Серафима улыбнулась, сделалась прежней.
После этого он, Костя, никогда не приезжал без пленных. Любовь это была, что ли? Черт его знает. Но только ему страшно хотелось, чтобы Серафима, встречая его, кидалась на шею и болтала от радости ногами.
Но нет-нет да и чудилось Косте, что эта же Серафима стоит возле амбара за деревьями, смотрит на кучу горячих углей, на обожженных людей и усмехается, усмехается... Однако спросить, действительно ли она стояла за деревьями, почему-то не решался.
Сам к амбару ни разу больше не ходил, что там делается — не знал.
... Теплым сентябрьским днем, когда слабый ветерок срывал с берез и осин пожелтевшие листья и кружил их в воздухе, загорелась вдруг где-то в лесу перестрелка. Демид в одной рубахе выскочил из дому и нырнул в лес. Константин метнулся было за ним, но невольно остановился — улица деревушки, всегда пустынная, на этот раз была оживленной. Почти из каждого дома повыскакивали женщины, закутанные с головы до ног в черные платки, бородатые мужчины, работавшие у Кости проводниками, высыпали, как горох, дети. Дети заплакали, женщины, воздев руки к небу, заголосили, завыли. А мужчины, тоже задрав бороды к небу, беспрерывно осеняли себя широкими крестами.
— Чего это они? — спросил Костя у жены, которая тоже вышла на крыльцо.
— Не видишь — молятся, — сухо ответила Серафима. — От антихристов защиты просят.
Серафима сошла с крыльца, направилась вдоль улицы. И тут случилось то, чего меньше всего он ожидал: жители деревушки падали один за другим в ноги его жене, а Серафима, тоже закутанная в черный платок, шла вдоль улицы, направо и налево разбрасывая кресты своей беспалой рукой.
Костя так и сел на ступеньку крыльца с открытым ртом...
Но сообразить что-нибудь не успел. Из леса выскочил Демид на коне. Подскакав к крыльцу, сказал упавшим голосом:
— Выследили нас! Давай за речку. На Козьей тропе держи красных. К вечеру оставь кого-нибудь за себя и приезжай на совет. Патроны берегите...
И снова, пригнувшись к самой лошадиной шее, нырнул в лес.
Он, Жуков, знал эту Козью тропу — не раз уходил по ней «на промысел». Вскочив, он побежал туда, где раздавались выстрелы.
Минут через десять был на месте. Восемь незнакомых ему людей лежали на деревьях, наваленных поперек тропы, и, просовывая меж стволов обрезы, время от времени стреляли.
— Много их там? — упав с коня, крикнул Костя.
— Наше счастье, если мало, — ответил кривоплечий, с красным, как медь, лицом мужик. — Нас вот девять было. Теперь, после твоего прибытия, обратно девять.
Только сейчас Костя заметил труп, валявшийся сбоку тропинки. Вернее, не весь труп, а только ноги убитого. Падая, он упал головой в болотную ряску, ласково зеленеющую у самой тропинки, и воткнулся почти наполовину.
— Не стрелять! — приказал Костя.
Люди, оставив обрезы, обернулись. Некоторые стали закуривать, ожидая, что он скажет.
Откуда-то справа сюда, на Козью тропу, долетела глухая дробь, будто частый град ударял по чьей-то спине, обтянутой полушубком, и смолкла. Тотчас такая же дробь просыпалась слева. Затем далеко-далеко сзади.
— Обложили со всех сторон, — проговорил он.
— Это мы и сами знаем, — усмехнулся пожилой угрюмый человек с мохнатой, как овчина, шеей.
Раздался выстрел, и кривоплечий скатился под ноги Косте. Остальные припали к обрезам, начали торопливо стрелять.
— Отставить! — опять заорал Костя. — У вас что, патронов много?!
Стрельба снова прекратилась.
— Стрелять только уж наверняка. Да не высовывайтесь... Перещелкают по одному.
