Талого снега платочки раскиданы…
Реденький дождик да неба свинец,
В робкой траве первоцветы чуть видные,
Это весна, это счастья венец!
Небо глубокое, солнце лучистое,
Пурпур и золото вялых ветвей,
Поздние розы, все в росах, душистые —
Осени вестники… Может, моей?
Что ж, не страшусь я прихода осеннего,
Радует душного лета конец;
Лишь не напомнили б часа весеннего
Реденький дождик да неба свинец.
11 августа 1900 г.
Гей, пойду в зеленые я горы,
Где шумит сосновый бор, как море,
Понесу туда я свое горе,
Кину его в горные просторы.
Я свою кручину
На сосну закину,
В бор пущу свою тоску я —
Пусть найдет другую.
19 июня 1901 г. Кимполунг
Туча, дождь, а радуга дугою.
Что же это, девушка, с тобою?
Пашешь горе, сеешь грусть-кручину…
Перестань! что толку, сиротина?
Те поля не рутой
Порастут густой,
А отравой лютой,
Горем да бедой.
Пусть тебя печаль бы окружала,
Знай свою пшеницу бы ты жала,
А в пшенице маки с васильками
Меж колосьев пестрели-мелькали.
Заняла полоску —
Жни, не отставай,
А нагрянет туча —
Дела не бросай.
12 августа 1901 г. Буркут
Ой, как будто не печалюсь, все же я не рада,
Что-то смутно-неприютно, на сердце досада.
Я откину ту досаду прочь на бездорожье,
А она взошла, красуясь, словно мак над рожью;
А я мак тот посрываю да сплету веночек,
Кину красный тот веночек в быстрый ручеечек:
Плыви, плыви, мой веночек, до самого моря,
Если буря не утопит, не избуду горя.
Ой; не утопила буря красный тот веночек,
От него ж волна морская покраснела очень.
Горька вода в синем море, горько ее пить;
Как бы мне свою досаду в море утопить?
20 августа 1901 г. Буркут
Ой, пойду я в бор дремучий, где сосна сухая,
Разожгу костер высокий — пусть заполыхает!
Загорелась, запылала елка смоляная,
И горит моя досада, как хвоя сухая.
И огонь разбушевался, и досада вторит,
Рассыпает, словно звезды, искры на просторе.
Упадет, сверкая, искра звездочкой падучей,
Да как раз вонзится прямо в сердце, неминуче!..
Ну, лежи, досада, в сердце, если так уж вышло,
Буду я тебя баюкать, колыхать чуть слышно.
И прижмешься ты к сердечку, как дитя родное,
В колыбели теплой сердца будешь век со мною.
От толчка горячей крови колыбель качнется,
Спи, дитя, и днем и ночью, пока сердце бьется!..
20 августа 1901 г. Буркут
Тебя, как плющ, держать в своих объятьях,
Укрыв от света, хочется порою;
Не собираюсь жизнь твою отнять я,
Как плющ руину, я тебя укрою.
Обняв ее, он жизнь ей возвращает,
Хранит от непогоды камень голый,
Но и руина тоже охраняет
Товарища, чтоб не упал он долу.
Им хорошо вдвоем, как нам с тобою,
Но час придет рассыпаться руине,
И плющ она укроет под собою…
Зачем он нужен здесь один, в долине?
Ужель затем, чтобы, томясь в разлуке,
Упасть измятым, раненным, без силы,
Иль к тополю прижаться в тяжкой муке
И для него страшнее быть могилы?
16 октября (?) 1900 г.
{39}
Уста твердят: ушел он без возврата,
Нет, не покинул, — верит сердце свято.
Ты слышишь, как струна звенит и плачет?
Она звенит, дрожит слезой горячей
Здесь, в глубине, трепещет в лад со мною:
«Я здесь, я здесь всегда, всегда с тобою!»
И в песнях ли хочу избыть я муку.
Иль кто-нибудь сожмет мне нежно руку,
Иль задушевный разговор ведется,
Иль губ моих губами кто коснется —
Струна звенит, как эхо, надо мною:
«Я здесь, я здесь всегда, всегда с тобою!»
Спущусь ли я в таинственные бездны,
В мир образов знакомых иль безвестных.
Видений темных, призраков, кошмаров,
Томящих душу, наводящих чары,
Вновь голос твой, овеянный тоскою,
Звенит: «Я здесь всегда, всегда с тобою!»
Минутный сон смежит мне тихо вежды,
Уставшие от мыслей безнадежных, —
И сквозь тяжелый полог сновиденья
Я слышу голос милого виденья.
Звенит, овеян тайною тоскою:
«Я здесь, я здесь всегда, всегда с тобою!»
И каждый раз, как слышу голос вещий,
В глубинах сердца те цветы трепещут,
Что для тебя с любовью я растила,
Что взять с собой ты не хотел в могилу —
Они дрожат и вторят в лад со мною:
«Пусть нет тебя, но я всегда с тобою!»
