В конце лета Вера Михайловна вышла на работу. Перед выходом они отпраздновали день рождения сына. Снова под навесом во дворе собрались гости. Снова поднимали тосты и директор произносил речь. Снова три бабушки-сестры пели старые песни. А сам именинник молча восседал на маминых руках.
— Сурьезный шибко, — поглядев на него, заключила бабка Анисья.
— Стало быть, начальством быть, — утвердил старик Волобуев.
— А глазоньки-то у него твои, девка, твои. А губы — Никитины.
За столом начался обычный в таких случаях спор: в кого ребенок. Во время спора Никита вдруг вскочил и побежал к мотоциклу.
— Ты куда ж это? — крикнула Марья Денисовна.
Никита только махнул рукой, завел мотоцикл и был таков.
— Да уж молчун, молчун, — заговорила Марья Денисовна, стараясь сгладить перед гостями неловкость, вызванную внезапным исчезновением Никиты. Пофырчит, похныкает, а чтоб реветь — этого у него нет.
Марья Денисовна поглядела на правнука с любовью и протянула через стол соленый огурчик. Сережа взял его и засунул в рот, как соску.
В разгар веселья вернулся Никита. Вынул из-за пазухи бутылку шампанского.
— Вот это да! — закричали гости. — Это по-царски!
На минуту все притихли. Вера Михайловна зажала уши сыну.
Хлопнула пробка. Старухи взвизгнули.
— О, язви те! — выругалась бабка Анисья.
— Стало быть, салют, — одернул ее старик Волобуев.
Никита разлил шампанское, поднял бокал, переступил с ноги на ногу.
— Верно, дедушка. Салют в честь моего Сережки.
Выпили, значит.
Красивой бутылкой из-под шампанского долго потом играл Сережа.
А выселковские ребятишки попрекали родителей:
— Да-а, вона Прозоровскому Сережке салют устраивают, а он ишшо и говорить не может. А я хорошие отметки принесу, а мне фигу, даже на кино не даете.
Вера Михайловна долго помнила сцену с шампанским. Ей представлялось лицо Никиты, по-детски открытое, счастливое, точно это ему исполнялся годик, а не его сыну.
В школе Веру Михайловну особенно не загружали, Вела она обычные уроки, без дополнительных занятий, без общественных поручений. Классное руководство с нее тоже сняли. Даже от педсоветов освобождали…
— Бегите, бегите, — отпускал ее директор. — У вас свое, особое задание.
Она летела в Выселки, сгорая от нетерпения увидеть сына. В се отсутствие Сережу нянчила бабушка.
Вера Михайловна была спокойна, и не волнение подгоняло ее к родному дому, а совершенно невероятная тоска по ребенку. За те несколько часов, что она не видела его, Вера Михайловна успевала так соскучиться, что места себе не находила от тоски, считала часы и минуты до встречи с ним.
— Солнышко ты мое! — говорила она еще от порога. — Как ты тут? Не соскучился по маме?
— Некогда было скучать, — за него отвечала Марья Денисовна. — Мы вот поели, поспали, а сейчас в окошко глядим.
Вера Михайловна подхватывала сына на руки, а он как будто бы не рад был. Восторгов не выказывал, не визжал, не смеялся. Иногда произносил: «Ма-ма». И тогда она прижимала его к себе, радуясь его близости и вдыхая запах его тельца. Потом доставала из портфеля коржик, взятый из школьного буфета, и протягивала сыну. Он, опять же спокойно и молча, принимал гостинец и сосал его, как соску.
Опять началась страда. Никита по суткам отсутствовал дома. Если приходил, то затемно, если уходил, то на рассвете. Сегодня он пришел необычно рано, еще засветло.
— Спит уже? Ну что такое! — Он огорченно махнул рукой. — С сыном повидаться вторую неделю не могу.
Он долго стоял у кроватки, наблюдая за спящим Сережкой. Подошла Вера, прижалась щекой к его плечу, не выдержала, пожаловалась:
— Какой-то он очень тихий.
— Да брось ты накручивать!
— Верно. Не поплачет. Не повизжит.
— Ну, думает мужик. Мыслею занят.
— О чем он думает?
— А что, у него мозгов нет?
Вера терлась щекой о задубелое, пропахшее потом и землей плечо мужа, улыбалась.
— Ну и что, что на других не похожий? Значит, особенный, — оживился Никита. — Может, из него… может, знаешь кто выйдет…
Слова Никиты понравились Вере Михайловне. Они хотя и не объясняли поведения сына, но как бы снимали с ее души тяжелый груз опасений. Сереженька — особенный, вот он и не похож на других.
