Выгнали их на берег поздним вечером. Отстреливаясь, они перебрели по воде, хлеставшей поверх льда, на островок, поросший редковатым вытаявшим камышом и мелким кустарником. За полминуты перемахнули островок, хотели броситься на противоположный берег реки. Но на другом берегу мерцали огоньки большого села, а по льду бежали навстречу им люди, размахивая охотничьими ружьями, вилами, оглоблями...
— Назад, в кусты! — прохрипела Серафима и первая попятилась в заросли.
Через четверть часа островок был плотно окружен почти со всех сторон. Их оттеснили из кустарника в самый конец острова, на голую песчаную косу. Но уже наступила темнота, и на черном, мокром песке они были невидимы.
— Васюха, давай кинемся на них обвалом, — нетерпеливо сказал из кустарников молодой, ломкий голос — Их всего трое, задавим моментом.
— У них оружие, дурак. На пулю семь раз наткнешься, прежде чем подбежишь к ним. Куда торопиться! Не уйдут теперь, сволочи. Нечего рисковать. А на рассвете, коли не сдадутся, перестреляем.
— А ежели они на лед — и дёру вдоль речки?
— А пущай... За островом лед дочиста размыло, там сплошь полыньи бурлят.
Над островком установилась полная тишина. Только время от времени там, в кустарниках, трещали сучья, шуршал прошлогодний сухой камыш под ногами. Иногда Демид стрелял наугад в темноту, но оттуда каждый раз доносилось что-нибудь насмешливое, вроде:
— Ты на карачки стань да выстрели. Может, хоть тогда попадешь.
А знакомый ломкий голос добавлял всегда одно и то же:
— Вы лучше сдавайтесь, бандюги сопатые. Отгулялись, понять бы пора...
— Побереги патроны, — негромко сказала Серафима.
— Для чего? — с отчаянием спросил Демид.
Патроны беречь в самом деле было не для чего. Это было ясно всем. Но Серафима, помолчав, все-таки прошептала:
— Господь весь мир сотворил за шесть дней и шесть ночей. За одну только минуту мало ли чего он сделать может. А у нас вся ночь впереди...
— А-а, взять бы твоего Бога за бороду да высадить оставшиеся патроны прямо в замасленное хайло, — с тяжелым отчаянием огрызнулся Демид.
— Язык-то... язык-то, гляди, отвалится, — жестко сказала Серафима.
Демид постреливал всю ночь, но Серафима ничего больше не говорила. Лежа на песке, она, мокрая, как и все остальные, прижималась все плотнее и плотнее к нему, Косте, пытаясь согреться. Но согрелся немного от ее тела, завернутого в лохмотья, он сам, а она дрожала все время мелкой дрожью.
После полуночи и ей, кажется, стало ясно, что они обречены, что не поможет им ни Бог, ни черт. Она пошевелилась, привстала:
— Что ж... родные мои. Помолимся хоть напоследок. Не грешники мы, чтоб без молитвы...
— Ляг! — прошипел Костя, услышав шум в кустарниках. — Саданут с ружья-то... — Он схватил ее за плечи и прижал к земле.
Лежа на песке, она проговорила:
— Чего уж теперь-то... Все равно уж. Была тебе я верной женой, Костенька, а любила ли — это...
Но вдруг замолкла на полуслове, к чему-то прислушиваясь.
— Что «это»? — грубо спросил Костя.
— Погоди, — попросила она.
— Н-нет, ты уж договаривай! Договаривай!
— Господи, чего ты! Любила ли, нет ли — это ты сам решай. Не умела я слова про любовь говорить, потому не говорила. Я все делала... у меня лучше на делах все выходит. А ежели не почуял любовь мою, значит, плохо я любила тебя, не так надо бы, — быстро проговорила Серафима, не переставая прислушиваться.
И в это время закричали в кустарниках:
— Лед пошел! Ле-ед поше-ел!
— Тихо!! — взлетел в темное небо зычный голос — И хорошо, что пошел. Теперь-то уж совсем живьем похватаем бандюг.
— Теперь все, — повторил и Демид, как будто до этого он еще надеялся на что-то. И обернулся к Серафиме, закричал, чуть не плача: — Чего ж он, Бог твой, а? Чего ж он, дерьмо прокисшее...
— А ты проси у него прощения, ты проси, — скороговоркой проговорила Серафима. Голос ее дрожал как то странно. Он, Костя, догадался тогда сразу: не от страха дрожит, а от радости вроде или от волнения.
Кругом еще несколько секунд назад стояла полная тишина, а сейчас шум, грохот и скрежет тронувшегося льда нарастали с каждым мгновением. Серафима ползала от одного к другому и кричала, горячо дыша в уши:
— Вы глядите в оба! Вы глядите в оба! Под шумок как бы не кинулись на нас. Нам бы только грохот этот переждать. А то перемелет нас, перемелет...
Для чего ей было пережидать грохот, кто их мог перемолоть — он, Костя, так и не понял в ту минуту.
Вскоре главная масса льда прошла, шум стал утихать. Льдины больше не лезли на берег. И тогда Серафима поползла к краю косы, к навороченным белым глыбам.