7 июня 1901 г.
Казак умирает, а девушка плачет:
«Ты возьми меня в могилу, она горе спрячет!»
«Ой, коли ты вправду верная подруга,
Будешь славною калиной на могиле друга:
Упадут ли росы рано на покосы,
Не на гроб мой станут падать, а на твои косы…
Станет жгучим солнце, дунет знойный ветер —
Пусть костей моих не сушит, сушит твои ветви».
«Разве тебе будет, милый, веселее,
Если я в моей печали ярко заалею?
Разве тебе будет, милый мой, отрадней,
Если в горьком моем горе буду я нарядней?
Станут ли милее гроб с могильной тьмою,
Если я зазеленею калиной немою?»
«Ой, и мать не станет так тужить о сыне,
Как ты, моя калиночка, в девичьей кручине…»
Ой, еще над милым трава не взрастала,
А уж бедная подруга калиною стала.
И дивятся люди и малые дети,
Что вовек еще такого не было на свете.
«Чья это могила, — спрашивают люди, —
Что над нею цвет калины и мороз не студит,
Что на той калине и листья кудрявы,
А меж белыми цветами ягоды кровавы?»
Шумела калина над холмом родимым:
«Ой, что ж я стою немою над моим любимым?
Дерева не тронешь — слова не проронит,
А ножом его порежешь — запоет, застонет,
А кто ветвь срезает, на дудке играет —
Тот калиновой стрелою грудь себе пронзает».
20 июня 1901 г. Кимполунг
{40}
Острым блеском вдруг волны заискрились
После бури в прозрачную ночь,
Будто войско мечами булатными
Хочет снять вражьи головы прочь.
Блеск оружия, рокот раскатистый…
Будто встал возмущенный народ.
Будто сила народа могучая
Непреклонно на приступ идет.
Каждый меч — луч светила небесного, —
Вниз упав, снова блещет во мгле,
Каждый звук — отзвук силы бунтующей,
Изменяющей жизнь на земле.
Море, море, людское, народное,
Из чего ж ты оружье скуешь?
Что же будет, что станет на пустоши,
Вместо мира что ты разобьешь?…
8 октября 1902 г. San Remo
«И дым отечества нам сладок и приятен», —
Землею итальянской проезжая,
Я мысленно все время повторяла
Знакомые слова, и мне казалось,
Что вижу я далекие селенья:
Идут и песню девушки поют,
Хозяйки хлопотливые встречают
Своих коров и пастушка с отарой,
Хозяева, не прибавляя шагу,
Степенно возвращаются с работы,
Тайком поглядывают на дымок,
Что вьется над трубою невысокой,
И думают: «Ну, вот уже и ужин…»
Мне виделись росистые луга
Волынские: вдали чернеет лес
Зубчатою стеной, и нависает
Над ним туман безмолвным, серым морем
Эй, вы, в лесу иль в поле, берегитесь,
То вероломно движется трясучка!
Но не страшит поехавших в ночное
Туман в лесу, где манит их дымок:
Там развели товарищи костер,
Там сухо и тепло, роятся искры,
Как золотые пчелы, пляшет пламя…
«Скорее — на дымок!..»
А я смотрела
На итальянские бездымные селенья
(Огня так мало нужно для «поленты{41}»)
И на поля, на страшные «ризацца»[54]
Где невидимкой реет малярия,
Ни дыма не боясь и ни огня, —
И в каждом стуке мчащихся вагонов
Одно мне слово чудилось: «Чужбина».
Туннель! И дым влетел ко мне в окно
Прогорклой тучей, — нехороший дым.
Иль нехорош был уголь итальянский?
Так не душил и дым в курной избе
В моем Полесье… Как там славно пели
На свадьбе дружки, — хата вся звенела,
Был чистым звон, без хрипоты, хотя
Едва виднелись лица в туче дыма;
Тот горький дым нам выедал глаза.
А все ж не так, как этот: потому ли,
Что он древесный был — и наш, родной?…
«Sampierdarena!»[55] Слава тебе, боже!
Уж скоро Генуя, а там и отдых,
И море, и веселый небосклон,
И древний город гордой красоты
Отважного, свободного народа…
«Вот Генуя», — куда-то вдаль рукою
Показывает старый господин.
А я смотрю — не вижу: мгла закрыла.
«Скажите, сударь, часто ль тянет с моря
Такой туман?» — я задаю вопрос.
«Туман? То вовсе не туман, а дым.
Он здесь всегда. Да поглядите сами!»
И вправду: там, у пристани громадной,
Во мгле седой похожие на мачты,
Вздымались трубы тонкие, — и сколько
Их было! Целый лес! «Да, здесь растет
Богатство наше!» — важно молвил спутник,
Но не были хрустальны окна фабрик.