До вечера Костя лежал за наваленными деревьями, внимательно глядел вперед сквозь завядшие ветки. Время от времени красноармейцы пытались продвинуться по тропинке, но их отгоняли тремя-четырьмя выстрелами.
Когда стало садиться солнце, Костя ткнул в бок мужика с лохматой шеей:
— Как фамилия?
— Сажин я Парфен... Чего тебе?
— Останешься за меня. Глядеть в оба! А слушать в четыре уха! Понял? До темноты вернусь.
— Патронов там спроси у Демидки...
Костя сполз с деревьев, бросил взгляд на труп кривоплечего, потом зачем-то поискал глазами второго убитого. Еле-еле заметил над ряской два торчащих сапога — за полдня болото почти засосало его.
— Свалите-ка и этого... мешает ведь, — бросил он уже на ходу. Бросил и сжался весь: как бы еще не пустили пулю в спину за такие слова...
Пулю не пустили, и он благополучно добрался до деревни. Почти одновременно подъехали с разных концов Демид в смятой рубахе, в порванном пиджаке, Гаврила Казаков и еще три человека. У Гаврилы голова была перемотана кровавой тряпкой, лицо бледное.
Демид бросил на стол револьвер, снял пиджак, схватил обеими руками кринку, опрокинул ее в рот, долго пил, струями разливая молоко на грудь, на чистый пол... И Костю невольно ободрало вдруг острой теркой... Солнце еще только наполовину скрылось за лесом, его лучи, пробивая стекла, падали прямо на Демида, розовато окрашивая его белую рубаху. И струи молока, которые текли по его подбородку, по груди, тоже были розовыми, почти красными...
Демид поставил кринку на стол, вытер рукавом с подбородка, потом ладонями с груди кровавые капли, спросил:
— Ну?
— Держимся... пока.
— Ага. Ну что ж... — Меньшиков сел на табуретку и задумался. После короткого молчания Казаков проговорил:
— Боюсь я, Демид, это только какой-то передовой отряд. Как бы подкрепление не подошло. Тогда...
— В том-то и дело! — вскинул голову Меньшиков. — Эти что! Этих мы до снегов могли бы сдерживать.
— Патронов-то хватит? Люди просили... — подал голос Костя.
— На этих хватит.
И опять установилось молчание. Нарушил его снова Гаврила:
— Что же делать, Демид? Этих мы, конечно, сдержим. По всему видать, их немного. Но и они нас не выпустят. Э-э, черт, мутит что-то, — потрогал Казаков повязку на голове. — И если не идет к ним подкрепление, так пошлют за ним. Дело ясное.
— Еще бы не ясное, — усмехнулся Демид. И Костя почувствовал, что Меньшиков растерян, испуган. — Уходить надо.
— Да как? Все тропы заложены.
— А как — я подумаю. Серафима! Накорми нас.
Серафима вышла из своей комнаты, выволокла из печки большой горшок.
Ели молча. Поужинав, Демид нехотя сказал:
— По всему видать — надо нам уходить глубоко, на самое дно... И с концом, чтоб никто не знал, жили мы на земле, нет ли... Ну ладно, пока все по местам. Я сейчас проверю все тропы, к полуночи буду здесь. Чуть чего — связного ко мне. А утром, с рассветом, сами сюда. К тому времени я, может, придумаю что.
Казаков и все остальные, кроме него, Кости, ушли.
— А ты, Жуков, чего ждешь? — поднял на него Демид круглые глаза. — Хотя постой. Вместе жили — вместе и помирать, коли что. Слышь, Серафима.
— Зачем помирать-то? — жалобно сказала она, собирая со стола тарелки. — А ты, Костенька, иди, иди... Берегись только от пули, родимый.
— Н-нет, пусть подождет! — упрямо заявил Демид. — Вот втроем и давайте думать, как уцелеть. Одна голова — хорошо, а три — лучше.