По роду своей профессии Вера Михайловна видела многих детей разного возраста. Все они были не похожи друг на друга. Но ее сын — особенный: уж очень взрослый, уж очень серьезный. До двух лет она не слышала, как он смеется. Иногда он улыбался слабой улыбкой, но никогда не смеялся так звонко, беспечно, как остальные дети. Вера Михайловна тосковала по его смеху, потому что понятие «особенный» все-таки не исключало веселья и радости в ребенке. И вот однажды она услышала нечто среднее между повизгиванием и всхлипыванием. Она влетела в комнату и увидела Никиту и Сереженьку с открытым ртом.
— Мы пупик ищем, — объяснил Никита. — А ну-ка, где он?
Парнишка увертывался и издавал странные звуки, не похожие на смех.
— Ему же щекотно! — крикнула она и выхватила сына из сильных рук Никиты.
Она видела, что Никита счастлив и рад даже этому подобию смеха.
Теперь Сережу выпускали во двор и он играл с Володей Волобуевым, своим одногодком и соседом. Мальчики резко отличались один от другого, как будто природа специально устроила так, чтобы подчеркнуть особенность Сережи. Володька был нормальным, обычным парнем, щекастым, крупным, горластым, он постоянно кричал и смеялся. А Сережа выглядел младше его. Он не кричал и не смеялся, и казалось, что играет только один Володька. Издали бывало странно слышать: чего это он кричит и заливается один? Те игрушки, которые выносил Сережа, всегда доставались Володьке. Сережа стоял в сторонке, закинув руки за спину, а чаще приседал, наблюдая за действиями товарища, или же делал то, что предлагал Володька.
— Сергунька, — спрашивала бабушка, время от времени появлявшаяся па крылечке, — чо не играешь-то?
Чо приседаешь, как курица на яйце?
— Он пихается, — не жаловался, а просто объяснял Сережа.
— Уж такой взрослый, уж такой разумный, — говорила Марья Денисовна соседям. — Не знаю, чо и думать, чо и выйдет из его.
— Стало быть, ученый, — заключил старик Волобуев. — Вон Михаиле Ломоносов. Слыхала, поди?
— Не, знаю. не знаю. Только сурьезный, будто и не ребенок вовсе. Ну как есть взрослый.
Мальчик рано научился говорить, схватывая все на лету, правильно произносил слова, не коверкая и не путая их.
Играть он любил один. Начал с того, что пытался поймать солнечного зайчика. А позже строил из кубиков понятные лишь ему строения или чертил разноцветными карандашами по газете. Притаится в уголке, как мышка, и его не слышно.
— Чо ты все вприсядку, чо вприсядку? Вот курица-то, — говорила бабушка, в душе удивляясь тихости и послушности ребенка.
Несколько раз мать замечала на мордашке его странное выражение, будто бы он прислушивается к чему-то.
Однажды она спросила:
— Сереженька, что ты там слушаешь?
— Себя.
Вечером она рассказала Никите про странный ответ сына.
— Ну и что? Разве плохо? Он же у нас особенный.
Иногда Никита говорил сыну:
— Ежели обижают, сдачи дай.
Мальчик смотрел на него недоуменно и молчал.
— Он же слабее Володьки, — сказала Вера Михайловна. — Он же понимает это.
— Ничего, даст раз-другой, тот бояться будет.
А Володька все чаще убегал к старшим ребятишкам, объясняя свой уход такими словами:
— Да ну, с ним неинтересно, он квелый.
Вскоре поселок привык к обособленности Прозоровского Сережки.
— И впрямь умный, — сделали вывод в деревне, — Не ревет, не смеется, только сидит и чо-то ладит.
Мать все чаще замечала то поразившее ее в первый раз выражение на лице сына. Он и в самом деле будто прислушивался к себе.
— Ну и что же ты услышал, Сереженька?
— Стук, — ответил мальчик. — Во мне стучит кто-то.
— Ох ты, солнышко мое! На-ка вот тебе карандаши новые. А еще я пластилину достала. Лепи зверьков, людей…
— Нет, я космонавтов буду.
Иногда своими неожиданными ответами сын приводил мать в восторг.
— Сереженька, кого же это ты нарисовал?
— Деда Волобуя.
— А чего ж у него голова красная? Он же лысый.
— А у меня же нет лысого карандаша.
— Сереженька, почему ты говоришь «чо»? Я же тебя учила, надо говорить «что».
— Ну я же не тебе говорю, а бабуле.
Ответы четырехлетнего Сережи Прозорова дошли и до Медвежьего. Приезжали учителя посмотреть на необыкновенного мальчика.
— А что, как сбудется? — сказал Никита. — Я об этом еще когда загадывал. Вон Леха свидетель.
Вера Михайловна обнимала мужа и думала: «Теперь у меня два ребенка, — младший, пожалуй, где-то и понаходчивее».
