К книге
Волхвы. ДилогияВеликий розенкрейцер. Часть первая. XVII
70%
Великий розенкрейцер. Часть первая. XVII
97

К чему же привёл великого розенкрейцера сделанный им опыт? Давно-давно, ещё в далёкие юные годы, он уж понял и почувствовал, что никакие блага мира, никакое земное могущество не в силах удовлетворить стремлений его духа и дать ему счастье. Это убеждение и направило его по исключительному и трудному пути, которым он бодро шёл всю свою жизнь, стремясь к дивному идеалу сверхчеловеческого знания и могущества. Теперь, уже надломленный тоскою, уже смущаемый невольными сомнениями — а эти сомнения не могли не представляться ему чудовищными и погибельными, так как они грозили обратить в ничто весь великий труд его жизни, — он дрогнул от насмешливых слов Екатерины. В нём заговорили его гигантская гордость и не менее гигантское самолюбие…

Он будет владыкой, ещё более, несравненно более могущественным, чем она. Он испытает, узнает в действительности то, что до сих пор понимал лишь разумом… Он создал целый новый мир, владычествовал в этом мире и ушёл из него по окончании опыта. Кто же прав — он или царица? Конечно, он. Земная власть, выше какой быть не может, земная красота, очаровательнее которой ничего нельзя выдумать, полная чаша земных наслаждений, доступных лишь крайне малому числу избранных смертных, — всё это не только его не удовлетворило, но оказалось ещё гораздо ничтожнее, обманчивее и грубее, чем он предполагал. Он стремительно ушёл от всего этого и, когда почувствовал и увидел себя в иной сфере, вздохнул всей грудью, вздохом облегчения и радости.

«Зачем это был не сон, не бред?.. Зачем я понапрасну загрязнил себя и ослабил свои силы?..» — думал он.

Как не сон, как не бред? Разве, возвратясь к действительности, он полагал, что мраморные чертоги, волшебный сад, и Сатор и Сильвия — всё это было реально, существовало само по себе, вне его воображения? Да, он был совершенно уверен в этом, и ничто в мире не могло убедить его в противном. Он признавал одну действительность, безотносительную, полную, неизменную — действительность жизни духа, мира духовных явлений. Но едва появляются частицы материи, видимые и осязаемые материальными органами, как тотчас же возникает пёстрый, постоянно меняющийся и постоянно проходящий мир форм, создаваемых едино реальною творческою силою духа. И чем грубее, материальное форма, тем она призрачнее. Разве видимые и осязаемые предметы производят одинаковые представления и впечатления во всех людях, животных, в насекомых? Вот человек, не дух, а плоть; его видят, осязают, слышат и чувствуют люди, животные, насекомые, и всем этим существам, видящим его, осязающим, слышащим и чувствующим, он представляется совершенно различным. Так разве он неизменен, то есть реален? Для каждого живого существа он таков, каким оно может, способно его понимать и воспринимать, — значит, он только игра форм, преходящее, призрачное явление…

Захарьев-Овинов знал, что это так: труд и опыт целой жизни доказали ему это. Поэтому ему было ясно, естественно и просто, что та жизнь, которую он вёл в чудных чертогах с Сатором и Сильвией, настолько же реальна или, вернее, настолько же нереальна, как и эта жизнь его в отцовском петербургском доме. Только эта жизнь ему дана», а ту он сам — взял». Он мог её «взять», потому что овладел таинствами природы, потому что долгие годы погружался в дивную лабораторию, где создаются, крепнут и торжествуют творческие силы духа…

Как же ему признавать сном и бредом своё владычество, Сатора и Сильвию, когда он знает, что может, если захочет, ко всему этому вернуться? Ему стоит только известным способом направить свою волю и проглотить несколько капель эссенции, тайна которой открыта ему его учителем-старцем. Эссенция эта в один миг произведёт различные изменения в его организме, ослабит материю, освободит дух, поможет воле сосредоточиться, проявить всю свою творческую силу, и он снова там, среди форм, вызванных им к жизни!

Какой же это сон и бред, когда он может любого человека, обладающего некоторыми качествами, вовсе не редкими в людях, с помощью эссенции и своего желания перенести вместе с собою в мир своего владычества, в общество Сатора и Сильвии, и жить там с ними общей, видимой, слышимой, осязаемой и чувствуемой жизнью!..

Да, он может всё это, только… только вот он чувствует себя утомлённым, ослабевшим и говорит себе: «Зачем я понапрасну загрязнил себя и ослабил свои силы?..» Можно «взять», «создать» себе жизнь, но даже и для великого розенкрейцера это не безопасно, ибо такое творчество легко может оказаться «превышением власти» и подлежать тяжёлой ответственности, болезненно отразиться на духовном, то есть единореальном существе человека.

А главное — поглотивший столько сил опыт оказался жалким, нестоящим и переход от «созданной» жизни к «данной» явился освобождением, радостью. Но освобождение и радость были только относительны. Прошло немного времени — и великий розенкрейцер почувствовал обычную тягость, тоску, томление и недовольство собою. Так жить нельзя… так можно задохнуться… дышать нечем! В чём же разгадка мучительной тайны, не дающейся мудрому и гордому победителю природы?

Стук в дверь даже заставил вздрогнуть Захарьева-Овинова — так он был далёк от всяких внешних проявлений жизни. Он отпер двери, и слуга подал ему письмо, пришедшее издалека. Он машинально разорвал конверт и увидел почерк отца розенкрейцеров. Более чем столетнею, но ещё твёрдою рукою великого старца было начертано:

«Сын мой, по получении этого письма моего немедленно соберись в путь и спеши на годичное наше собрание. Я изумлён, что должен писать тебе об этом и напоминать твою обязанность, исполнение которой особенно необходимо для тебя в этом году. Чувствую и знаю, что без письма моего ты бы не явился. Но какие бы обстоятельства ни удерживали тебя, что бы ни происходило в твоей внутренней жизни — бросай всё, забудь всё — и приезжай. Это не совет мой, не просьба, а строгое приказание, ибо пока я, как отец, могу приказывать моему сыну».

«Отец! — прошептал Захарьев-Овинов. — Что сын твой может сказать тебе и что ты ему ответишь?!»

Да, великому старцу не изменило его ясновидение. Он знал в своём далёком уединении, что надо требовать к себе сына, что без отчего строгого приказа он не явился бы на годичное собрание братьев-учителей, на то собрание, которое должно было стать его последним, высочайшим торжеством. Он завтра же соберётся в путь, он явится в назначенный день и час, ибо ослушание немыслимо, он явится, как явятся и все розенкрейцеры высших степеней, рассеянные по различным странам, но лучше бы ему не являться. Смутит его появление многих, а пуще всего смутит он великого старца.

Предыдущая главаГлава 97 из 138Следующая глава