Туман продержался сутки. Он давил грудь, пропитывал одежду. Жили, как под осенним дождем. Одно благо — уже стояло антарктическое лето без морозов. Да, всего лишь! Потом пелена истончилась, исчезла, открыв взгляду огромный пустынный круг воды и над ним непроницаемо серый купол неба. Под ногами была открытая всем ветрам и непогодам относительно ровная «крыша» — такой бывает речная поверхность, скованная льдом и присыпанная снегом. Кое-где лед был обнажен и растрескан. Изломы его струили голубое сияние. Громада айсберга всюду имела отвесные стены, и только один его край был сильно сколот и спускался к воде горкой голубого скользкого льда.
Бензина в баке оставалось на полчаса полета. Олег Николаевич опробовал двигатель. Машина была в исправности. Они слетали на разведку, не теряя из виду свой айсберг — единственную посадочную площадку — и вернулись ни с чем. Теперь они жгли паклю, смоченную в бензине, заталкивая ее в какое-то подобие печурки из цинкового ящика. До этого в ящике был упакован двухсуточный запас продуктов: тушенка, галеты, шоколад, соль и вода. Они кое-как подогрели полбанки тушенки и съели ее; выпили подогретую воду.
— Можешь ты прикинуть, сколько до базы? — спросил Виктор Петрович.
Медведев сузил глаза, глядя на яркий снег.
— Миль десять… двадцать… а может, пять. Айсберг, кроме того, движется.
Айсберг, конечно, плыл, но они этого не чувствовали. Слышно было, как пушечным выстрелом ударяет волна в стены, но сама гора неподвижна. Нет корабельной качки. Незыблемая твердь.
— Материк! — сказал Виктор Петрович. — Первая зимовка на материке, как у Борхгревинка. Был такой норвежец, слыхал?
— Да, но меньше, чем о других.
— Только через семьдесят лет после того как наши, русские, открыли Антарктиду, на материк ступила нога человека. Это был он. Парень был моим братом-натуралистом, а пошел в плавание матросом китобойного судна. Первая зимовка на материке, когда он возглавил научную экспедицию, — тоже его заслуга. Тогда ему было тридцать четыре. Молодость!
— Молодость, — кивал Медведев.
Так они переговаривались, грея руки о стенки теплого ящика, но размышляли не о тех, кто открыл Антарктиду или ступил на шестой материк. Они жгли бензин, которого хватило бы сейчас перелететь на базу, появись она поблизости. Но жечь надо. А что будет, когда отполыхает последний литр горючего? И что будет, когда китобои их обнаружат? К айсбергу судно не пришвартуешь. Морская вода с высоты серая, но над подошвою она синяя, а если пенится, то молочно-голубая, все с тем же мертвым оттенком. Друзья — каждый про себя — прикинули на глаз: метров на полста можно подойти к айсбергу, не ближе.
Им стало не по себе.
Ночью они спали по очереди, забрав к себе в кабину остывшую печку. Теплее от этого не становилось. Тот, кто дежурил, держал на коленях ракетницу и обозревал смутно поблескивающую воду, сумеречные дали. Иногда где-нибудь на небосклоне возникал призрачный лунный свет без луны, свет тревожный и нерешительный. Тускнея и угасая, он оставлял ощущение какого-то увядания без расцвета. Становилось нестерпимо одиноко, накатывала странная боязнь, что спящий умер, тянуло тронуть его за плечо. Дежурный наклонялся к лицу спящего, вглядывался в него широко открытыми глазами…
Смена кончалась, один будил другою и радовался, что тот потягивается, зевает, трет глаза, отпускает несколько крепких выражений — всем проявлениям жизни. Отдежуривший устраивался поудобней и, мечтая хотя бы в сновидении сытнее поесть и согреться, сам погружался в забытье.
Утром их встревожили неопределенные звуки, идущие изнутри айсберга. В глубине горы, казалось, шла работа, кто-то с ворчаньем и треском продирался наружу. Этот зверь на время затихал, как бы прикидывая, где ему выйти, потом опять возился. Так длилось, наверно, с час. Внезапно друзья увидели, как из старых трещин посыпались голубые брызги осколков; звук раздирания прошел под твердью льда, отдавая в ноги, из утробы вырвался громовой гул, будто они были на маленьком вулкане; лед лопнул — они не сразу поняли где, и часть отвесной стены в некотором отдалении от машины обрушилась в море.
— На старичке живем, — заметил Виктор Петрович. — Песок сыплется.
Медведев хмуро отвел глаза. Опустив голову, он медленно стал прохаживаться, с силой притоптывая снег — три шага к вертолету, три обратно, и опять — три шага туда, три обратно.
— Ты что, как медведь в клетке? — негромко спросил Виктор Петрович.
Олег Николаевич прохаживался, не отвечая. Виктор Петрович подошел к нему.
— Так-так, — сказал он. И тут Медведев почувствовал, что падает.
Лежа на снегу, Медведев обернулся:
— Ты что? — Он еще был занят своими мыслями. — Это ты сделал? Или я споткнулся?
Виктор Петрович усмехался, расставив ноги.
— Поднимись, разберемся.
Не успел Медведев подняться, как Виктор Петрович опять придвинулся.
Легкий толчок, подножка — и Медведев опять в снегу. Но он уже успел увлечь за собой друга.