Среди тех, кто заглядывал в Прозоровский дом, была и Софья Романовна Донская, учительница химии В педагогическом коллективе школы Софья Романовна и Вера Михайловна были как бы антиподами, разными полюсами. Если Веру Михайловну все любили, считали РОДНЫМ человеком, то Софью Романовну не любили сторонились, считали не то что чужой, но посторонней как бы инородным телом в коллективе.
Впрочем, об этом постаралась сама Софья Романовна. Едва появившись в школе, она сказала: «Я не люблю учительствовать. Можете меня презирать. Я человек откровенный. Да, не люблю. Но не у всех и всё с любовью. Разве в армию все идут с охотой? Так вот и я.
Раз уж так случилось, буду нести службу».
И действительно, придраться к Софье Романовне было нельзя, все свои обязанности она выполняла точно. Но не больше. Как будто и в самом деле несла службу.
«Закон самосохранения, — говорила она. — Хоть расшибись, здоровья мне не прибавят, зарплаты тоже». Ее бы, наверное, многие осуждали, не будь она такой откровенной, не признавайся сама в своих недостатках. А таким образом она выбивала козыри из рук тех, кто хотел обрушиться на нее. Ну как осуждать человека, если он сам заявляет о своих пороках? Даже преступнику снижают меру наказания за чистосердечное признание. К Софье Романовне относились так, как относятся к человеку с физическим недостатком, — без возмущения, без резкого осуждения. Просто уже заранее знали, что Софью Романовну напрасно просить о том, что не входит в ее обязанности, — что сверх ее положенных по программе часов. Правда, работала Софья Романовна четко. Ученики ее предмет знали. Побаивались ее иронии. Но. если к Вере Михайловне обращались с просьбой помочь, зная, что она не откажет, то к Софье Романовне и не обращались, и не тратили времени на лишние уговоры. Даже директор и тот обрывал сам себя на педсовете: «Ах, да… у вас же „закон самосохранения“… Тогда поручим экскурсию в воскресный день Вере Михайловне». Теперь Вера Михайловна опять работала столько, сколько нужно. Сын не требовал постоянной опеки, и она могла отдать долг товарищам за то добро, какое, делали они ей, подменяя ее в течение первых лет, пока подрастал сынишка.
Между прочим, и по поводу детей между Софьей Романовной и Верой Михайловной возник спор и продолжался в течение всех этих лет. Еще тогда, когда Вера Михайловна только хотела иметь ребенка и делала все для того, чтобы он появился, Софья Романовна категорически заявила:
— Бабья глупость. Добровольная рабыня на весь век. Лучшие соки ему. А он… Знаю я этих детей. Вов у моей сестрицы трое.
— Но ведь так бы и вас не было, — возражала Вера Михайловна.
— Но я есть, — невозмутимо заявляла Софья Романовна, — потому что я существую.
Учителя, конечно же, приняли сторону Веры Михайловны. Но это не смутило Софью Романовну. Она твердо держалась своего.
— Не собьете. Нет, нет, — повышала она голос. — Я дважды из-за этого семью разрушала. Первый муж очень хотел иметь ребенка. Ему, видите ли, это нравилось… Они свяжут вас по рукам и ногам, асами свободны. Им легко… Да что вы возмущаетесь?! Я говорю, а другие делают. Вы просто отстали. Сейчас все цивилизованное человечество стремится иметь как можно меньше детей. Вся Европа и Америка…
— А посредине Донская, — не выдержала Вера Михайловна.
— Я на вас не обижаюсь, — произнесла Софья Романовна после паузы. — В вас тоже говорит закон самосохранения… Но это другой закон. Пройдет время, и вы увидите, во что вы превратитесь. Куда денутся ваше обаяние, задор, свежесть…
Но произошло как будто обратное, совсем не то, что предрекала Софья Романовна. Вера Михайловна после рождения ребенка не завяла, не захирела, а расцвела, расправилась, помолодела. Увидев ее, озаренную материнским счастьем, Софья Романовна удивилась, задумалась, а затем произнесла как можно спокойнее: «Ну что же. Это доказывает только одно: из каждого правила есть исключение». Она проговорила это так, как будто спор между ними продолжался. Вере Михайловне показались ее слова жалкими и вся она — под своей напускной свободой и безмятежностью — несчастной. Вера Михайловна и всегда-то хотела людям счастья, а сейчас это желание усилилось, и она от души посоветовала Софье Романовне:
— Будет вам. Заведите себе ребенка… Честное слово, вы ведь и красивая, и здоровая.
Софья Романовна поджала губы и отрезала:
— Родить — обычное бабье дело. А вот попробуйте устоять.