— Скорей, скорей! — хрипела она, задыхаясь.
И опять он, Костя, подумал: «От волнения». А вслух спросил:
— Куда скорей-то? В воду? Лучше уж быть убитым, чем...
— Костенька, ради Бога... Только не вставайте, — может, не заметят нас. Он, Бог-то, может, предоставит нам еще одно-единственное... последнее... Верить только в него надо.
Ничего не соображая, Костя пополз за Серафимой. За ним, извиваясь, шуршал по мокрому песку Демид.
Потом долго, как казалось Косте, они лазали на четвереньках меж выброшенных на берег ледяных глыб, разбивая в кровь колени, сдирая с рук кожу. У самых их ног хлюпала вода, обдавая всех брызгами. Некоторые льдины, едва ступали на них, качались, уходили под воду или переворачивались и отплывали от берега, сразу же растаивая в темноте. Несколько раз каждый из них проваливался чуть ли не по пояс в воду.
— Только не подавайте голоса, только молчите, — беспрерывно шептала Серафима, помогая каждому выбраться из воды. Сама она прыгала и карабкалась по льдинам, как кошка, и в ту же секунду оказывалась возле того, кто оступался. — Не может быть, чтоб не послал нам Бог льдинку. Льдинку покрупнее бы... Уплывем. Вот шепчет мне Бог — уплывем...
— Да ты что? Утонем ведь! — невольно вырвалось у Кости.
— Может, утонем, — сразу же согласилась Серафима. — А может, и нет? А может, и нет, а? — дважды спросила вдруг она. — Вы льдинку какую подходящую поглядывайте... Может, с берега столкнуть какую..
И еще они ползали меж ледяных торосов сколько-то времени. Сколько — никто из них потом не мог точно сказать. Каждому из них, как и ему, Косте, казалось, что ночь уже прошла, что вот-вот прольется рассвет и тогда...
... Рассвет пролился, когда они были уже далеко от острова.
«Подходящую» льдину они увидели неожиданно. Она медленно выползала сбоку, из темноты, шаркнула краем о берег, раздавив, разбросав всякую ледяную мелочь, и, подхваченная течением, поплыла прочь от острова, тихонько кружась.
Она плыла, чуть покачиваясь на волнах, унося их троих от смерти. Как они все оказались на льдине, в какой миг попрыгали на нее — этого Костя, хоть убей, уже не помнил. Он пришел в себя от этого покачивания да от слов Серафимы:
— Вишь, Демид... А ты — взять бы за бороду... Только не шевелитесь, не шевелитесь. Кто знает, может, льдина с трещиной. Переломится, как пресная лепешка, и тогда уж...
Рассвет пролился, когда они плыли меж угрюмых, молчаливых лесных берегов. Река в этом месте была узкой и тихой.
Серафима тревожно оглядывала берега, мрачно насупив брови.
А берега все сдвигались и сдвигались, словно река сходила на нет. И по мере того как берега сдвигались, брови у Серафимы расходились, расправлялись.
— Знакомы, что ли, места? — спросил Костя.
— Вроде не так далеко и знакомые, слава тебе, Господи. Вот только пособи Господь благополучно слезть. Да уж как-нибудь... Не век же будет плыть льдина посередке, где-нибудь да приткнется к берегу.
В голосе ее слышалась радость.
Скоро впереди показались ледяные нагромождения. Но был ли это затор или стоял еще лед-целик — им было уже безразлично. Льдина быстро, словно подталкиваемая кем-то из воды, прибилась к берегу, метров трехсот не дойдя до затора.
Они спрыгнули на глинистый берег, вскарабкались на невысокий яр, из которого торчали корни деревьев, и кинулись в бурелом.
Часа через полтора они грелись и сушились возле костра, разложенного в глубоком, но уже вытаявшем урочище. Костер разводить было опасно, потому что поблизости могло оказаться селение. Но они настолько окоченели, что их не согрела даже быстрая ходьба.
А когда костер разгорелся, их не могла отогнать бы от тепла и угроза смерти. Они подставляли огню спины и бока, трясли над огнем грязные лохмотья одежды. Демид почти засунул в костер запревшие ноги и, закрыв от удовольствия глаза, тихо проговорил:
— Ну и сволочь ты, Серафима, по отношению к советской власти! И откуда в твоей маленькой голове столько ума? Без тебя мы давно квартировали бы... в могилевской губернии.
— Болтай! — скупо сказала Серафима, плотнее запахивая на себе подсушенный пиджачишко, подпоясываясь размоченной бечевкой. — Что мне советская власть? Я вас... тебя да Костю вон... сберечь старалась. А советская власть, может, не хуже прежней...
«... Так и сказала тогда, стерва: „Советская власть, может, не хуже прежней“, — подумал Устин Морозов, тяжело дыша. — Ягненком прикинулась: „Что мне Советская власть?“ Ишь ты, будто не она и верховодила там, в зауральской деревушке».