Из окон то богатство не сияло,
Там, в окнах, что-то темное гнездилось…
Я вспомнила тогда приморский город.
Не итальянский, а другой, и третий,
Четвертый, — у иных, родных морей,
И город не у моря, — у реки
Стремительной, гудящей на порогах,
Как рейнская скала{42}, где гул воды
Какие-то колеса заглушают…
А там — и села, даль полей, кудрявых
От свекловицы… И повсюду трубы
Высокие-высокие, как сосны
На горных кручах — разве что без веток…
Мы въехали в предместье. Там стояли
Задымленные, черные дома,
Угрюмо сгорбившись. К печальным окнам
Белье приникло, как сама нужда:
Не выгнать, — хоть в окно гони, хоть в дверь.
Выглядывали призраки из окон —
Невольничьи, измученные лица,
И плыл над ними дым, легчайший дым:
Не душит он, глаза не выедает,
А только небо прячет от людей.
И солнышко у них крадет, и пьет
Людскую кровь, и гасит свет в глазах,
И все цвета из-за него седеют.
Никто его не видит, но всегда,
И днем и ночью, каждое мгновенье,
Отчетливо, хоть скрытно и беззвучно,
Он говорит: «Я здесь, всегда я здесь».
Тот итальянский дым проник мне в сердце,
И дрогнуло оно, и онемело,
И больше не твердило мне: «Чужбина».
21 января 1903 г. San Remo
«Я, царь царей, я, солнца сын могучий,
Гробницу эту выстроил себе,
Чтоб прославляли многие народы,
Чтоб помнили во всех веках грядущих,
Чтоб знали имя…» Дальше сбита надпись,
И даже самый мудрый из потомков
То имя царское прочесть не может,
Кто сбил ее — завистливый властитель
Иль просто время мощною рукою,
Никто не знает. Росписью узорной
Под нею слов начертано немало
Про славу безыменного владыки,
И царские показаны деянья:
Вот царь сидит высоко на престоле,
Народы с драгоценными дарами
Идут покорно, головы склоняя.
А он сидит, как истукан из камня,
Над ним цветные перья опахал.
Лицо его похоже на Тутмеса{43},
И на Рамзеса, и на всех тиранов.
Вот ухватил он за волосы сразу
Одной рукою несколько повстанцев,
И меч кривой над ними он занес.
Лицо его похоже на Тарака,
На Менефта, как и на всех тиранов.
С лицом все тем же львов он убивает,
Левиафанов ловит, птиц он бьет,
Полями едет по телам убитых,
И веселится по своим гаремам,
И подданных на битву посылает,
И мучит он работой свой народ,
Той страшною египетской работой,
Что имя царское должна прославить.
Народ идет, как волны в океане,
Без краю, без числа, на поле битвы,
Коням тирана стелется под ноги.
А кто в живых из тех людей остался,
Тот гибнет на египетской работе.
Царь хочет для себя на их могилах
Построить памятник — да сгинет раб!
И раб копает землю, тешит камень,
Кирпич для стройки делает из глины,
Возводит стены, статуи большие,
Сам на себе, запрягшись, возит, строит
II создает великое навеки,
Прекрасное творит неповторимо —
Резьбу и роспись, статуи, узоры.
И каждая колонна и рисунок,
Резьба и статуя, и даже камень
Незримыми устами произносят:
«Меня творил египетский народ».
Давно в могиле царь с лицом тирана,
И от него осталась только надпись,
Певцы ученые, мечтая, не старайтесь
Найти царя исчезнувшее имя:
Судьбою создан из его могилы
Народу памятник — да сгинет царь!
28 августа 1904 г. Зеленый Гай
Когда мне очи милого сверкают,
В душе цветы, сияя, расцветают,
В душе цветы и звезды золотые,
Но на устах слова не те, другие,
Совсем, совсем не те, что снятся мне,
Когда в ночи лежу я в полусне.
Наверно, нет и языка такого,
В котором было бы такое слово.
Я плачу и смеюсь, дрожу и млею.
Но вслух тех слов промолвить не умею.
Как жаль, что не дано мне струн живых,
О, если бы уметь играть на них,
Могучую бы песню я играла,
Она бы собрала богатств немало,
Сокровища, что спят в душе на дне,
Сокровища, что не видны и мне,
Но сердцу дороги, неоценимы,
Как те слова, что непроизносимы.
Когда б я всеми красками владела,
Я их перемещала бы умело
И рисовала б ярким самоцветом,
Как солнца луч рисует жарким летом.
Договорили б опытные руки,
Чего договорить не могут звуки,
Ты видел бы горящий в сердце свет…
Ох, красок, струн и слов у сердца нет…
И то, что тайно в нем цветет весною,
Умрет, наверно, заодно со мною.
2 ноября 1904 г. Тифлис
Не погибли золотые терны,
Только почернели.