— Бог милостив, убережет, может. Гневаться ему вроде не за что на нас.
Серафима вздохнула сиротливо, потуже завязала платок на голове. И только потом, как показалось Косте, недовольно покосилась на Меньшикова.
— Милостив? — переспросил Демид, презрительно сжав тонкие губы. — На Бога, говорят, надейся, а сам не плошай. Мы-то можем не сплошать... Можно улизнуть, говорю, сейчас втроем... Знаю тут еще одну заветную тропку... Да... Сами уйдем, а хвост останется.
При этих словах на лице Серафимы плеснулся испуг, потом проступил гневный румянец. Она поглядела на Демида осуждающим взглядом.
— Можно ли такое даже в мыслях!.. Бог требует о ближних своих заботиться больше, чем о самом себе. Попадут в руки дьяволов, нечеловеческие мучения примут.
— Да я о том и говорю! — раздраженно крикнул Демид. — Чего меня учить?!
— Господи, разве я учу? — обиделась Серафима, даже, кажется, всхлипнула. — Я только говорю: уходить отсюда — так всем вместе.
— Вместе? — переспросил Демид, суживая глаза. — По моей тропке всем не пройти. Узкая шибко. Нам бы проскользнуть, не зацепиться за что. Да и... Гаврилу вон мутит, не ходок уже... А другим я что-то не шибко доверяю.
— Что ж, остальным Бог другую тропку укажет.
Демид еще более прищурил глаза, почти совсем закрыл их, оставив тонкие, не толще лезвия ножа, щелочки.
— Бог? Не врешь?
— А что? Мать моя духовная завещала: в любой беде помолиться только надо, — принялась вдруг горячо убеждать она Демида. — Хорошо будем молиться, истово, всю ночь. А может, и весь завтрашний день.
— Ага... Так... — Демид встал. — Значит, до следующего вечера нам держаться надо?
На это Серафима уже не ответила и принялась молиться, чтобы не потерять времени. Демид, словно в каком-то замешательстве, потоптался и промолвил насмешливо:
— Пошли, Костя! Ее задача — молиться, а наша — дело делать.
Это Косте уже не понравилось.
По отдельным словам, по поведению Демида и Серафимы он понял, вернее — стал догадываться, что их спасение теперь целиком зависит от жены, а Меньшиков еще издевается.
— Ты не смейся все-таки... — Костя хотел добавить «гад». Но сдержался и только повторил: — Ты, Демид, не издевайся, раз уж...
— Ладно, ладно, — совсем мирно ответил Меньшиков. — Наша задача с тобой — продержаться завтра до вечера.
И впервые за все время вдруг мелькнула у него, Кости, тогда мысль: а что, если верховодит тут не Демид, а его собственная жена, Серафима?!
Мысль эта была настолько оглушительной, что у него потемнело в глазах, он невольно согнулся и сел на землю, проговорив вслух:
— Нет, нет... Не может того быть!! Не может...
— Чего, чего ты?! — подбежал к нему Демид, затормошил.
— Так я... Нога вот... подвернулась, погляди, не сломал?
Он поднялся с помощью Демида, сделав шаг, другой.
— Нет... ничего вроде.
В ушах покалывало, в голову с горячим звоном билась кровь: «Вдруг и я „не ходок“...»
... Ушли они из деревни после того, как, по выражению Демида, «замели хвост».
Последнюю ночь Костя пролежал тогда, не сомкнув глаз, на Козьей тропе. Впрочем, ночь прошла тихо, без единого выстрела. Утром, как велел Демид, пошел в деревню, снова оставив за себя Парфена Сажина.
На ступеньках крыльца сидел Казаков. Демид перематывал Гавриле голову чистой тряпкой. Казаков сильно осунулся за одну ночь, постарел. Лицо его обливалось потом, борода спуталась.