С того дня они не разговаривали о детях и вообще мало говорили. И вот вдруг Софья Романовна появилась в доме Прозоровых, даже принесла Сереже подарок — книжку для раскраски. Вере Михайловне дома она ничего не сказала, а на следующий день в учительской произнесла роковые слова:
— Что ж, Вера Михайловна, к сожалению, я оказываюсь права. Вам предстоят тяжкие испытания. Ваш мальчик, по-моему, не совсем здоров.
— Ну знаете ли! — вмешалась всегда выдержанная завуч.
— Мне так показалось, — невозмутимо повторила Софья Романовна, подхватила свой журнал и ушла из учительской.
— Вот стерва! — выкрикнула молоденькая учительница младших классов.
— Ну-у, — не одобрила завуч, — она ж травмированный человек. У нее личная жизнь не сложилась… Хотя, конечно, конечно…
Вечером, укладывая Сереженьку спать. Вера Михайловна невольно вспомнила слова Софьи Романовны и особенно внимательно пригляделась к сыну. Он лежал спокойно и, как всегда, чуть затаенно, будто прислушивался к чему-то. Он был еще очень маленький и очень худенький, и только глаза были большими и взрослыми.
— Спи, Сереженька.
— Только сон загадаю.
— Ну, загадай, загадай.
Она ощутила, как у нее сжалось сердце и недобрые предчувствия на мгновение сковали ее. Мужу она ничего не сказала, наперед зная, что он превратит ее опасения в шутку, а на замечание Софьи Романовны ответит ругательством. Потом она закрутилась, занялась домашними и школьными делами, и отлегло от сердца, забылось. Однако перед сном она опять вспомнила о словах Софьи Романовны и мысленно ответила ей: «Это вы со злости. Это от одиночества, а может, и от зависти».
Летели дни. Жизнь шла своим чередом, и вроде бы окончательно забылись недобрые карканья Софьи Романовны. Но однажды Вера Михайловна пораньше ушла из школы и застала во дворе Сережу с Володькой. Сын по обыкновению присел, как курочка, а Володька что-то изображал, топая ногами. Она особенно отчетливо заметила, насколько Володька крупнее Сережи: тело, руки, ноги, голова — все у ее сына было маленьким, как будто недоразвитым, бессильным и бледным, как у дистрофика. Вера Михайловна представляла примерно, какими должны быть дети в таком возрасте. Ее сын явно и резко отставал от них в физическом развитии. И только глаза были старше его возраста. Намного старше. И разумом, умственным развитием он был тоже старше своих сверстников.
— Сереженька, ты что, ягоды ел? — спросила Вера Михайловна. — Паслён, наверное.
Она достала платок и принялась оттирать ему губы.
Но губы оставались синими. И тогда вновь ей вспомнились слова Софьи Романовны, к опять сжалось ее сердце. Вера Михайловна будто прозрела. «Никакой он не особенный. Он — больной», — подумала она и ужаснулась своему открытию. Теперь все показалось ей в другом свете: и его вялость, и задумчивость, и то, что он не бегает и не играет, а приседает, как курица, и все к чему-то прислушивается, — все, все приняло другой оттенок, другой смысл.
«Больной. Больной. Боже мой!..»
Вера Михайловна долго не засыпала в этот вечер, наконец сообщила мужу:
— У Сережи губы синие.
— А руки грязные, — по обыкновению шутливо отозвался Никита. — Отмоешь все будет нормально.
— Он болен, — всхлипнула Вера Михайловна.
— Ну что ты придумала? Что придумала?!
— Даже Софья Романовна заметила.
— Дура ваша Софья Романовна. Кукушка бездетная. Вот я ей накаркаю!
Вера Михайловна задрожала плечами, и он замолк.
В таких случаях ему всегда было жаль жену, хотелось взять ее на руки, как ребенка, прикрыть своей широкой грудью от беды, унести подальше от того, что ее волнует. Но куда унесешь? От чего прикроешь?
— Так он же вроде не жалуется, — осторожно начал Никита. — И болел только свинкой.
— Контактов не было, — отозвалась Вера Михайловна. — Он же у нас почти все время один.
— Ну-у, контактов, — протянул Никита. Его всегда сбивали научные доводы своей бывшей учительницы.
Она уловила растерянность в голосе мужа и успокоила:
— Ладно. Еще ничего не ясно.
Утром к ней обратилась Марья Денисовпа, которой рассказал о ее тревогах Никита:
— Ты чо, девонька? Откуль это взяла? Да мало ли чо кто сбрехает. На каждый роток не накинешь платок.
— Худенький он, — сказала Вера Михайловна. Иначе она не могла еще объяснить свои опасения.
— А-а, — отмахнулась Марья Денисовна. — Худенький! Да вон у нас петушишка худенький, да шустрый.
А насчет болестей так Никите говорю, это ишшо ппчо не означат. Ныне все болести уколами гонят.