Через мгновение пустынная площадь айсберга огласилась боевыми выкриками, шутливыми ругательствами. Друзья катались возле машины. Каждый старался уложить другого на лопатки и, захватив пригоршню снега, натереть другому щеки.
— Врешь, хлопец! Где тебе против флотских!
— Постой! — орал Медведев, изворачиваясь и оказываясь над ним. — «Мне сверху видно все, ты так и знай!»
Они горячились, чертыхались и хохотали, а ледяная гора тихо, приглушенно ворчала, прислушиваясь к человеческим голосам.
Чуть позже в стороне от айсберга, у самой границы серого и голубого цвета, появились два горбача — киты, запрещенные для охоты. Они тоже резвились — выскакивали из волн, будто в воздух поднимались аэростаты, и с тяжким всплеском обрушивались назад. Встав на ноги, борцы заметили вдалеке и семью промысловых животных — кашалотов, потом еще и еще. Можно было надеяться, что кашалоты собираются в стадо и кто-нибудь из них приведет сюда китобоец.
Все киты вскоре исчезли, исчезли и их спутники — бурые поморники и капские голуби.
— Думаю, — сказал Олег Николаевич, — нас ищут в том городе айсбергов. Но этим можно заниматься вечно: столько там улиц и не всюду сунешься — сдвинутся еще и раздавят…
На третью ночь они оба не спали. На ужин съели по три дольки шоколада и половине галеты, запили холодной водой. Промерзнув, они уже не могли согреться ни дрожью, намеренно усиленной, ни полным расслаблением мышц. Порою оба впадали в полузабытье, и тогда становилось теплее. Появлялись приятные воспоминания или просто картины прожитой жизни.
Виктору Петровичу вспоминалось, как был он мальчишкой и по вечерам купал в Дону лошадей. Удовольствие — разнуздать лошадь, снять с нее седло и вынуть мундштук изо рта, чтобы она могла сжать челюсти, не захлебнулась, и вскочить на нее и самого себя почувствовать без узды, на воле!
Лошадь плывет по-собачьи, прямо, подняв голову так, чтобы в уши и ноздри не попадала вода. Спина у нее над водой, хвост по воде стелется. А есть и такие, на которых, плывя, словно скачешь галопом — обхватишь ее шею руками, и тебя, как по волнам, качает вверх — вниз. Если надо повернуть, пошлепаешь рукой ей по шее — она тебя понимает и слушается. Случалось, что прыгнешь с лошади вбок, занырнешь, вынырнешь, ищешь ее глазами, подплывешь, ухватишься — и так она тебя тянет до берега. А вода теплая, теплющая, нагретая за день — так бы в нее сейчас, как в ванну, и погрузился и помолодел бы в ней до возраста того мальчишки…
Может, потому и вспоминаешь себя мальчишкой, что скучаешь о сыне — не столько о нынешнем взрослом мужчине, давно живущем своей отдельной жизнью, сколько о том, который мог бы упиваться ребячьими забавами и которому можно было бы потом рассказывать: вот сидел с ракетницей в вертолете, на айсберге…
Он прерывает молчание:
— Какое чувство вызывает Антарктика! Как писал австралиец Моусон, это «одиночество внеземных миров».
Медведев только шевелится в кресле. Иногда бухает волна. Иногда в море раздается пронзительный обезьяний крик — голос загулявшего пингвина. Отчего он кричит? Может быть, попал в беду?
Виктор Петрович приоткрывает дверцу и запускает в небо ракету.
Равнодушно разлепляет глаза Медведев. Его тоже изнуряет бездействие. На острове было бы много дела, но здесь, на глади айсберга… Хоть разбирай машину до винтика и собирай ее снова! Хуже нет, когда не спится антарктической ночью — мерещится черт знает что. В сорок лет — подумать только! — в особо трудные дни рейса на него стали накатывать непривычные мысли о старости и даже не мысли — ясные картины, видения. Что же это такое с ним?
Первый раз к нему пришла картина будущей старости, когда он брал с острова последнего оставшегося человека. Тогда казалось, что от необитаемой глыбы среди океана, а за ней от еще более необитаемой страны Антарктиды в вертолетную кабину несло холодом последних лет на земле, как их себе представил Медведев. Чуть позже его видения стали обитаемее, конкретней. Это был уже одесский закуток, маленькая комната с узким окном, в тесной квартирке, где живет еще одна ослепшая русская старуха со своей уже пожилой дочерью. Старуха ослепла недавно, еще не привыкла к слепоте и, просыпаясь по утрам и видя перед глазами кромешную тьму, пугается, причитает: «Где я? Господи, спаси и помилуй! Дочка, дочка, где я?» — и с трудом после долгих увещеваний соображает, что она не умерла и вокруг нее не дощатые стенки… И Медведеву почему-то рисовалось, что эта старуха, словно обретя вечность, будет жить и в его старости и будет все так же бояться темноты и могилы и не однажды его разбудит ее стонущий голос.
Быть может, такие мысли способна породить одна лишь Антарктика, но виноваты здесь были, наверно, и письма маленькой Любы, дочери, приходящие из Москвы с каждым танкером, и Медведев видел себя в старости перебирающим Любины листки, вырванные из тетради (жаль, они остались в каюте, сейчас бы прочесть!).
Вот он пытается представить себе живое лицо девочки и руку, которая выводила крупные строчки, и вздрагивает. Сон его прошел…