К книге
Жажда познания. Век XVIIIВЕК ПРОСВЕЩЕНИЯ Документы. Мемуары. Литературные памятники. В НАЧАЛЕ ВЕКА. ЗАПИСКИ М. В. ДАНИЛОВА, АРТИЛЛЕРИИ МАЙОРА, НАПИСАННЫЕ ИМ В 1771 ГОДУ[210]
32%
ВЕК ПРОСВЕЩЕНИЯ Документы. Мемуары. Литературные памятники. В НАЧАЛЕ ВЕКА. ЗАПИСКИ М. В. ДАНИЛОВА, АРТИЛЛЕРИИ МАЙОРА, НАПИСАННЫЕ ИМ В 1771 ГОДУ[210]
12

Брат мой Василий, изучась несколько грамоте в доме отца нашего, потом живучи у сродственника, который отцу нашему был внучатый брат, Ивана Васильевича Афросимова, докончал учение российской грамоте читать и писать. [...]

В 1735 году публиковано было указом, дабы все недоросли дворянские дети явились в Герольдию[211] при Сенате, на смотр; а по рассматриванию Сената, по желанию каждого недоросля, отсылали записываться в школы или в службу, куда кто пожелает. Тогда и брат мой Василий, в 73G году, записался в Артиллерийскую школу. Оная школа была ещё учреждена вновь, на полковом артиллерийском дворе, и было в оную прислано из Герольдии дворянских детей, бедных и знатных по желанию, семь сот человек. А как в новой школе не было ни порядка, ни учреждения, ни смотрения, то через четыре года разошлось оное большое собрание, без позволения школьного начальства, по разным местам, в настоящую службу, куда кто хотел записались; а осталась только некоторая часть дворянских детей, кои прилежали охотно и хотели учиться.

Но великий тогда недостаток в оной школе состоял в учителях. Сначала вступления учеников было, для показания одной арифметики, из пушкарских детей два подмастерья; потом определили, по пословице волка овец пасти, штык-юнкора[212] Алабушева. Алабушев тогда содержался в смертном убийстве третий раз под арестом, был Человек хотя знающий, разбирал Магницкого печатной арифметике и часть геометрических фигур показывал ученикам, почему и выдавал себя в тогдашнее время учёным человеком, однако был вздорный, пьяный и весьма неприличный быть учителем благородному юношеству, где учитель должен своим добрым нравом, поведением и хорошими поступками во всём учении образцом быть; а он редкой день приходил в школу непьяный. Видно, что тогда был великий недостаток учёных людей в артиллерии, когда принуждены были взять и определить в школу учителем колодника и смертоубийцу.

Напоследок, для поправления в школе порядка, ещё определён был, сверх штык-юнкора Алабушева, капитан Гринков, у которого не было левой руки по локоть. Человек был как прилежный, так и копотливый, и был великий заика, однако завёл в школе порядок получше Алабушева. Он вперял в учеников охоту учиться, с обещанием чести, и довёл до того, что его старанием несколько человек из учеников пожалованы были в артиллерию сержантами и ундер-офицерами[213]; из них ныне есть при артиллерии полковники и генералы.

В 1737 году брат мой Василий записал меня в Артиллерийскую ж школу, где я с ним вместе обучался года с три. Потом брат мой, с прочими по выбору и по науке учениками, взят был, указом Канцелярии главной артиллерии, из Московской в Петербургскую школу, а из Петербургской школы, в 740 году, с прочими же учениками, выпущен сержантом в полевую артиллерию. [...]

