К книге
МосквичкаГЛАВА СЕДЬМАЯ. 2
34%
ГЛАВА СЕДЬМАЯ. 2
25

Когда предельное напряжение — врачи называют его стрессом — спадает, здесь бы и надо быть осторожным: беда входит в незахлопнутую дверь. Впрочем, какое ни выберешь сито, чтобы отсеять случайности, одна крупинка да проскочит.

Удаляясь от китобазы, ты летишь над вереницей Фолклендских островов с редкими на них человеческими фигурами, с отарами овец, с берегами изрезанными, скалистыми, с травяными равнинами, ивняками, карликовыми березками. Воды Атлантики почти неподвижны, безмятежно светло-сини; они не набегают на острова, не обводят их пенной каймой; ветер спит. Машина идет в воздухе уверенно и весело — это тебе весело, и сила играет в твоих мышцах, и жизнь кажется многообещающей, многоцветной, как в молодости.

Внизу под машиной проходит китобоец. Ярче обычного белеет надстройка. Ты приглядываешься. Ну конечно! В разгаре покраска и уборка. Красят белилами надстройку, драят палубу. Всюду, всюду вода… В коридоре матросы намыливают переборки, отмывают их с щелоком. На полубаке помощник гарпунера чистит ствол пушки, смазывает маслом. Это не означает, правда, что охота полностью прекращена: если встретится кит, его не упустят — и судно еще будет то замедлять обороты винта, то давать полный вперед, то задний ход и будет крениться, косо срезая мачтой горизонт, разворачиваться в сторону уходящей добычи, и матросы будут шутя ругать гарпунера: «Что-нибудь одно — или охотиться, или краситься». Но все это будет уже концом промысла, когда матросы всех судов облегчают душу надписью на хвостовом плавнике: «Последний кит!»

Ты считаешь, что у тебя последний кит уже был. План сделан, обойдутся без воздушной разведки. Готовя машину в гостевой полет, Кошелев и Леня Кранец оторвались от кистей и бадейки с краской: красили ангар. И ты сказал авиатехнику:

— Может быть, запрешь меня снова?

Леня — это было видно по его физиономии — готовил ответ повеселее, но тут появился капитан-директор, который и сейчас ничего не знает и не должен знать о той истории. Все посерьезнели и только блестели глазами.

Вот и выходит, что ни у кого не было дурных предчувствий и тем более знамений. Что касается капитан-директора, то он был в праздничном и победоносном настроении. Так ты сказал себе, взглянув на него в летящей кабине. Вдали появилась китобаза «Южанки». Это было небольшое, по сравнению с базами новейшего типа, судно, похожее на плывущую бочку, и капитан-директор пошевелился в кресле, приосанился. Он уже готовил себя к встрече и, как тебе показалось, по-наполеоновски вглядывался вдаль через иллюминатор.

Так бы оно и было, на палубу «Южанки» ступили бы два благодушных по разным причинам человека — командир вертолета и капитан-директор, если бы не крупинка случайности…

Китобаза «Южанки» не могла, конечно, сразу после Антарктики приобрести вид юбиляра. Еще недели три ей предстояло очищать корпус и красить его шаровой (стального цвета) краской, отмывать от копоти и потеков сала трапы, борта, стены надстроек, отдирать толстые доски фальшпалубы, на которых разделывались туши. Сколько еще замазывать царапин и шрамов! А пока она вывесила торжественные полотнища и флаги. Однако что-то еще не успели развесить — помешал прилет вертолета, и с грузовой стрелы свисал приготовленный трос.

Он чуть раскачивался, когда машина прошла над палубой, примеряясь к посадке.

Вертолетной площадки здесь не было. И твоя рука повела тень вертолета к середине разделочной палубы. Тень с мелькающими лопастями выросла, приблизилась к тебе… И тут моряки китобазы внезапно увидели, как развевающийся по воздуху трос потянуло в воздушную воронку вслед за снижающейся машиной — к ее винту. Машину твою рвануло — рывок отдался в теле, и все, что глаза видели внизу, мгновенно кинулось навстречу и завалилось.