Не засохли в чистом поле маки,
Только побледнели.
Приди, солнце, под мое оконце,
Свети, свети ясно,
Чтобы черные сверкали терны
Позолотой красной.
Загорись и ты, мое сердечко,
Запылай пожаром,
Коль ношу в тебе цветок кровавый,
То пускай недаром!
2 октября 1904 г.
{44}
Люди идут и знамена вздымают,
Словно огни. Словно дым, наплывают
Толпы густые. Колышется строй,
«Песни про волю» звенят над толпой.
«Смело, друзья!»{45} Что ж так песня рыдает?
«Смело, друзья!» Как на смерть провожает.
Страшно, какой безнадежный напев,
Кто с ним на битву пойдет, осмелев?
Нет, не про волю та песнь! Про неволю
Плачет с какой-то неслыханной болью
Голос печальный, значение слов
Плач погребальный скрывает, суров.
«Смело, друзья». Провожая на плаху,
Брату ль поют, чтоб не ведал он страху?
Плачут бессильно, рыдая над ним,
Будто его зарывают живым.
В страшное время мы жить начинали,
Шли мы на бой в предрассветные дали,
Нам эта песня твердила, звеня:
«Нет, не дождаться вам светлого дня!»
Что вам до этого? Вы молодые,
Ныне к лицу вам и песни иные.
С вашею волей живется вольней,
Рано вам петь панихиду по ней.
Пусть расцветает она, величава!
Что вам далась эта песня-отрава?
С этою песней мириться нельзя,
Новую песню слагайте, друзья.
Так, чтоб она засияла лучами,
Так, чтобы ясное красное знамя,
Следом за нею взлетев в небеса,
Реяло гордо, творя чудеса.
1 июля 1905 г. Колодяжное
{46}
Откуда льется гимн Марселя?
Неужто славы день настал?
Неужто цепи отзвенели?
Ужель насильник с трона пал?
Где наше оружье?
Где воинский строй?
Чьей кровью обрызган
Наш путь боевой?
Ведь это песня батальона,
Который в смертный шел поход,
Который под свои знамена
Скликал бестрепетный народ.
А наши где ружья?
Где воинский строй?
Чьей кровью обрызган
Наш путь боевой?
Ужель разбиты казематы
В твердыне царской вековой?
Коль слышны звуки канонады —
Ужель последний грянул бой?
А где наши ружья?
Где воинский строй?
Чьей кровью обрызган
Наш путь боевой?
Быть может, вражьи челядинцы
Спешат свободу обуздать?
Иль то решили украинцы
За волю дружно постоять?
Так где ж наши ружья?
Где воинский строй?
Чьей кровью обрызгай
Наш путь боевой?
Ужель средь вражеской оравы
Не реют больше бунчуки?
И пред царем свои булавы
Уже не клонят казаки?
Взгляните ж, где ружья?
Где воинский строй?
Чьей кровью обрызган
Наш путь боевой?
Нет, от Москвы и до Варшавы
Жупаны алые кругом, —
Казаки «добывают славы»
Нагайкой, саблей и штыком.
В кого ж из ружей
Прицелился строй?
Чьей кровью обрызган
Наш путь боевой?
У нас же льется гимн Марселя,
Как будто славы день настал,
Как будто цепи отзвенели
И враг поверженный упал.
Где наше оружье?
Где воинский строй?
Чьей кровью обрызган
Наш путь боевой?
1 июля 1905 г. Колодяжное
{47}
«Нагаечка, нагаечка!» — поет иной подчас
И с присвистом и с топотом в лихой несется пляс.
А что же вас так радует, любезные друзья?
По чьей спине гуляла так «нагаечка твоя»?
Над нами ведь прошлась она, родимая земля,
Недаром мы запомнили «восьмое февраля»,
Коль будем мы раздумывать о том веселом дне,
Нагайка прогуляется еще раз по спине.
Над собственным позорищем мы шутим иногда.
Неужто мы, друзья мои, без всякого стыда?
Знать, песня не родилася, чтоб волю воспевать,
Коль кое-кто, как бешеный, пустился танцевать.
Неужто, как невольники, мы, упершись в бока,
Под плетками плантатора ударим трепака?
Иль мы хотим, отдав себя на божью благодать,
Такою «карманьолою{48}» тиранов испугать?
1 июля 1905 г. Колодяжное
Мечта, не предай! По тебе я так долго тужила,
Столько безрадостных дней, столько бессонных ночей…
А теперь на тебя всю надежду свою возложила.
О, не угасни ты, светоч бессонных очей!
Мечта, не предай! Ты лила свои чары так долго, —
Жадное сердце мое насыщено ими до дна.
Обольщенья пустые меня от тебя не отторгнут,
Мне ни горе, ни мука, ни смерть не страшна.