Улица деревни, залитая утренним, жидковатым еще солнцем, была пустынной, все дома плотно закрыты ставнями. Почерневшие от времени доски ставен были почему-то крест-накрест зачеркнуты белыми известковыми полосами.
Ночью высыпала обильная тяжелая роса. Она разноцветной изморозью лежала еще на жухлой траве, на желтых листьях деревьев, на тесовых крышах. Крыши быстро просыхали, струился над ними парок, и казалось, дома занимаются огнем где-то изнутри и вот-вот из-под крыши саданет пламя.
Из многих домов неслись заунывные звуки — не то плач, не то пение.
Из одного дома вышла женщина в черном, с большой иконой в руках, перешла через дорогу, скрылась в другом. На груди и спине у нее были нарисованы такие же белые кресты, как на ставнях.
По походке Костя узнал Серафиму.
Едва Серафима вошла в дом, как из него с новой силой понеслись вопли и стенания.
— Теперь ничего, не промокнет, — сказал Демид, закончив перевязку.
Гаврила тяжело встал:
— Ну, сейчас остальные командиры подойдут. Что надумал, Демид? Жар ведь у меня, Демид. В постель бы...
— Сейчас ляжешь, — глухо сказал Демид и, чуть откачнувшись назад, выдернул из кармана два револьвера и сразу из обоих выстрелил Казакову в спину. — Убрать.
Костя схватил труп Гаврилы и уволок в сарай.
Из лесу выбежали один за другим еще два командира. Их фамилий Костя не знал. Демид стоял возле крыльца с револьверами в руках. Он не стал их даже прятать, замахал ими, закричал:
— Скорее, скорее, черт бы вас побрал! Долго вас ждать? Живо ко мне!
Ничего не подозревая, командиры, дыша, как загнанные лошади, подбежали к Меньшикову. Отдышаться они не успели. Демид вскинул обе руки и всадил в каждого по нескольку пуль.
Отер рукавом пот со лба, огляделся вокруг:
— Черт, где же четвертый?! Четвертого еще не было.
Улица деревни стала вдруг заполняться народом. Из каждого дома выходили мужчины, женщины, дети. Все были в черных саванах, у всех на груди и на спине белели кресты, такие же, как у Серафимы. Все женщины и дети держали в руках иконы, женщины — побольше, дети — поменьше. Каждая икона, кроме тех, которые несли дети, была обрамлена зачем-то соломенными жгутами.
У мужчин в руках ничего не было. Они, задрав головы, прыгали на одном месте, словно хотели достать что-то с неба, выкрикивали какие-то слова. Женщины не то пели, не то подвывали. Дети плакали.
Потом, не переставая голосить и подвывать, не опуская рук, все двинулись вдоль улицы. Впереди, прямая, строгая и торжественная, шла Серафима. В руках у нее был огромный восьмиконечный крест, тоже обвитый, как иконы, пучками соломы, только вымазанный известью.
— Четвертого, видно, без нас уложили, — сказал Демид, взбежав на крыльцо. — Айда за мной!
Костя боялся двинуться с места. «Пойду — влепит пулю, как Гавриле, как этим...»
— Да иди же, чтоб тебя... Жить, что ли, надоело? Через полчаса, а может, раньше, тут все равно красные будут. — И Демид скрылся в сенцах.
Это подействовало. Костя отчетливо ощутил вдруг свою обреченность, понял наконец окончательно в эти секунды, что выхода нет. Хоть так помирать, хоть этак... Поднялся и, ничего не видя, пошел вперед.
Он медленно зашел на крыльцо, переступил порог в сенцы и тут остановился в темноте. «Стрелял бы скорей, черт...» — подумал он устало и безразлично.
Но выстрела не последовало. Вместо этого кто-то схватил его, толкнул в избу. Здесь Костя осмотрелся и увидел, что Демид натягивает черный балахон. Несколько таких же валялось на полу. Посредине стояло ведро с известью, из ведра торчала белильная кисть.