К книге
Слава столетияТихая жизнь. 10
89%
Тихая жизнь. 10
78

Алексей Александрович Плещеев, в орловское имение которого, село Знаменское, направлялся Николай Михайлович, служил, председателем в Московском казначействе и был почти вдвое старше Карамзина. Он был человек добрый и слабохарактерный — качества, очень часто сопутствующие одно другому. Судьба свела Плещеева с новиковским кружком, и он целиком подпал под влияние московских просветителей. Не обладая глубокими знаниями и энергией, он не принимал никакого участия в делах «Дружеского ученого общества» и «Типографической компании», да и не стремился к этому. Но зато был в самых теплых дружеских отношениях со всеми: к нему шли с огорчениями в минуту хандры, и он всем сочувствовал, входил в положение, утешал, не отказывая никому в ласковом слове. И поскольку это были не просто слова, а за ними скрывалось настоящее сочувствие и желание помочь, то Алексей Александрович пользовался общей любовью. Не имея из–за службы времени серьезно заниматься науками, он с отроческих лет чувствовал особое почтение к науке и ученым людям, в ученом человеке он готов был заранее видеть собрание всяческих достоинств. Но предпочитал восхищаться им в качестве стороннего наблюдателя и слушателя, сам же ученую беседу поддерживать не мог, и если уж затевалась ученая беседа, то, сконфузившись, говорил:

—– Я, знаете ли, не имею возможности следить за новинками наук и новыми философскими системами: служба, имение, знаете ли, все время занимают… Вот жена моя, знаете ли, в этом лучше разбирается. Настасья Ивановна, милочка, поди–ка сюда, тут Иван Николаевич (или Николай Иванович, смотря по тому, кто окажется собеседником Алексея Александровича в тот момент) такие ужасно любопытные вещи говорит, тебе это будет очень интересно.

Жена Алексея Александровича, Настасья Ивановна, в отличие от мужа любила рассуждать на отвлеченные философские темы — о боге, душе, добре и зле, христианской любви. Настасье Ивановне было немного за тридцать, это была миловидная, даже, можно сказать, красивая женщина, к тому же умна, начитанна, находчива в разговоре. Но она относилась к числу тех нервных натур, которые имеют силу оказывать подавляющее влияние на психику окружающих, людей. Разговаривающий с ней очень быстро начинал ощущать какую–то беспричинную тревогу, сначала лишь беспокоящую, а затем просто гнетущую. Как бы она ни была весела, в глубине глаз сохранялось трагическое выражение, и поэтому, приглядевшись, казалось, что ее лицо искажено гримасой. Предметом ее постоянных огорчений была мысль, что все, кого она любит, любят ее не так сильно, как она их. К этой мысли она возвращалась постоянно: и в разговорах, и в письмах, а писем она писала каждый день по нескольку. В особенно оживленной переписке она состояла с Александром Михайловичем Кутузовым, который, будучи в Москве, с кротостью выслушивал, а находясь в Берлине, прочитывал ее длинные жалобы и так же длинно отвечал на каждое письмо.

Алексей Александрович с его добродушием и Настасья Ивановна с ее культом всеобщей любви составляли неотъемлемую часть новиковского просветительско–масонского круга, поэтому все появлявшиеся в нем новые люди неизбежно попадали к ним в дом: на гостеприимное застолье хозяина и на исповедь к хозяйке.

Карамзин, приехав в 1784 году в Москву, никого в ней не знал, кроме Тургенева, который в первый же день привел его на обед к Плещеевым. Радушие хозяина, внимание хозяйки очаровали его, и он стал завсегдатаем дома. Настасья Ивановна нашла в нем внимательного слушателя и ученика, Алексей Александрович был рад тому, что большая часть излияний жены о том, что никто не хочет понять ее душу, теперь обрушивалась на Карамзина. Карамзину же было лестно, что его удостаивает внимания и относится к нему как к равному пользующаяся всеобщим уважением дама.

— Ах, как горестно страдать одной и не иметь подле себя человека, который бы понял и разделил мое страдание, — говорила Настасья Ивановна.

Николай Михайлович прослезился и, целуя ее руку, уронил слезу на руку.

— Вы плачете? — растроганно проговорила она и тоже заплакала. — Я вас люблю. Верьте, что я навеки вернейшая из друзей ваших.

Название друга хорошенькой и еще нестарой женщины повсюду вызвало бы двусмысленные усмешки и шуточки. Везде, но не у московских масонов, которые видели в человеке сначала человека, а потом уж мужчину или женщину. И поскольку всем людям доступно чувство дружбы, то мужчина, становясь другом женщины, не должен обязательно быть ее любовником. Вернее, это чувство было бы назвать дружбой–любовью, любовью — в том идеальном смысле, который вкладывал в это слово средневековый рыцарь, обрекая себя на служение Даме.