Я родился в 1722 году. Тогда отца моего разбойники разбили, и подана была на сих злодеев явочная челобитная[214], с которой досталась мне копия, почему я и рождение своё в том году почитаю. Был я любимый сын у моего отца. От роду моего лет семи, или более, отдали меня в том же селе Харине, где отец мой жил, пономарю Филипу, прозванием Брудастому, учиться. Пономарь был роста малого, широк в плечах, борода большая, круглая покрывала грудь его, голова с густыми волосами равнялась с плечьми его, и казалось, что у него шеи не было. У него в то же время учились два брата мне двоюродны, Елисей и Борис. Учитель наш Брудастой жил тогда один с своею женою, весьма в малой избушке. Приходил я учиться к Брудастому очень рано, в начале дня, и без молитвы дверей отворить, покуда мне не скажут «аминь», не смел. Памятно мне моё учение у Брудастого и поднесь, по той может быть причине, что часто меня секли лозою. Я не могу признаться но справедливости, чтоб во мне была тогда леность или упрямство, а учился я по моим летам прилежно, и учитель мой задавал мне урок учить весьма умеренный, по моей силе который я затверживал скоро; но как нам кроме обеда, никуда от Брудастого отпуска ни на малейшее время не было, а сидеть на скамейках безсходно и в большие летние дни великое мучение претерпевали, то я от такого всегдашнего сидения так ослабевал, что голова моя делалась беспамятна и всё, что выучил прежде наизусть, при слушании урока в вечеру, и половины прочитать не мог, за что последняя резолюция меня, как непонятного, «сечь». Я мнил тогда, что необходимо при учении терпеть надлежит наказание. Брудастого жена, во время нашего учения, понуждала нас, в небытность своего мужа всечастно, чтоб мы громче кричали, хотя б и не то, что учим. Отраднее нам было от скучного сидения, когда учитель наш находился в поле на работе: по возвращении Брудастого отвечал я во всём уроке так, как утром при неутомлённых мыслях, весьма исправно и памятно. Из сего ныне заключаю, что принуждённое детям учение грамоте неполезно, потому что от телесного труда изнемогают душевные силы и приходят в обленение и унылость; явственнее можно усмотреть сию правду, принудить только ребёнка играть сверх его воли: тогда ему та игра и игрушки от скуки омерзеют, и тою игрою мало будет уже играть, или вовсе возненавидеть. В подобие сего обретается: разных рукодел мастера обременяют своих учеников не по силе лет их из коих некоторые, не возмогши снести такой налагаемой на них тягости учения, обращаются в бегство, кроются по разным местам, вымышляют бездельные обманы, наконец от воображения страха, что будут их наказывать за побег жестоко, приходят в отчаянье, делаются бездельниками на век. Вот какой плод происходит от таковых беспутных и ни к чему годных учителей, каков был мой Брудастой. Вымышлял иногда и я, от такого скучного сидения, напрасно показывать, какие ни есть за собою затейные приключения и болезни, коих отнюдь во мне не бывало. [...]

Выучил я у Брудастаго азбуку. Отец мой отвёз меня близ города Тулы к живущей вдове, Матрёне Петровне, которая в замужестве прежде была за нашим свойственником Афанасьем Денисовичем Даниловым. Матрёна Петровна имела при себе племянника родного и своему имению наследника, Епишкова; то той причине просила отца моего, дабы привёз к ней, как грамоте учиться, так и племяннику её делать компанию; а как вдова своего племянника много любила и нежила, потому не было нам никогда принуждения учиться. Однако я, в такой будучи воле и непринуждённом учении, без малейшего наказания, скоро окончал словесное учение, которое состояло только из двух книг, Часослова и Псалтыри[215]. Вдова была великая богомольщица: редкий день проходил, чтобы у ней в доме не отправлялась служба, когда с попом, а иногда слуга отправлял один оную должность. Я употреблён был в таковой службе к чтению, а как у вдовы любимый её племянник ещё читать не разумел, то от великой на меня зависти и досады, приходя к столу, при котором я читал псалмы, своими сапогами толкал по моим ногам до такой боли, что я до слёз доходил. Вдова, хотя и увидит такие шалости своего племянника, однако более ничего не скажет ему, и то протяжно, как нехотя: «Полно тебе шутить, Ванюшка», и будто не видит она, что от Иванушкиной шутки у меня из глаз слёзы текут. Она грамоте не знала, только всякий день, разогнув большую книгу на столе, акафист Богородице[216] всем вслух громко читала. Вдова охотница великая была кушать у себя за столом щи с бараниной; только признаюсь, сколько времени у ней я ни жил, не помню того, чтоб прошёл хотя один день без драки: как скоро она примется свои щи любимые за столом кушать, то кухарку, которая готовила те щи, притаща люди в ту горницу, где мы обедаем, положат на пол и станут сечь батожьём немилосердно, и потуда секут и кухарка кричит, пока не перестанет вдова щи кушать. Это так уже введено было во всегдашнее обыкновение: видно для хорошего аппетиту. Вдова так были собою дородна, что ширина её тела немного уступала высоте её роста. В одно время гуляли мы с племянником её, и третий был с нами молодой слуга, который нас учил грамоте и сам учился; племянник её и наследник завёл нас к яблоне, стоявшей за дворами, которая не огорожена была ничем, начал обивать яблоки, не спросись своей тётушки. Донесено было сие преступление тётке его, что племянник около яблони забавляется, обивая яблоки; она приказала всех нас троих привести перед себя на нелицемерный суд и, в страх племяннику, приказала с великим гневом поднять немедленно невинного слугу и учителя нашего на козел, и секли его очень долгое время немилостиво, причитая: «Не обивай яблок с яблони». Потом и до меня дошла очередь: приказала вдова поднять и меня на козел, и было мне удара три подарено в спину, хотя я, как и учитель наш, яблок отнюдь не обивал. Племянник оробел и мнил, что не дойдёт ли и до него по порядку очередь к наказанию, однако страх его был тщетный; только вдова изволила сделать ему выговор в такой силе «что дурно-де, непригоже, сударь, так делать и яблоки обивать без спросу моего»; а после, поцеловав его, сказала: «Чаятельно ты, Иванушка, давеча испугался, как секли твоих товарищей; не бойся, голубчик, я тебя никогда сечь не стану». [...]