Но в этот момент в голову у Морозова словно что перелилось из одной половины в другую. Он сунул зачем-то голову под подушку и стал думать: «А почему, собственно, она? С чего мне ударило в голову? С чего померещилось? Да что же это происходит со мной?! Ну, действительно, как сказал тогда Демид, сволочь она по отношению к советской власти. А мы сами?.. Тьфу, додумался, черт возьми... Ну, в самом деле, умную она башку носит. Этим и пользовался Демид. Верховодил нами, конечно, Демид. И там, в деревушке, и потом... И все время».
Что было после того, как выбрались со льдины? Ага, грелись у костра. А потом, потом? Ну да, потом снова, в течение нескольких недель, Серафима вела их, оборванных, грязных, голодных, по тайге. А вечерами грелись у костров. Он, Костя, чтобы хоть на время забыться, притупить чувство голода, каждый раз начинал думать о своей усадьбе над Волгой, о добротных амбарах, доверху засыпанных тяжелой, холодной пшеницей. Вспомнив амбары, он вспоминал всегда почему-то Фильку Меньшикова, который оставил ему половину своей веры. Вспоминал и ясно чувствовал: он, если не подохнет сейчас с голоду, будет мстить за эти амбары с зерном вдвое, втрое беспощаднее и яростнее, чем мстил до сих пор, потому что... потому что деревце, выросшее из Филькиного семечка, не сломалось, не засохло. Оно разрослось, оказывается, за последнее время еще гуще, ветви стали еще крепче. Кровь и огонь, очевидно, были хорошим удобрением для деревца, а последняя зима, мыканье по лесу, ужасная ночь на островке и качающаяся льдина — все это закалило его ветви, превратило их в упругие стальные прутья. И теперь никому никогда не обломать их. Никогда! Разве вот по одному кто сумеет перекрутить их да повыдергать. По одному... И тем самым засушить все деревце, а потом и вывернуть наружу подгнившие корни... А, что? Что?! Что?!
... Устин выдернул из-под подушки голову, закрутил ею в темноте, пытаясь сообразить, кричал ли он вслух.
В ушах еще звенело: «Что?.. Что?.. Что?!» Но в комнате было тихо. Дверь в комнату жены была заперта.
Опять колотилась под самым черепом вся кровь, которая была в его, Устиновом, теле, опять ему показалось, что сейчас, сейчас разверзнется вся земля, полыхнет невиданной силы и ослепляющая до черноты молния и... придет наконец ответ — почему же он наделал сегодня за один день... только за один день столько непоправимых ошибок, сколько вроде не сделал за всю жизнь?!
И, опять боясь, что этот ответ в самом деле придет, он торопливо сунул голову обратно под подушку. Там, под подушкой, его, Устина, тотчас встретили Демид, Серафима и... Тарас Звягин.
... Тарас Звягин, живой, невредимый, в новом суконном пиджаке, запыленном чем-то белым — не то мукой, не то известью, стоял посреди маленькой клетушки, куда завела их ночью Серафима, и жирно улыбался.
— Хе-хе, явились, ядрена шишка! — В голосе его чувствовалось явное сожаление, недовольство. — А я уж думал — в панфары сыграли где...
— Тараска? Ты?! — подскочил с ряднины, расстеленной на полу, он, Костя.
В единственном оконце виднелись прошлогодние сухие камыши вперемешку с новыми зелеными побегами, за камышами расстилалась водная гладь. Вода была бронзовой от утреннего солнца. Окно находилось, видимо, на северной стороне и не освещалось лучами, но по неровным стенам комнатушки переливались солнечные зайчики, отраженные водой.
— Да вроде бы, — сказал Звягин. — А я, говорю, думал — не придете уж.
Потом они сидели в просторной, солнечной комнате и завтракали. Тарас в ситцевой, в крапинку, рубахе дул на блюдце с чаем и рассказывал:
— Нэп этот, про который я все пытал вас там, — ничего. Хороший, проще сказать, нэп. Приехал я сюда — и меленку купил. Славная мельница, вишь, вон какая голубушка, — кивнул Звягин в окно. — Места тут хлебные, не так далеко Курган да Шадринск города стоят. Тавда-река от нас тоже поблизости, а с другой стороны еще одна речка, под названием Тура. Ну, само собой, какую ни взять. Так, мелочь... Одно вот жалко — поздно я прибыл сюда. Можно было мельницу-то даром получить, да не такую. Как нэп этот вышел, ба-альшие мельницы в аренду давали... Деньжонок можно было огрести на этой аренде! Хотя, по совести сказать, я не жалею. Главное-то мне не мельница, главное — торговлишку завести хоть никакую в Сосновке. Село такое здесь, верстах в пятнадцати. Да не огляделся еще, всю прошлую осень, зиму да нынешнюю весну с мельницей этой проваландался. Это логово надо было в первую очередь...
Костя слушал-слушал и спросил:
— Значит, прошлым летом, во время той поездки, когда мы отстреливались от мужиков, тебя не...
— Дык как видишь... Живой, — быстро сказал Тарас, громко принялся схлебывать чай с блюдца.
— Постой. Значит, ты, панфара слюнявый, просто сбежал от нас? — загремел он, Костя. — Сбежал, чтоб шкуру свою спасти?!