— Ладно, бабушка, — повторила свои слова Вера Михайловна. — Еще ничего не ясно.
В школе заметили ее бледность, беспокойство и грустный блеск в глазах. Даже директор спросил:
— Что с вами? Дома все в порядке? Ничего не скрываете?
Что она могла ответить? Сослаться на слова Софьи Романовны? Сказать об ужасном открытии? Все это выглядело бы несерьезно и бездоказательно. А других фактов у нее пока что не было.
Несколько дней и ночей Вера Михайловна проверяла себя: внимательно следила за, сыном, подолгу стояла у его кроватки, поднималась ночью и подходила к нему, прислушиваясь и приглядываясь. Один раз ей показалось, что она слышит его сердце, так оно сильно колотится. Но в тот же Миг она почувствовала усиленное биение своего сердца и подумала, что может ошибиться, что это тоже не показатель.
Но опасения ее на этот раз не проходили. Предчувствия были сильнее разума. Взрослость, отрешенность, прислушивание к себе, серьезные вопросы сына, которыми они так восхищались, — все теперь говорило Вере Михайловне о нездоровье ребенка, а не о его необычности.
Дождавшись солнечного, безветренного утра, она попросила Никиту:
— Давай-ка свозим Сереженьку в больницу. Там новый доктор прибыл. А может, на дом к Дарье Гавриловне.
— Ну давай, — согласился Никита, готовый для ее спокойствия сделать все, что она пожелает.
Мотоцикл шел мягко, плавно покачиваясь на неровностях дороги. Пыли не было. Обильная ночная роса смочила землю, и она темнела, влажно парясь на утреннем солнце. С полей несло свежей соломой и свежими парами. Лесок уже пожелтел и поредел, но все равно оживлял однообразный пейзаж. А озеро зеркально блестело и отражало единственное облачко на небе.
— Смотри, тучка на Африку похожа, — сказала Вера Михайловна сыну. Помнишь, я тебе карту показывала?
Сережа задрал голову, долго смотрел на тучку, потом возразил:
— И нет. На сердце. То, что рисуют со стрелкой.
Вера Михайловна поразилась памятливости сына, но ничего не сказала, только обняла его покрепче. Она старалась не выказывать то, что происходило в ней последнее время, а именно, что она заподозрила болезнь сына и была почти уверена в ней. Она еще не знала, какая это болезнь, но в том, что болезнь существует, не сомневалась. Конечно, ей было тяжело пережить это страшное открытие одной, но в то же время и легче, потому что страдания мужа, бабушки и родных не уменьшили бы ее терзаний, а, напротив, увеличили бы их.
«Буду терпеть до последней возможности, — внушала она себе. — А они пусть пока ничего не ведают, пусть живут спокойно».
Это решение отнимало у нее много душевных сил, но она была довольна, что ни муж, ни бабушка, ни кто другой еще ни о чем не догадываются и вроде успокоились после первой тревоги, поднятой ею.
Сейчас она косилась на загорелую шею мужа, на его крепкую спину, крутой затылок, на его спокойную посадку, такую слитную с машиной, такую надежную, и была снова почти по-девичьи влюблена в этого простого, здорового, терпеливого и добродушного человека.
«Все-таки он у меня хороший. Все-таки он у меня славный».
Она ощутила под рукой биение другого дорогого сердечка — оно показалось ей усиленным. Она тотчас объяснила себе это необычной поездкой и почувствовала радость оттого, что они — сынишка и муж — существуют, что они рядом. Но тут же она мысленно сравнила могучую, богатырскую фигуру мужа и хилое, костлявое тельце сынишки, и снова боль и ужас недавнего открытия сжали ее сердце.
— А кто так поля подстриг? — спросил Сережа.
— А вот папка твой. Он у нас парикмахер.
— И вовсе нет. Он тракторист, и комбайнер, и…
— Механизатор, — подсказал Никита.
— Вот, — обрадовался Сережа.
— Правильно. Я пошутила, — успокаивала Вера Михайловна, а сама подумала: «И нс смеется-то он. И шуток-то не принимает».
Тревога ожидания нарастала. Чем ближе они подъезжали к Медвежьему, тем беспокойнее было на душе у Веры Михайловны: «Что скажет врач? Что за болезнь у Сереженьки? А быть может, повезет, волнения окажутся ложными?»
Но в это она почти не верила. Думала так, чтобы утешить себя, отдалить тяжелый миг приговора.
Едва они въехали на окраину села, Вера Михайловна предложила:
— Давай сначала к Дарье Гавриловне заедем.
Никита послушно повернул на тихую узкую улочку, где в доме с голубыми наличниками жила известная всей округе старая акушерка.