Ради тебя от других отреклась я мечтаний,
Уж не мечту, — ныне жизнь я свою отдаю.
Пробил час, и, пылая, душа поднимает восстанье,
Не сверну я с пути, на котором стою.
Жизнь за жизнь! Только так! Пусть мечта моястанет живою!
Слово оденется в плоть, если живое оно.
Кто моря переплыл и сжег корабли за собою, —
Обновленным вернуться тому суждено.
Раньше, мечта, ты парила орлом надо мною, —
Буду сама я летать, мне свои крылья отдай,
Я хочу пламенеть, я хочу жить твоею весною,
А придется погибнуть за это — пускай!
3 августа 1905 г.
Холодной ночью брошенный костер
Нашел однажды путник одинокий.
Вокруг чернел непроходимый бор,
При лунном свете полосой широкой
Зола белела. Хворост, щепки, сор
Торчали в ней, и кучкою убогой
Дрова лежали. Видно, кто-то здесь
Залил костер, но он сгорел не весь.
И путник осторожными руками
Потухший пепел начал шевелить.
Вот искорка мелькнула под ногами.
Он, раздувая, стал ее ловить,
Зола затлела звездами, но пламя
Не удалось дыханьем оживить,
И, потрудившись без толку, прохожий
Ушел ни с чем, унылый и продрогший.
Но искра не угасла под золой
И до рассвета, как живая рана,
Язвила мрак холодный и сырой,
И жар больной чуть тлел среди тумана.
Лишь на заре сквозь тонкий дым струей
Пробилось пламя, ярко и багряно.
Когда же солнце встало поутру —
Огонь, как зверь, свирепствовал в бору.
<Июнь (?) 1906>
За горой зарницы блещут,
А у нас темно и бедно,
Воды черные в затоне
Плещут неприметно.
В небе молния сверкает,
А у нас во мраке тонет,
В черный гроб вода глухая
Светлую хоронит.
Но сверкающему свету
Покорится мрак глубокий
В час, когда все небо вспыхнет
Бурей светлоокой.
В час, когда пронижет волны
Серебристыми мечами,
В час, когда на дно заглянет
Быстрыми очами.
И в ответ на это пламя
Свет в затоне разольется,
Если блеск высоких молний
В глубину прорвется.
28 августа 1907 г. Балаклава
{49}
И обжигает пламенным дыханьем.
Какая-то неистовая свадьба!
Песок поет, как будто в дудку дует,
Тяжелую нарушив неподвижность,
И, вторя, камешки как в бубны бьют.
Так кто же там в слепящей желтой мгле
Затеял править пляску в честь хамсина?
Кто веет покрывалами сквозными,
Кружась так быстро, быстро в легком танце?…
Таинственные нежные плясуньи —
Пустыни скорбной ветреные дети!
«Прикрой глаза! Засыплю, иностранка!»
И тут хамсин плащом своим ревниво
От взора моего закрыл танцорок.
Никто не смеет видеть их. Араб
К земле склонился посреди пустыни,
Как в час молитвы. «Так! Молись! Молись!
Я старый бог, я твой могучий Сет,
Я разорвал на части Озириса
И тело разметал по всей пустыне.
Ох, как тогда Изида зарыдала…»[57]
Былое вспомнив, весел стал хамсин,
И сдвинулась тогда пустыня с места
И в небо ринулась. И в желтом небе
Померкло солнце — око Озириса,
И показалось мне — весь мир ослеп…
5 апреля 1910 г. Гелуан
Пустыня дышит. Ровное дыханье.
Песок лежит — спокойный, золотой.
Но каждая гряда и холм любой —
Все о хамсине здесь воспоминанье.
Феллах трудолюбивый строит зданье, —
Здесь мимолетных иностранцев рой
Найдет гостиницу и сад густой.
Феллах могуч: все — рук его созданье.
Одна беда — оазисы в пустыне
Не для него… Вот он узоры пишет
Под самой крышей… Ткань на нем колышет,
Скользит горячий ветер по холстине,
Пот осушает… дальше по равнине
Летит… опять, опять… Пустыня дышит.
5 апреля 1910 г.
Тишь и безмолвие. Кажется воздух водою стоячей.
Оцепенели бананы, не вздрогнет их треснувший лист.
Даже мимозы и те изнывают в истоме горячей.
Грезят без грезы…
Откуда же грохот и свист?
Слышится дробь барабана, трубы раздается звучанье!
Эй, замолчите!
Кому эта песня нужна?
Им все равно! Маршируют, гремят англичане,
Грозно вдоль Нила идут, чтобы вся трепетала страна.
Только прошли, тишина опустилась за ними,
Будто завесой упала огромной, тяжелой, глухой.
Пальмы послушно, печально поникли ветвями сухими —
Можно подумать, сам бог придавил эти ветви рукой.