Удар прошел сквозь корпус в тебя — и это было ощущение… ты никогда потом не мог вспомнить, какое…

Вот и лежишь ты, Олег Николаевич, неизвестно где и на чем, и в неведомых краях смутно, без памяти, бродит твое сознание. Изредка что-то проясняется в открытых твоих глазах — и сквозь туман проступает образ: большое, с неясными очертаниями, дрожащее в воздухе, танцующее лицо Лени Кранца. Рядом с ним иногда бывает видна старая — само олицетворение мужской старости — физиономия Кошелева. Утомившись от разглядывания, ты смыкаешь веки и слушаешь голос судового врача — тихий, нетерпеливый, властный. Друзья, видимо, удаляются: затем кто-то появляется снова, называет тебя Медведичем, — быть может, Виктор, но у тебя нет сил взглянуть. Веки вздрагивают, когда ты чувствуешь иглу шприца. Ты напрягаешься и смотришь сквозь щелки век: на потолке над тобой горит лампа. Ты опять напрягаешься: теперь уже в иллюминатор льется дневной свет. Снова приходишь в себя — раннее утро. Все чувства придавлены холодной плитой, лежащей у тебя на груди. Что-то тягостное, омерзительное разлито по всем мускулам. Страшно даже пошевелиться и испытать еще большую неприязнь, брезгливость к своему отчужденному телу. Тебя мучают все безобразные ощущения, какие могут возникать в животе. От них болит сердце. Они душат. И весь мир замкнулся на них. Ты стонешь, и, может быть, потому тебя куда-то переносят. Носилки покачиваются, вздрагивают — и от этих движений тебе становится еще тошнее. Ты пробуешь выругаться, но язык онемел, раздается бессвязная речь: забыл, что сказал вначале, уже забыл, что собирался еще сказать. Замолкнув, чувствуешь, как тебя осторожно приподнимают, что-то стелют, что-то комкают, перевязывают на руках царапины — неприятно, невыносимо чувствовать себя живым, дышащим, страдающим.

На какое-то время тебя оставляют одного в перевязочной. Ты слушаешь голоса за дверью. Слушаешь потому, что вернулось сознание. Равнодушие такое вязкое, густое, что в нем барахтается и погибает смысл любых разговоров.

— Как там наш сердешный? — спрашивает голос тети Лизы.

Санитар что-то отвечает. Ты не вникаешь. Они долго судачат. Тетя Лиза охает, вздыхает, слышны ее соболезнования.

— Говорят, Героя дадут?

И ей отвечают:

— Какого Героя, тетка! Машину угробил. Теперь все.

— Машину что! — возмущается тетя Лиза. — Ох миленький, что ж ты наделал! Что с собой сотворил ужасное! Жаль-то его как!

Ты равнодушно слушаешь женские всхлипывания — и они удаляются…

Когда дрема проходит, возникают новые голоса — нервный басок капитана, строгий, вежливый голос судового юриста.

— Надо так составить протокол, — говорит капитан-директор, — чтобы Аэрофлот не запросил убытки в связи с гибелью вертолета.

Слышно, как директор охает (болит сломанная рука) и как юрист раздумчиво покашливает.

— Осложняющим моментом здесь является одно обстоятельство. Это использование вами вертолета не по назначению и в неоправданной ситуации. К «Южанке» можно было причалить на китобойном судне, даже на мотоботе. Поскольку вертолет был использован де-факто почти как личная машина… кхм-кхм…

— Черт!..

Они отходят от перевязочной и заговаривают с врачом, прося свидания с больным. Вскоре тебя опять переносят в палату лазарета, и там ты что-то выслушиваешь и что-то отвечаешь и тупо подписываешь то, что тебе дают подписывать. «Уйдите все! — думаешь ты. — Что за лица передо мной? Ударить хочется».