Старушку они заметили на огороде. Была она вся крупная и добрая. Крупные руки, округлая фигура, крупный нос и добрые глаза, добрый голос, выработанный годами работы со страждущими людьми.
— О-о! Кто к нам приехал?! — воскликнула она, завидев во дворе Веру Михайловну с ребенком. — Какие мы большие, какие взрослые!
В доме в нескольких клетках щебетали птицы-синицы и канарейки.
— Ты послушай-ка птичек, — предложила Дарья Гавриловна Сереже. Послушай. Они тебе песенки споют, а мы с мамой поговорим на кухне.
Выслушав опасения Веры Михайловны, Дарья Гавриловна не опровергла их, только по профессиональной привычке успокоила:
— Чего уж так-то? Может, и ничего. Сейчас мы к Владимиру Васильевичу. Он и посмотрит. Он, хотя и молодой, а диссертацию пишет. Диссертацию, повторила она с уважением.
Снова они сели на мотоцикл и направились в больницу, куда вскоре подошла Дарья Гавриловна.
Непривычные запахи, тишина, белизна, медицинские плакаты на стенках больше всего подействовали на Никиту. Он сидел такой робкий, положив большие руки на колени, и виновато поглядывал по сторонам.
— Эй, — шепнула Вера Михайловна, — не вешай носа, — и показала глазами на сына.
Сережа с любопытством наблюдал за проходившими врачами и сестрами и заглядывал в приоткрывавшиеся двери кабинетов.
— Что ты, Сереженька? — спросила Вера Михайловна.
— А там как зимой. Беленько.
Их принял молодой врач, остроносенький, худой, и, если бы не массивные очки в роговой оправе, его можно было бы принять за подростка, зачем-то надевшего белый халат.
— Какие жалобы? — спросил он у Веры Михайловны.
Она стала рассказывать о своих опасениях.
— Это не жалобы, — прервал Владимир Васильевич.
Вера Михайловна па мгновение смутилась, почувствовала себя ученицей перед строгим учителем, но тотчас поборола смущение.
— Слабенький. Вялый. Малоподвижный. Отстает в развитии от сверстников… Ну что еще? Почти не смеется. Приседает… К себе прислушивается, говорит: «Стукает.»
— Хорошо, — одобрил Владимир Васильевич, и было непонятно, к чему относится это «хорошо» — к тому, что ребенок прислушивается, или к тому, как рассказала Вера Михайловна.
Врач еще задал несколько вопросов, а потом велел раздеть ребенка. И, пока Вера Михайловна раздевала Сережу, врач тщательно потирал свои руки, согревая их, хотя в кабинете вроде бы было совсем не прохладно.
— Не бойся, — сказал врач и, прежде чем осматривать, погладил Сережу по голове.
Он долго его выстукивал и еще дольше выслушивал, засунув блестящие концы фонендоскопа в уши. Он морщил нос, поправлял очки и снова слушал. Вера Михайловна смотрела на него, придерживая дыхание, и сердце у нее то замирало, то подступало к горлу. Наконец врач закончил осмотр.
— Оденьте ребенка. Выведите его, а сами зайдите.
Никита, увидев чужое, будто закаменевшее лицо жены, встрепенулся:
— Ну, что?
Вера Михайловна отрицательно покачала головой и скрылась в кабинете.
— Садитесь, пожалуйста, — предложил Владимир Васильевич, снял очки и для чего-то протер их. — У вашего сына, очевидно, порок сердца. Точно сказать не могу. Нужно обследоваться. Поедете в город. Я напишу направление. Мы узнаем о дне приема и сообщим вам заранее.
— А это опасно? — спросила Вера Михайловна, собравшись с силами.
— Точно сказать не могу, — повторил Владимир Васильевич. — Вот обследуем, тогда скажем.
За всю обратную дорогу Вера Михайловна произнесла одну фразу:
— Надо в город ехать, на обследование.
Сейчас у нее было напряженное, но уже знакомое, а не то, не чужое лицо, и Никита ничего не стал расспрашивать. Марье Денисовне были сказаны те же слова: «Надо в город ехать. На обследование».
Весь этот вечер Вера Михайловна слышала, как приходили соседи и как Марья Денисовна повторяла им:
«В город ехать, на обследование».
В этом сообщении звучала настороженность, но еще не было опасности. И люди принимали новость сдержанно:
— Стало быть, надо.
— Ну чо? Ничо. Ишшо неизвестно. Может, и обойдется.
Никита был поражен чужим лицом своей жены. Но и Вера Михайловна была поражена незнакомым видом своего мужа. Всю обратную дорогу до дома, глядя на его крутой затылок и широкую спину, она видела его другим — растерянно сидящим в коридорчике больницы, с руками, неуклюже лежащими на коленях, видела его глаза, наивно-удивленные, почти испуганные, когда она привела к нему сына. И уже не огромным, большим и сильным представлялся он ей сейчас, а почти таким же, как сын, требующим внимания и пощады. И не только о судьбе Сережи думала она всю дорогу, но и о том, как охранить мужа от предстоящих испытаний.
