К книге
Цветы на пепелищеI
11%
I
5

Откуда я родом — не знаю.

Быть может, я солнцем рожден.

По белым дорогам блуждаю,

Брат ветра — бездомный, как он.

Утопая в пыли, мы ехали по проселочной дороге среди бескрайней равнины. По сторонам колыхалась высокая, добротно ухоженная кукуруза с красновато-зелеными саблеобразными листьями. Початки уже созрели, а волокна их, обгорая на солнце, увядали прямо на глазах. На бахчах наливались сладким соком большие пестрые арбузы, нежное дуновение ветерка далеко разносило ароматный запах спелых дынь… Вокруг — ни души.

Вдали громоздился горный хребет; его вершины были облиты золотом заходящего солнца.

Над равниной висела предвечерняя дремотная тишина. Летний, изнурительно-знойный день тонул в оранжевом море заката. В наступающих сумерках взмахивал своими незримыми крыльями освежающий ветерок да едва слышно о чем-то шептались острые листья кукурузы.

Наш усталый цыганский караван медленно плелся по дороге.

Впереди на разномастном коне ехал Ба́зел и пел. Голос его, торжественно тихий и чуть грустный, полный какого-то неясного блаженного покоя, мелодично и плавно лился над землей. Песня его то замирала в шуршании листьев, то взлетала ввысь, подхваченная свежим дуновением ветерка. В этих неожиданных переливах и таилась вся ее прелесть и красота. Песню эту я знал: в ней бездомный цыган, вечно скитаясь по дорогам, голодая, страдая, на что-то надеясь и чему-то радуясь, обретает наконец смысл жизни.

Позади Базела тряслась старая, рассохшаяся повозка, запряженная тощей гнедой кобылой с провалившимися боками и гноящимися глазами. Рядом с возницей сидела моя сверстница Наси́ха. На ее темно-шоколадном лице играли бронзовые отсветы солнечного заката.

Я ехал во второй повозке, которая ничем не отличалась от первой. Белая жеребая кобыла давным-давно привыкла к этим необозримым просторам и неторопливо тащила меня по дороге, поднимая золотые кудряшки пыли.

Старый Мулон наверняка брел где-то позади повозки, поэтому-то я и не обертывался, чтоб взглянуть на него. Там вместе с ним плелась его жена Хе́нза, злющая Хенза.

— Слышишь, Таруно, опять он поет! — послышался рядом со мной негромкий восхищенный голос. — С его песнями мне как-то легче живется в этом вечном мраке, да и дорога быстрее кончается…

Слепому Ра́пушу, моему другу и сверстнику, никогда не приходилось странствовать пешком. Он всегда ехал в той же повозке, что и я. Когда Рапуш слушал песни своего брата Базела, его обычно охватывало чувство какого-то приятного умиления.

А песня, тихая и печальная, все лилась над полями:

Наверно, я землю такую

Найти бы не смог и в раю —

То в искорках смеха, то злую,

Неласковую, но мою…

— Песни — наше богатство, Таруно, — шепнул Рапуш.

— Верно, песни — наше богатство, — согласился я.

Больше всего на свете любил Рапуш песни. А нередко и сам заводил их, и тогда под смычком его скрипки рождались и плыли по воздуху искрометные или рыдающие мелодии цыганских песен.

Да разве было что-нибудь на свете лучше, чем певучая цыганская скрипка Рапуша!

— Если б мне пришлось все время молчать, я бы, наверно, думал только о том, что я слепой… А это очень горько… и грустно…

Он сказал «грустно», а на лице у него блуждала сдержанная, дрожащая улыбка, рожденная песней брата.

Я всегда терялся и никогда не знал, как мне надо разговаривать с этим слепым пареньком. Вернее, не то что не знал, а просто не умел. Он употреблял такие мудреные словечки, что часто приводил в замешательство даже взрослых. Зная, что ему не суждено больше увидеть сияние белого дня, Рапуш как бы извлекал этот невидимый свет из струн своей чудесной скрипки. И никто никогда не видел его грустным.

Но беду не скроешь!

Мой слепой сверстник разговаривал редко. Только в минуты грусти или восторга скажет, бывало, несколько слов и тут же замолчит. Обычно же он сидел молча, неподвижно уставившись в одну точку, словно разглядывая что-то в необозримой дали.

Да, ему не дано было увидеть великолепия красок, на которые так щедра — особенно поутру или в сумерки — наша природа, но зато он улавливал все ее шорохи, все ее звуки, все ее даже самые далекие, самые затаенные голоса и жадно, ненасытно впитывал их.

Вот и сейчас, пока мы с ним тащились в скрипучей повозке по пыльной проселочной дороге, он не проронил ни слова, если не считать его упоминания о песнях.

Вскоре мы увидели длинный ряд ив, листья которых были уже тронуты румянами уходящего дня. Ветерок доносил до нас речную прохладу. И вот за крутым поворотом дороги перед нами открылась во всей своей вечерней красе золотистая лента реки. Текла она как-то неторопливо, лениво, устало. Не слышно было ни говора, ни шепота волн. Тишина… Везде и во всем… Только когда лошади и повозки, словно нарушив вечернюю дрему, стали переправляться через реку, послышалось журчание и плеск воды.

Далеко впереди сквозь ветви деревьев замелькали красные крыши незнакомой деревни.

На правом берегу реки лениво колыхались сочные луга, окруженные стражей ив и пирамидальных тополей.

Базел слез со своего разномастного коня, и песня тут же умолкла.

Вместе с песней кончался и дневной наш путь.

Ко мне подошел папаша Мулон:

— Распрягай! Здесь и заночуем.

Стало темнеть, и все сверкающие золотом краски вдруг разом померкли, подернулись сумеречной пеленой.

Деревья стали похожи на каких-то огромных серых джиннов, сидящих на корточках посреди равнины и неподвижно глядящих в небо.

Расплавленное золото речки напоминало теперь зыбучий серый пепел; пылающий пожар над горами потух.

Кое-где в домах, приютившихся на необъятной равнине, вспыхивали первые огоньки, в небе загорались первые звезды.

Предыдущая главаГлава 5 из 47Следующая глава