Потом отвезли меня в город Данков, в котором тогда воеводою был Никита Михайлович Крюков: он считался с отцом моим родством, а как близко не упомню, только называл он отца моего «братом». У воеводы был сын Василий, в мои лета или ещё моложе. Я жил у воеводы более в гостях, нежели учился: хотя и был у сына воеводского учитель, отставной престарелый поп, только мы не всякий день и зады твердили. [...] В 737 году, в Москве, записал меня брат мой Василий в Артиллерийскую школу, где он уже был записан прежде меня.

По вступлении моём в школу учился я вместе с братом. Жили мы у свойственника своего Милославского, которого двор был близ Каменного моста. В доме была дворецкого жена, Степановна, в роде своём добродетельная; она меня не оставляла, а паче, как по приезде моём в Москву, в 737 году, занемог я горячкою, которая тогда во всей Москве была пятнами, перевалка и мор, я лежал у оной Степановны, и она за мною, как за своим сыном, прилежно ходила. Простонародие, от своего незнания тогда в Москве, полагало смехотворную причину оной болезни мора, якобы в Москву в ночи, на сонных или спящих людей, привели слона из Персии. Мы хаживали с братом на полковой артиллерийский двор, близ Сухаревой башни: там была учреждена наша школа, в которой записано было дворян до 700 человек, и обучали без малейшего порядка.

Я был охотник рисовать. Зная мою к рисованию охоту, сидящий близ меня ученик Жеребцов (который ныне имеет честь быть в артиллерии полковником), сыскав не знаю где-то рисунок на полулисте, принёс с собою в школу показать мне рисование; а при учителе нашем, Прохоре Алабушеве, были тогда приватные незаписанные ученики князь Волконской и князь Сибирской. Они по большой части, бродя в школе по всем покоям без дела, разные делали шутки и шалости. Из оных шалунов один, увидя рисунок у Жеребцова, вырвал его из рук и побежал, с великою скоростью, как с победою, являть учителю Алабушеву: «Жеребцов ученик не учится, и вот какие рисунки в руках держит». Алабушев был человек пьяный и вздорный, по третьему смертоубийству сидел под арестом и взят обучать в школу; вот какой характер штык-юнкера Алабушева; а потому можно знать, сколь великий тогда был недостаток в учёных людях при артиллерии. Алабушев велел привести Жеребцова перед себя и, не приняв от него никакого оправдания в невинности, поваля его на пол, велел рисунок положить ему на спину и сёк Жеребцова немилостиво, покуда рисунок розгами расстегали весь на спине; помню, что не один рисунок пострадал, а досталось и подкладке. Оное странное награждение за рисование оказанное, я, видя, положил сам себе обещание твёрдое, чтоб никогда не носить никаких рисунков с собою в школу и товарищу своему Жеребцову советовал тоже всегда припомнить, что в нашей школе вместо похвалы наказание за рисование учреждено; однако не страшило меня Жеребцова наказание, и я про должал учиться рисовать, только не в школе.

Ученики были все помещены в четырёх великих светилищах, стоявших через сени[217], по две на стороне; когда позволялось покинуть ученье и идти обедать или по домам, тогда бывало учинять великий и безобразный во все голоса крик, наподобие «ура», протяжно «шебаш» [ ...]