Небо от жара белеет и вот уже в пепле седеет, —
День без остатка сгорел в напоенной огнем тишине.
Бледная ночь; темнота растерялась, не смеет
В жгучую тишь снизойти. Ни единой звезды в вышине.
Мир будто мертв. Перед сном не откликнется птица.
Всюду летучие мыши бесшумно шныряют одни,
Будто восток призывают признать тишину и смириться.
Бархатным, тихим крылом тишину умножают они.
6 апреля 1910 г.
Солнышко греет… Это Египет?
Это Египет… Синий шатер
Неба высокого полон сиянья.
Высь-то какая! — Вольно и радостно.
Солнышко греет… Это Египет?
Это Египет…
Тихая ласка… Ты, Украина?
Да, Украина это моя…
Хата и садик, лужайки зеленые,
Пруд за ольхою, затянутый ряскою…
Вот — Украина…
Хватит скитаться… довольно блужданий…
Жизнь станет светлой… Край мой родной,
Вместе со мною от мук ты избавился.
Небо не плачет, и люди не хмурятся.
Спать бы и видеть всегда этот сон…
Жизнь станет светлой…
7 апреля 1910 г.
Ночь черным-черна и глубока
(Знаю женские глаза такие),
Ветер крылья разбросал шальные.
Мчится он, бежит издалека.
Северный мой ветер разыгрался,
Стал горячим, как Сахары сын —
Пылкий и стремительный хамсин, —
С бедным севером давно ль расстался?
Там он, где кончается зима,
Мел снега одеждою сырою,
По глухим лесам стонал совою,
Забирался холодом в дома.
К золотой пустыне, как к подруге,
Может, страстью загорелся он
И несется, жаром опален,
Будто родился на знойном юге?
Будто пепел бросил мне в окно,
В темной комнате моей гуляет,
Зазвенел песком и улетает.
Что же, улетай, мне все равно.
Ты чужой уже — не прежний ныне,
Не принес ты никаких вестей
Из далекой стороны моей,
Только песнь своей любви пустыне.
9 апреля 1910 г.
Недаром ветер прилетал
Страны моей… Передо мною
Все — за туманной пеленою,
Накрапывать и дождик стал,
И ветерок в мое жилище
Влетел холодный. Что ж, дружище,
Утратил ты недавний пыл?
Что ж, добрый молодец, остыл?…
Иль не понравился пустыне,
Иль вспомнил милую свою —
Подружку в северном краю, —
Да и заплакал на чужбине?
И ветер шелестит листами:
«Из бедной стороны твоей
Спешил я с этими слезами, —
Просила ж ты сама вестей!»
10 апреля <1910 г.>
Плачет Египет недолго. Умыл свои гордые пальмы,
Зелень полей плодородных над Нилом слезой окропил,
Возобновил позолоту блистающей светом пустыни
И улыбается снова: таинственны радости Сфинкса.
Вижу, глаза египтянок смеются под черной вуалью, —
Женщин рабынями сделал ислам, но глаза их свободны!..
Песней товары свои славят женщины здесь и мужчины,
Гордые головы их не склонились от ноши тяжелой,
Будто на них почивают Египта двойные венцы.
В красной одежде идет водонос, и как будто он шутит —
Чистой водою звенит и желающим пить предлагает,
Сладкую свежую влагу он льет из большого сосуда,
Шуткой приправив ее, улыбается, плату беря.
Нищие дети феллахов шалят, веселятся на солнце;
Глазки горят любопытством. Повсюду головки детей…
Только завидят туриста — бегут за ним, просят подачки.
Дал или не дал — хохочут, как будто им все нипочем.
Лишь бы тростинка нашлась, а ребята сосут и довольны,
Рады, как будто они государством-богатством владеют.
«Радость откуда такая?» — к себе обращаюсь с вопросом.
Мысль промелькнула в ответ — словно голос забытой легенды:
«В давние те времена, когда Нил родился здесь в пустыне,
Мать положила его в колыбель и в роскошной — качала,
Нежный отец над ребенком склонился, с небес наблюдая,
Как не по дням — по часам вырастает любимое чадо,
Как набирается сил и несет их уверенно в море…
Нил родился, и к нему поспешили с дарами Гаторы.[59]
Семеро было богинь, и даров принесли они семь.
Первая молвила так: «Я дарю тебе тучную землю».
Проговорила вторая: «Три жатвы отбудешь в году».
Третья промолвила: «Ра[60] никогда о тебе не забудет».
Ветку простерла четвертая: «Это — защита от Сета»[61]
Пятая молча папирус и лотос пред ним положила.
«Тайны свои сбережешь», — прошептала шестая ему.
И, улыбнувшись сквозь слезы, за нею седьмая сказала:
«Боги, завидуя детям твоим, обрекли их на рабство,
Дам я народу оружие — полное радости сердце, —
Ни фараон, ни пришельцы не смогут убить в сердце радость».