Будто боясь драчливых намерений беспомощного больного, санитар привязал тебя к койке ремнями. Это китобаза проходила сороковые ревущие широты…

Много, много позднее, возле Канарских островов, большой рыболовный траулер пришвартовался к китобазе и передал на ее борт посылки и письма с Родины. Одно письмо было и для тебя. Его принес в лазарет твой Виктор Петрович.

Виктор Петрович приходил к тебе, как в свою каюту.

— Привет, хлопец, — говорил он. — Что-то я не вижу должного мне приема. Чтоб я сгорел! Нос задран к потолку — и ноль внимания.

Ты глядел на него глазами по-прежнему без жизни, без души. Сам чувствовал свои глаза и испытывал к своему взгляду, к лицу отвращение. Как будто оно было вымазано чем-то липким и заразным. Ты слишком не походил теперь на своих друзей — ничего не было в тебе ни от добряка-здоровяка Лени Кранца, ни от прилежного аккуратиста Кошелева, ни от бесшабашного Виктора Петровича. Ты один на безлюдном антарктическом острове в холодном море, обреченный ждать полярной зимы, ночи и конца. А они идут к берегам отчизны и могут балагурить, делать веселые лица, твердить бодрые слова. Их слушаешь как по радио — расстояние… шумы… искаженные голоса… неосязаемость…

— Конверт — женская рука, письмо — детская, — искаженным голосом говорит Виктор Петрович и неосязаемо садится на стул. — Прочесть или сам прочтешь?

— Руки у меня еще двигаются, — говоришь ты.

Берешь, чуть не вырвав, и быстро пробегаешь два листка из ученической тетрадки.

Обычные строки, которые, наверно, все дети пишут своим родителям, рассказ о 3-м классе «А» и домашних делах… Необычно в них то, что дочь Люба ни разу в жизни тебя не видела, как и ты ее, и, чтобы писать тебе, как близкому человеку, ей нужно большое… воображение. Как естественны слова! Они свои, детские, не подсказанные. Пишет, словно всегда была рядом с отцом и вот расстались на несколько месяцев…

Ты, Олег Николаевич, еще раз прочитал письмо, но уже машинально, задумавшись о своей беде, пораженный внезапной уверенностью, что теперь только дочь, пока она еще не выросла, могла бы дорожить тобой — лежащим в постели калекой — и давать тебе силы жить.

«Могла бы…» — сурово повторил ты в мыслях и отбросил письмо. Но тебя тянуло к нему, словно к спасательному кругу.

— Я в ее годы не был такой умный. Боюсь, — сказал ты, — что у меня с головой всегда было неважно. Теперь еще и с телом. Как там говорил австралийский путешественник Моусон? Ну, когда висел в пропасти? На веревке.

— Не помню, — уклонился Виктор Петрович. Он повертел в руках конверт и осторожно спросил: — Ты мне никогда не говорил… Что у тебя там произошло с семьей?

— Нечего спрашивать! Ты же знаешь, что я об этом не люблю. Скажу одно: я к ним собирался после рейса… Так будь другом, процитируй Моусона.

— Ну, он писал: так висеть — значит обладать исключительной возможностью «разделаться с мелкими делами ради больших — перейти… к созерцанию необъятных потусторонних миров». Шутка.

— Он выкарабкался. Тогда шутить хорошо. Мне не выкарабкаться.

— Брось, — сказал Виктор Петрович. — Я уже тебе говорил: в Москве у меня есть московская знаменитость, моя Ольга. Она с такими, как ты, поступает просто. Приказывает прекратить скулеж и делает из тебя нового человека.

Стоит ли слушать Виктора Петровича дальше? Что значат обещания? Горбатого могила исправит!

Ты, Олег Николаевич, только махнул рукой и зло уставился в переборку.

Предыдущая главаГлава 25 из 73Следующая глава