В конце концов решила твердо: «Все возьму на себя. Буду скрывать от него правду. Я-то ее уже знаю… Почти знаю… А он… Пусть он поживет спокойно. Пусть пока это будет моей тайной. Может, не так опасно».
Последние слова она произнесла для себя, чтобы иметь хоть какую-то отдушину, хоть какую-то слабую надежду на благополучное будущее своего сына.
Слушая слова бабушки и приходивших в дом людей, Вера Михайловна еще больше укреплялась в правильности своего решения: «Да, да. Так и буду делать».
И в школе она сказала: «Еще ничего не ясно. Нужно в город ехать. Обследоваться». Все восприняли се сообщение с удовлетворением и доверием. Лишь два человека не поверили Вере Михайловне — Софья Ромапоана и директор. Софья Романовна, как бы случайно встретив ее в коридоре, произнесла, не то извиняясь, нс то сочувствуя:
— Я очень хочу, чтобы все обошлось. Вы, Вера Михайловна, вызываете у меня симпатию. Это честно. Будем надеяться на лучшее.
— Так ведь еще ничего не известно, — прервала Вера Михайловна, потому что ей вовсе не хотелось откровенного разговора с Софьей Романовной.
Директор пригласил Веру Михайловну в кабинет.
— Я задержу ненадолго. Докладывайте.
— Еще нечего. Поедем обследоваться.
Директор погладил свою лысую голову ладошкой, поморщился:
— Вижу. Все вижу. Я же две войны прошел. Что вы мне… Докладывайте.
Он так на нее посмотрел, с таким чистосердечным отцовским участием, что Вера Михайловна все рассказала, что предполагала, что предчувствовала, и даже всплакнула, отвернувшись к окошку.
Директор не перебил, не успокоил, не произнес дежурных слов. Дал ей выговориться и выплакаться, а потом сказал:
— Слезами горю не поможешь. Пока нет ясности, изводиться нечего. И, вообще, держитесь…
— Я и стараюсь.
— Ну и молодец. Когда надо ехать?
— Обещали сообщить заранее.
— Скажете. Я адресов на всякий случай дам. Там у меня дружок фронтовой живет.
Потянулись дни ожидания. Вера Михайловна присматривалась к сыну и не находила ничего нового. Все так же он больше играл сам с собой, чем с Володькой;, все так же приседал, как курочка, во время игры, все так же смеялся лишь тогда, когда отец щекотал его, играя с ним, все так же временами замирал отрешенно, прислушиваясь к себе. Вера Михайловна вроде бы успокоилась и старалась держаться так, чтобы передать свое спокойствие родным. Получалось, что она играла, а они подыгрывали ей. Еще в день возвращения от врача Никита успел шепнуть бабушке: «Вера шибко переживает, так что…» Он и сам был взволнован не меньше жены, но потом вспомнил: «Это же было (то есть он увидел ее чужое, поразившее его лицо)… было именно до того, как она окончательно поговорила с доктором… А после совсем другое. После она и сама сказала:
„Еще ничего не ясно. Нужно обследоваться“. Точно. Так это и было». Эта простая мысль вернула Никите всегдашнее самообладание. Ему хотелось, чтобы и Вера не расстраивалась раньше времени, потому что он по глазам ее видел, что на душе у нее неспокойно. Однажды Никита перед сном обнял жену и сказал полушутливо-полусерьезно:
— А что, ежели постараться, может, и второй появится?
Она ничего не ответила, но посмотрела на него отчужденно-строго. И Никита замолк. И уже никогда не заговаривал об этом.
Позже он догадался, чем была вызвана ее реакция.
«Можно подумать, что я на Сереге уже крест поставил.
Действительно, предложил не вовремя».
В очередной понедельник в школу позвонили из больницы. Ехать надо в среду. Прием от двенадцати до шести.
Сборы были спокойными. Взрослые старались не напугать ребенка и приободрить Веру.
— Ничо, девонька, съезди, съезди, — повторяла Марья Денисовна. — И для верности, и для отвлечения.
— О чем вы говорите, бабуля?
— А и не зря, и не зря.
Она прошла на кухню, достала с божнички старый сверток, повязанный крест-накрест цветастым платком.
— Вота они, сбережения. Купи чо хошь и себе, и Сергуньке.
— Ну, бабуля, разве мне до покупок? Ведь времени не будет, — отказывалась Вера Михайловна.
— А вдруг появится? Вдруг…
Пришлось принять сбережения, спрятать их в надежное место.
