сестра Маргарита, по мужу Зацепина…»
— Да что же это такое? — прошептала Вера Михайловна и поглядела по сторонам. — Неужели мамин брат?..
Она еще раз перечитала письмо, чтобы узнать адрес этого Нефедова. Но, кроме. Вырицы, других координат не было.
Вера Михайловна схватилась за бумагу: «Во-первых, пусть напишет на мою ленинградскую квартиру. Во-вторых, сообщи его адрес».
На работу Вера Михайловна приехала взволнованная. Старшая сестра еще сильнее взволновала:
— Зайдите прямо сейчас же к Вадиму Николаевичу.
— Хорошо, что пришли, — сказал профессор, едва Вера Михайловна переступила порог его кабинета. Он даже не ответил на ее «здравствуйте». — Садитесь сейчас в мою машину и поезжайте к профессору Жарковскому, гинекологу. Вот Ольга Леонидовна знает, куда ехать, и вам поможет.
Вера Михайловна закусила губу. Заметив ее крайнюю растерянность, Крылов, опять-таки на ходу, провожая ее к двери, объяснил:
— Видите ли, я вчера как раз с ним встречался. Ну, и говорил о вас, о вашей судьбе, обо всех деталях. Это наш корифей по акушерству и гинекологии. Так что — тьфу, тьфу, тьфу!
Только в машине Вера Михайловна пришла в себя, собралась с мыслями и поняла, в чем дело. Разговор с Крыловым был давний, ещё в день поступления Сережи. Он ее обо всем расспрашивал, в том числе и о детях.
Почему один? Она без желания отвечала, не придавая значения разговору. А он, оказывается, помнил.
«Теперь уж что? Не выпрыгивать же из машины?!» — подумала она, в душе довольная, более того, умиленная заботой Крылова.
У профессора Жарковского тоже была своя приемная, где сидели люди, свой кабинет, куда прямо с ходу и вошла Ольга Леонидовна. А через минуту пригласили Веру Михайловну.
Жарковский ее удивил моложавостью, веселыми искорками в глазах, стройной, спортивной фигурой. Ей даже на мгновение стало неловко от мысли, что она должна будет раздеваться и показываться этому человеку. Но она уже приучена была к подобным осмотрам, да и Жарковский сразу же так поставил разговор, что та капелька стыда, что появилась было у Веры Михайловны, мгновенно исчезла.
Профессор тщательно и долго расспрашивал Веру Михайловну и еще дольше и внимательнее смотрел ее, а потом вышел к столу, где все это время сидела Ольга Леонидовна, и заговорил с нею, перемежая речь латинскими, непонятными Вере Михайловне словами.
Пока она одевалась, слышала весь этот разговор. Из него поняла: в общем, надежда есть, необходимы стимуляторы и курс лечения, и еще что-то, и еще. Обо всем этом Жарковский говорил с Ольгой Леонидовной, а не с Верой Михайловной, и она в какой-то момент вдруг почувствовала себя маленькой девочкой, о здоровье которой говорят со взрослыми, и удивилась этому чувству и своему странному положению опекаемой. Но восстать против этого не могла. Обстоятельства не позволяли. Уже с самого начала она волей-неволей была поставлена в непривычное ей положение опекаемого человека.
— Что ж, попытаемся вам помочь, — произнес Жарковский, когда она вышла из-за ширмочки и подсела к столу. — Вам нужно будет сделать кое-какие анализы, — он подал ей направление. — Вот это лекарство, — он подал рецепт, — но его, вероятно, нет в аптеках. В следующий раз загляните ко мне. Я попытаюсь достать его.
И два раза в неделю, пожалуйста, на процедуры.
— Благодарим, — сказала за Веру Михайловну Ольга Леонидовна. Она выполняла поручение Крылова, и на нее нельзя было обижаться.
— Спасибо, — только и осталось сказать Вере Михайловне.
С этого дня дважды в неделю она на машине Крылова ездила в клинику Жарковского. Ездила одна, уже без сопровождающих.