Так вот в начале веков обещали Гаторы!.. И верю:
Слово премудрых богинь нерушимо во веки веков.
14 апреля 1910 г. Египет, Гелуан
{50}
{51}
Вот на палубном настиле
Запылал костер высокий, —
То согреть хотят матросы
Коченеющие руки.
И я вижу: в снежной вьюге
Пламя красное пылает,
Словно солнце, что закрыто
Непроглядной белой мглой;
А вокруг него мелькают,
Словно тени птиц огромных,
Итальянские матросы,
Зябко кутаясь в плащи.
Те плащи в родном Палермо
Их неплохо согревали —
Что ж теперь случилось с ними
В этом крае басурманском?
Пропускают зимний ветер,
Словно кружева сквозные,
И дрожит любая жилка…
О, негодные плащи!
В густо-белой сетке снега
Юнга-мальчик пробегает,
Словно рыбка, что попала
В роковой проклятый невод.
Мальчик пробует согреться, —
Верит он палермской крови,
Что в его струится жилах,
Больше, чем чужим огням.
Он не слышит, как большие
На него кричат сердито:
«Все ты вертишься, бездельник!..
Что за скверное созданье!..»
От озлобленного крика
Нежный говор итальянский
Стал противным, как прибрежных
Диких чаек хищный крик.
Что ж, пускай! Давно привык он
К этим чайкам и ворчаньям,
Он не думает об этом,
И в мечтах его другое:
…Скоро он домой вернется,
И на площади под солнцем
Ловко он сыграет в бабки,
Каждый выигрыш возьмет!
И с товарищами вместе
В пыль горячую он ляжет
Среди улицы, так просто,
И начнет болтать, болтать…
Даже рты поразевают
Кекко, Джанни, Паолино:
Ведь они всему поверят,
Племя «раков сухопутных».
Сколько он чудес расскажет!
И про змей подводных страшных,
И про турок-людоедов,
Про Великого Могола.
А они ему за это
Самых сладких апельсинов
Непременно наворуют
У епископа в саду…
Тут его матрос ударил
По плечу, ругнув сердито:
«Да уйдешь ли ты с дороги?!
Вот душа без покаянья!»
У костра с другими рядом
Опустился он покорно
И к огню, как на молитве,
Протянул худые руки.
Легкий стан тихонько сгорбил
И застыл с лицом печальным,
Лишь в глазах перебегают
Яркоогненные искры.
Ох, когда б скорее, мальчик,
Все мечты твои свершились,
Чтоб завидовать не стал им
Злой какой-нибудь божок…
<17 января 1911 г.
Стоянка в море близ Самсуна>
Кто не жил средь буйства бури,
Тот не знал цены и силе,
Тот не знал, как вечно люди
И борьбу и труд любили.
Кто не жил средь буйства бури,
Тот не ведал и веселья,
Тот не знал и горькой муки
Обреченных на безделье.
Как я завистью горела
К людям, преданным боренью,
До поры, пока усталость
Их сражала на мгновенье.
День и ночь они на вахте,
Долог труд, а смена кратка,
День и ночь они в работе
Силы тратят без остатка.
Верно, им тогда казалось,
Что страшней не сыщешь муки…
Ох, борцы, когда б вы знали,
Как томят в бессилье руки!
Как лежать в постели тяжко
Скорбным пасынком недоли,
Положась на милость бури,
На чужой талант и волю.
Чем же тешиться такому?
Только думою своею…
Вы, борцы, ее примите.
Это все, что я имею.
15–21 января 1911 г. Черное море,
близ Анатолии
{52}
Кто вам сказал, что я хрупка,
Что с долей не боролась?
Дрожит ли у меня рука?
И разве слаб мой голос?
А если были в нем слышны
И жалобы и пени,
То это бурный плеск весны,
Не мелкий дождь осенний.
А если осень… Не беда,
Цветет ли кто иль вянет.
Увянув, ива у пруда
Злато-багряной станет.
Когда же саваном зима
Накроет лес раздетый,
Цветам на гроб она сама
Рассыплет самоцветы.
Что ж, буду жить я, как живет
Волна в часы покоя —
Как будто спит поверхность вод,
Но море ждет прибоя.
<21 января 1911 г. Перед Босфором>
{53}
Не он один ее любил.
Во славу Украины
Писали звучные стихи
И яркие картины.
Ловили звонкий смех ее,
Улыбки, шутки, пляски,
Сплетали в пестрые венки
Ее живые сказки.
Тот в ней лелеял старину,
Тот грезу молодую, —
Он первый полюбил ее,
Как мать свою родную.
Пусть мать убога и стара,
Бедна, темна, гонима,
Но сыном преданным она
По-прежнему любима.
Пускай она в кромешной тьме
Бредет, полуживая, —
Как рана, в нем горит любовь,
Горит, не заживая.