По мере удаления от Москвы время как будто бы отходило вспять: Карамзин ехал на юг и осень отступала: почти голые леса Подмосковья ближе к Туле сменились еще облиственными рощицами и дубняками.

К Знаменскому Карамзин подъехал во втором часу пополудни. Когда за полем, на холме, показалась усадьба и дорога перешла в липовую аллею, ямщик подхлестнул лошадей, с громом пронесся по аллее и остановился у крыльца барского дома. Карамзина заметили давно, потому что на крыльце уже стояли все Плещеевы: Алексей Александрович с салфеткой в руке, Настасья Ивановна, их дети — девятилетняя Алексаша, шестилетняя Марфинька и старший двенадцатилетний сын Александр, по домашнему прозвищу Шлипа, дальше, у дверей, виднелись гувернер и гувернантка. Приезд Карамзина застал Плещеевых за обедом.

Николай Михайлович сошел с коляски, расправляя занемевшие ноги, и тотчас оказался в объятьях Алексея Александровича.

— Любезный, бесценный друг, — приговаривал Плещеев, обнимая и гладя Карамзина по спине, — как я рад, как я счастлив, что наконец–то вижу тебя!

От Алексея Александровича Карамзин перешел к Настасье Ивановне. Он склонился, целуя у ней руку, она поцеловала его в лоб.

— Ах, ты ли это, Николай Михайлович? — Она пристально поглядела в его глаза, покачала головой и тихо проговорила: — Проклятые чужие края сделали тебя совсем другим, совсем другим…

— Нет, нет, Настасья Ивановна, я все тот же!.. Во всяком случае в любви к вам. Мне даже цветы представлялись повсюду менее красивыми и ароматными, потому что, сорвав, я не мог отдать их вам, любезнейшей из женщин и вернейшему из друзей моих.

Настасья Ивановна улыбнулась:

— И хотела бы рассердиться на вас из–за того, что мало писали, да не могу.

— Не сердитесь, я каждый день сочинял вам по письму, а то и по два, по три, но недосуг было записать на бумаге все, что хотел высказать. Вот теперь и напишу все сразу.

Алексей Александрович подтолкнул детей:

— Поздоровайтесь с Николаем Михайловичем.

Старший, Александр, шаркнул ножкой, девочки залепетали:

— Здравствуйте, здравствуйте…

Николай Михайлович расцеловал детей.

— А я вам подарки привез. Вот распакую вещи, и вы их получите.

Прерванный обед пришлось начать снова после того, как Карамзин переоделся с дороги и умылся.

За обедом и после обеда Николай Михайлович рассказывал о путешествии, выслушивал московские новости. Несколько раз Настасья Ивановна, глядя на Карамзина, тихо говорила:

— Нет, нет, не такой…

И это казалось Николаю Михайловичу странным и почти смешным. Но он отгонял от себя подобные святотатственные мысли.

Только в двенадцатом часу, что по–деревенски считалось глубокой ночью, отправились спать. Но у Настасьи Ивановны еще долго горела свеча: она писала очередное письмо Кутузову, начатое накануне.

«Видно, моя такая участь: кого я как много ни люблю, во всем свете не сыскался еще человек, кто бы прямо мне платил. Вы любите, может быть, меня так, как любят тех, кои навязываются своею дружбой. Я вам часто жалка бываю своим проклятым нежным сердцем; то вы хотите сколько–нибудь из жалости утешить меня. Имея сами совершенно доброе сердце, вам кажется, что вы мне платите тем же. Но, разобрав все ваши чувства, найдете только единую жалость.

Есть ли что–нибудь грустнее, как быть отплаченной за нежнейшую дружбу единой жалостью!

А друг мой Николай Михайлович совсем переменился. Он теперь с нами, но я многое вижу в нем не то, чего бы я желала, и вижу его не тем, который поехал от меня. Сердце его сто раз было нежнее и чувствительнее, а теперь совсем не тот; но я, по несчастию, люблю его так же, как любила. Желала бы чрезвычайно я иметь столько разума, чтобы возвратить себе прежнего моего друга, того же Рамзея, который от нас поехал. Но нет, не закрыты мои глаза на его перемену. Я вижу ясно, что он совсем другой, и, что всего хуже, что он сам думает, что он теперь лучше, нежели был. Уверяет меня, что он нас так же любит, как и любил; но я не слепа — в нем уже нет той нежности, которую душою дружбы почесть можно.

Перемена его состоит еще в том, что он более стал надежен на себя и решил выдавать журнал…»

Наутро Карамзин проснулся позже обычного. За дверью слышались шаги и голос Плещеева.

— Алексей Александрович, входите, — позвал Карамзин.

Плещеев вошел, смущенно улыбаясь.

— Как спали, Николай Михайлович?