В один день случилось мне идти переулком близ Воскресения в Кадашах[218], что за Москвою-рекою; усмотрел я в одном доме на окошке поставленный каменный попугай, раскрашенный изрядно. Я, любопытствуя, остановясь против того окна, глядел на попугая пристально; в тот же самый час барыня дородная и хорошего лица, подошед к окну, спросила меня: что я за человек? А как узнал от меня, что я артиллерийский ученик и притом дворянин, то просила меня учтивым образом, чтоб я вошёл к ней в хоромы. Она приняла меня ласково и спросила; где я и далеко ль и у кого живу? Я её обо всём уведомил и не понял тогда скоро, к чему открывается мне такая ласка от боярыни незнакомой. Наконец призвала она своего сына, который тогда был на голубятне, гонял тонким шестом вверх голубей; мать его просила меня, чтоб я спросил сына её, что он учит и хорошо ль знает арифметику. Я, узнав от него, по свидетельству, сказал ей, что он очень мало знает. Она, услыша от меня сие, прибавила своего ко мне учтивства и ласковости, просила меня: не могу ль я ей сделать одолжения, перейти к ней жить и показывать, когда свободно будет, сыну её арифметику? Я рассудил, что приличнее мне и компанию делать дворянской жене и её сыну, Вишняковым, нежели свойственнику своего Милославского управителю Комаровскому, у кого я был оставлен на удовольствии. Живши несколько времени у Вишняковой, выучил сына её арифметике. Сестра родная Вишняковой была в замужестве за Секериным, который записан был в нашей же школе учеником; прилежно просила она меня перейти жить к ней, дабы вместе ездить с мужем её в школу. Я за полезное принял от неё предложение, перешёл к Секериной: намерение её было, чтоб и муж её, так же как и племянник, от меня несколько занял учения; но не удалось ей сего произвесть, по её желанию в действо, ибо муж её Секерин великий был шалун, ничего учить не хотел, переписался из школы в армейские полки и тем отбыл от учения. [...]

Брат мой Егор приехал в Москву из Петербурга для взятия полковых письменных дел от первого Московского полка, в котором тогда ещё служил сержантом. Он выпросил меня из Московской в Петербургскую школу, куда я с ним отправился и приехал в Петербург. Брат мой Василий выпущен был с прочими из школы сержантом, а как по выпуске их было много в школе ваканций, то старанием брата моего Василия определён я прямо в первый класс в Чертёжную школу. В оной тогда было три класса, в каждом положено по десяти учеников из дворян и офицерских детей; жалованье было определено в третьем классе по двенадцати, во втором по осьмнадцати, и первом но двадцати четыре рубли в год, да в той же школе было на казённом содержании, из пушкарских детей, которые в школе и жили, шестьдесят человек. Из чертёжных учеников выпускали в артиллерийскую службу, из коих ныне в генерал-поручиках и генерал-майорах, а некоторые и кавалеры[219] есть; а из пушкарских детей[220] выпускали в мастеровые, в писари полковые и канцелярские. Над оною школою был директором капитан Гинтер, человек прилежный, тихий и в тогдашнее время первый знанием своим, который всю артиллерию привёл в хорошую препорцию. Я по своей охоте, сверх школьного учителя, сыскав хороших себе посторонних мастеров, хаживал к ним учиться рисовать. Писал я также несколько живописи, разные картины, ландшафты и портреты, из масляных красок; в школу прихаживали многие офицеры смотреть моих рисунков, а от похвалы оных смотрителей умножалась во мне прилежность и охота к рисованию. Директор наш Гинтер бесподобен был Алабушеву: отменно меня и других учеников хвалил за рисованье.

В 743 году назначили из артиллерийской школы выпуск, между прочим и я был в числе оных. Я приготовил артиллерийские чертежи и многие рисунки на экзамен, а между тем командирован был на заводы в Сестребек[221], для рисованья вензелей и литер на тесаках, которые готовились для корпуса Лейб-компании; по возвращении моём с Сестребека взят был в Герольдию, для рисования дворянских гербов на лейб-компанцев, чем они тогда удостоены были все. Потом представили нас к фельцехмейстеру князю Гесенгомбургскому: пожалован был фурьером[222]. По выпуске моём из школы директор наш, капитан Гинтер, причислил меня в свою роту и к лаборатории, для рисования планов, в которой тогда был фейверкором[223] Иван Васильевич Демидов. [...]

Предыдущая главаГлава 12 из 37Следующая глава