Видала родина не раз,
Как ветреники эти
Под вечер забывали все,
Что пели на рассвете.
С ее дарами шли к другой,
Спеша склонить колено;
Такие люди не могли
Любить самозабвенно.
В нем первом научая любовь
Пылала, словно рана,
Он шел в неволю за нее,
Служил ей без обмана.
Все тяготы перенесла
Любви сыновней сила,
Того великого огня
И смерть не погасила.
<8 марта 1911 г.>
Рыцарь чувствует, сражаясь,
Что он ранен в грудь смертельно,
Прижимает панцирь к сердцу,
Чтобы кровь остановилась!
А прекрасной даме видно, —
Побледнел ее любимый,
Он рукою грудь сжимает,
Дама шлет слугу поспешно.
«Господин, вас просит дама
Хоть на миг покинуть битву,
Чтобы вашу рану, рыцарь,
В башне мы перевязали.
Там у нас бальзам целебный,
Там и мягкие повязки,
Там давно для господина
Белая постель готова».
«Друг слуга, скажи спасибо
Даме, что тебя послала, —
Мне воспользоваться трудно
Приглашением любезным.
Если бы хоть на минуту
Снял с себя я этот панцирь,
Кровь бы хлынула потоком,
Жизнь моя оборвалась бы.
В мире есть такие раны,
Для которых нет бальзама,
Для которых нет повязки,
Кроме панциря стального».
«Господин, слова такие
Могут ранить даме сердце».
«Если есть у дамы сердце,
Пусть его сожмет покрепче».
<6 июня 1901 г. Кимполунг>
{54}
Когда ребенком я была,
Мне сказку рассказали,
Лишь раз я слышала ее —
Забуду же едва ли.
Был деревенский мальчуган
Рассказчиком — и ясно,
Что в ней тенденции искать
Поэтому напрасно.
В своем рассказе сохранил
Он простоту святую.
(Моя ошибка, может, в том,
Что сказку я рифмую.)
Мы в садике сидели с ним
Вечернею порою,
В тот час, когда закат пылал
Пожаром за горою.
Вечерний ветер шевелил
Над головами грушу,
И что-то темное тогда
Нам волновало душу.
Прижалась к мальчику тогда
Я, как сестрица к брату:
И «барышне» и «мужичку»
Вдруг стало страшновато.
Нас все пугало: и трава,
Что тихо шелестела,
И леса дальнего стена,
Что от зари алела.
И даже в старой груше той
Мы друга не видали, —
Кто б мог сказать, о чем ее
Листочка! лепетали?
Но всех сильнее тополя
Страшили нас собою,
Что в длинный выстроились ряд,
Наверно, с целью злою!
Все это, уверял Лаврин
(Так мой приятель звался),
Растет на великане том,
Что с богом состязался.
Когда-то очень был силен
Тот великан, — недаром
Любые цепи разбивать
Он мог одним ударом.
Его осилить не могла
Ничья другая сила,
Но божья кара наконец
Пришла — и поразила.
За что — Лаврин того не знал,
Я спрашивала старых,
Но мне никто не объяснил,
За что такая кара.
Господь не сжег его огнем,
Громов не посылал он,
А только сном его накрыл,
Как мягким покрывалом.
Сон, говорят, есть божий дар,
Нет — божье наказанье!
Ведь великану этот сон
Принес одни страданья.
Лег отдохнуть он на часок,
А спит уже столетья,
Оброс землею и во сне
Все видит лихолетье.
То овладели им враги,
Охваченные злостью,
Пьют даром кровь его они,
Ему ломают кости.
Стянули накрепко его
Железными цепями,
К глубоким ранам, торопясь,
Припали жадно ртами.
До сердца самого не раз
Их проникали руки,
Но спит, как прежде, великан,
Хотя и терпит муки.
Когда ж болезненно во сне
Он брови вдруг нахмурит,
Шумят по рощам, по лесам
И по дубравам бури.
А если боль его доймет,
Слегка он шевельнется
И дрожь по телу пробежит,
Земля же содрогнется.
«Нас призрак этот не страшит!»
Враги ликуют хором.
Но стихнет скоро божий гнев,
Беда минует скоро.
И встанет великан тогда,
Расправит плечи снова
И разорвет в единый миг
Железные оковы.
Все то, что мучило его,
Вмиг станет горсткой праха.
Смолк мальчуган. Сидели мы,
Едва дыша от страха.
«Скажи, — спросила я, дрожа, —
Когда ж случится это?»
«Иль через год, иль через сто,
А может, до рассвета!»
Тут разом ветер налетел,
Деревья зашатались,
Как пташки вспугнутые, мы
Домой скорей помчались…
Любимый мой далекий край!
Страна моя родная!
Когда я вспомню про тебя,
Ту сказку вспоминаю.
5 февраля 1913 г. Египет