— Я счастлив, что наконец–то нахожусь среди людей, которые любят меня и которых я люблю.

— Вот и я говорю Настасье Ивановне: «Да таков же он возвратился из своего путешествия, каков и поехал». А она — ночь дурно спала, почитай, вовсе не спала, твердит свое: «Изменился, мол, не любит…»

— Как она только может такое думать!

Плещеев улыбнулся просительно:

— Уж вы, Николай Михайлович, поговорите с ней… Вы один умеете с ней говорить, она вас слушает… Прошу, очень прошу… Душа у нее золотая. Утешьте, здоровье–то у нее слабое — чуть что, о смерти начинает думать…

Весь следующий день прошел у Карамзина в выяснении отношений с Настасьей Ивановной, Разговоры были длинные, но, к удивлению всех, не тягостные и не скучные.

Между заверениями во взаимной дружбе и любви, Карамзин и Плещеевы переговорили обо всех общих знакомых так подробно и обстоятельно, как умеют только в Москве. Теперь Николай Михайлович ориентировался во всех московских обстоятельствах, явных и тайных взаимоотношениях так, как будто и не уезжал никуда.

Выяснил он и насчет того письма, которое имел в виду Трубецкой. Причиной возмущения московских масонов оказалась одна его фраза в письме к Настасье Ивановне. Он писал ей: «Я Вас вечно буду любить, ежели душа моя бессмертна». Настасья Ивановна увидела в ней, что Карамзин сомневается в бессмертии души.

— Это «ежели» меня с ума сводило, — сказала Настасья Ивановна.

Карамзин оправдался тем, что он вовсе не вкладывал в эту фразу того смысла, который разглядела в ней Настасья Ивановна, и, видимо, так получилось потому, что он неудачно построил фразу. Настасья Ивановна удовлетворилась объяснением.

Затем потянулись, вернее, полетели спокойные дни.

Николай Михаилович наслаждался покоем и тишиной деревенской ночи. По утрам он неизменно отправлялся гулять по окрестностям Знаменского. Стояла тихая ясная погода. Тронутые осенними красками, леса и луга что ни шаг представляли собой замечательные пейзажи.

После завтрака Карамзин работал. По записным книжкам, призвав в помощь память и воображение, он восстанавливал свои впечатления от путешествия. Николай Михайлович для своего рассказа избрал эпистолярную форму и уже нашел название для только начатого произведения: «Письма русского путешественника». Вечерами он читал Плещеевым законченные части.

— Если все произведения, которые вы намерены помещать в своем журнале, будут так же хороши, — сказала Настасья Ивановна, — то журнал ваш будет очень хорош.

Из Берлина пришло письмо от Кутузова. В одной обертке два пакета: для Настасьи Ивановны и Карамзина.

Настасье Ивановне Кутузов писал:

«Удивляюсь перемене нашего друга и признаюсь, что скоропостижное его авторство поразило меня горестью, ибо я люблю его сердечно. Вы знаете, я давно уже ожидал сего явления — я говорю о авторстве, — но я ожидал сего в совершенно ином виде. Я наслушался от мужей, искушенных в науках, да и нагляделся во время обращения моего в мире, что истинные знания бывают всегда сопровождаемы скромностью и недоверчивостью к самому себе. Чем более человек знает, тем совершеннее видит свои недостатки, тем яснее видит малость своего знания, и тем самым бывает воздержаннее в словах своих и писаниях, ибо умеет отличить истинную пользу от блестящего и красноречивого пустословия.

Страшусь, во–первых, чтобы наш друг не сделал себя предметом смеха и ругательства или, что того опаснее, чтобы успех его трудов не напоил его самолюбием и тщеславием — клиппа [8], о которую разбивались довольно великие мужи».

В записке, адресованной Карамзину, были такие строки:

«Знай, что я любил и люблю тебя искренно и желаю тебе истинных благ. При издании твоего журнала помни изречение английского писателя: «Есть четыре добрых Матери, от которых рождаются четыре дурные Дочери: Истина рождает ненависть, Счастье — гордыню, Спокойствие — опасность, Дружелюбие — презрение».

После письма Кутузова Настасья Ивановна стала умереннее восхищаться сочинениями Карамзина.

Между тем осень властно вступала в свои права. В последние числа октября за какие–нибудь два дня после заморозков облетели леса, пожухла, почернела трава. Зарядили дожди. Наконец выпал снег и лежал целый день. Потом опять пошел дождь, который смыл снег и развез дороги. Вскоре ударил настоящий мороз.

Плещееву пора было возвращаться к должности, Карамзин торопился заняться делами журнала, поэтому, едва подмерзла грязь на дорогах, Плещеевы и Карамзин, собравшись по–скорому, в три дня, первого ноября выехали из Знаменского.

Предыдущая главаГлава 78 из 88Следующая глава