Поезд шел рано. Поднялись на рассвете. Ехать нужно было до станции Малютка, а это еще тридцать километров в сторону от Медвежьего.
Сережа проснулся безропотно, послушно оделся и сел за стол, ожидая бабушкиных оладушек. Вера^ Михайловна вновь обратила внимание на его взрослый взгляд и взрослое поведение, как будто все он заранее знал и делал осознанно. С вечера она сказала:
— Ложись пораньше. Завтра спозаранку в город поедем.
Он согласился, улегся, но когда подошла бабушка и нараспев стала объяснять: «Сереженька город повидает, все увидит, все узнает», — он возразил:
— Я в больницу еду. К доктору. Не знаешь, что ли?
Сейчас он наблюдал, как бабушка хлопочет у плиты, и вдруг сделал ей замечание:
— Хоть бы причесалась, что ли.
Бабушка охнула от неожиданности и принялась заправлять волосы под вылинявшую косынку.
Пришли соседи. Как же, событие! Самый младший житель впервые едет в город. А на самом деле всех волновал вопрос: «Да неужто? Да как же так? Да что же с ребенком-то?» Все они хотели еще раз взглянуть своими глазами на мальчика и для себя определить серьезность его положения.
— Стало быть, в дорожку, Серега, — произнес старик Волобуев, подсаживаясь на лавку у печи. — Приглядывай там, потом, значит, расскажешь, Сережа кивнул утвердительно, продолжая жевать оладьи.
— Ешь-то чо? Скусно, поди? — подала свой голос бабка Анисья.
— Попробуй, — Сережа протянул ей оладушек.
— Ой ты, чадушко ненаглядно! Да спасибо те, спасибо.
Вбежала невестка Волобуевых с сыном Володькой.
— Не уехали ишшо? — перевела дыхание. — А то мой с вечера завел: проводить дружка хочет.
С улицы донеслось гудение мотора. Никита разогревал мотоцикл. Это был сигнал к отправлению.
— Ну, Сереженька, — всполошилась Вера Михайловна. — Давай одеваться.
Вес заговорили, засуетились бестолково. Самым спокойным был Сережа, делал то, что велела делать мама, и молчал.
— Ну, с богом, — проговорила Марья Денисовна и перекрестила мальчика.
Сережа ответил недовольно:
— Не крести меня. Я, когда вырасту, пионером буду.
— Так будешь, будешь, — поспешно согласилась Марья Денисовна. — Это я так, по старости.
Утро выдалось легкое, свежее, светлое. Земля, покрытая росой, блестела слюдяным блеском. Над нею полосами поднимался туман. А за дальними лесами вставало солнце. Лесов па востоке не было видно. Только старики знали, что там лес. Небо покрылось багрянцем, и этот багрянец с каждой секундой набирал силу.
Сережа, закутанный в бабушкину пуховую шаль, прижался к матери и смотрел во все глаза на набрякшее восходом небо. За всю дорогу он, пожалуй, и не произнес ни слова.
Поспели как раз к поезду. Едва Никита купил билеты, показался дымок паровоза. Сережа смотрел на него с любопытством, все сильнее прижимаясь к матери.
Когда послышалось пыхтение, он не выдержал:
— Мам, а нас не задавит?
— Нет, Сереженька. Он по рельсам идет, — успокоила Вера Михайловна и прижала сына к коленям.
С Никитой поговорить не пришлось. Они лишь взглянули друг на друга, и Вера Михайловна заметила в глазах мужа то же не свойственное ему новое выражение растерянности и детской беспомощности, что уже заметила там, в больнице.
Поезд стоял всего минуту. Они побежали к своему вагону — Вера Михайловна с сумкой, Никита с сыном на руках.
— Не волнуйтесь! Я не отправлю, покуда не посажу! — крикнула им старая проводница и выкинула красный флажок, как милиционер на перекрестке вскидывает свою палочку.
Но они не задержали отправления. Сперва Никита протянул проводнице сына, а потом помог подняться Вере. Как только они очутились в тамбуре, вагон качнуло и поезд тронулся.
Вера Михайловна не услышала звука колокола, но увидела дежурного в красной фуражке и даже успел, углядеть, что у него на тужурке загнулся ворот с одной стороны.
До конца платформы за поездом бежал Никита.
А затем он остановился, бессильно опустил свои большие руки. Вера Михайловна поднесла палец к лицу и вздернула нос, что означало: держись, выше голову. Заметил ли он ее жест, она не знала. Но сама была довольна собой: держится.
Замелькали березы станционной рощицы. Сережа спросил:
— А почему деревья побежали?
— Это мы поехали, Сереженька, — сказала Вера Михайловна и, взяв сына за руку, повела в вагон.