— Значит, не знаешь, где братка?!
— Не знаю. Думал, что к вам удрал. Теперь думаю — подох где-то. Значит, одной сволочью на земле меньше стало, — прохрипел Захар. — Тебя вот задавить бы еще, как вшу на гребешке...
— Скорей, Демид! Кончай ты с ним, народ просыпается, — тревожно сказал кто-то.
— Лошадь мою сюда! — крикнул Демид. И, затянув мертвую петлю на ногах Захара, привязал другой конец к седлу. Потом посоветовал, будто по-дружески: — Вспомнишь — крикни, я перерублю веревку.
Вскочил на всхрапывающего жеребца и...
Ничего не помнит больше Захар. Только снопом брызнули искры из глаз — и потухли, растаяли в густой, вязкой темноте.
Очнулся в доме Анисима Шатрова. Тот, прикладывая какие-то тряпки на раскровавленное, изрезанное мерзлым снегом тело, говорил:
— Кабы не Фролка Курганов, каюк бы тебе с петухами, председатель. Ладно, что он, дьявол, с девками до света валандался.
— Ты, парень, вроде не очень ласковый ко мне был, с чего это лечить взялся? — через силу спросил Захар.
— Ишь ты любопытный! — зло вскрикнул Анисим. И добавил, предварительно грубо выругавшись: — Ни с чего и задница не зачешется. Лежи давай.
Захара увезли назавтра в город. Ту руку, которую вывернул Демид, вылечили скоро. Зато правую едва-едва не отняли. Она была переломлена в нескольких местах, а плечо до костей изъедено, истерто о мерзлую дорогу.
Выписавшись из больницы, узнал Захар подробности своего спасения со слов девок, бродивших по селу в компании с Кургановым. Увидев зарево посреди деревни, все как-то растерялись. Не успели опомниться — послышался топот коней по мерзлой дороге. Трое всадников выскочили из проулка. Фрол помедлил секунду-другую, словно хотел получше разглядеть, кто это скачет из деревни, потом — никто не знал, то ли из озорства, то ли от испуга — отломил кусок прясла и, размахнувшись, бросил под ноги лошади первого всадника. Конь споткнулся, со всего маха грохнулся об дорогу и забился, заржал дико, — сломал, видно, ноги. Всадник перелетел через голову лошади, шмякнулся в снег.
Девки сыпанули, завизжав, кто куда. Вылетевший из седла человек вскочил, что-то закричал своим. Но те пронеслись мимо, бросив его на произвол судьбы. Человек выскочил на дорогу и, припадая, побежал в лес, Фрол, выломив другой кусок прясла, кинулся догонять.
Но не догнал.
Узнав про все это, Захар пошел к Курганову.
— Ну, спасибо тебе, Фрол... Кабы не ты...
— Живи на здоровье, — сухо и холодно сказал Курганов, отворачиваясь.
Долго еще Захар носил правую руку возле груди на перевязи, долго таскался по больницам. Уж поджила она, стала гнуться, чувствовать тепло и холод. Со временем отошла и вовсе, однако прежней силы в ней никогда уж не было.
«Живи на здоровье», — сказал тогда ему Курганов. Словно в насмешку сказал. Потому что сам же, когда он хотел жить со Стешкой... До сих пор не может понять Захар, почему Фрол так жестоко обошелся тогда с ним. Ну, любил бы Стешку, а то ведь... Жизнь показала — не любит. И никогда не любил.
А он, Захар, так и остался бобылем. Сперва, оскорбленный и униженный Фролом и Стешкой, не хотел, не было сил смотреть ни на одну женщину. А потом ушли как-то годы...
«Тебя бы по мерзлым глызам...» — еще раз вздохнул Захар. — Ах, Фрол, Фрол... Корову пожалел, а что разворошил безжалостно вот старые болячие раны — на это, как всегда, наплевать тебе..."
Вязкая, густая синь на мерзлых стеклах начала наконец бледнеть. С улицы словно кто-то беспрерывно и терпеливо тер и тер стекла, слой сини становился все тоньше, голубее, пропуская в комнату все больше света.
Захар поглядел на часы, включил радио, предварительно, чтоб не разбудить сына, почти до отказа увернув регулятор громкости, и стал слушать последние известия.
Затем диктор начал читать статью «Есть ли жизнь на других планетах», а Захар невольно вспомнил середину августа прошедшего лета.
— Полетели-и! Захар Захарыч, вы слышите? Полетели!! В космос! — кричала девушка-учетчица на все поле, подбегая к комбайну, возле которого стоял Большаков.
У Захара екнуло тогда даже сердце. Неужели?.. В последнее время очень много писали, много говорили о скором полете в космос человека.
— Что орешь? — осадил девушку подъехавший к комбайну бригадир Морозов. — Ну, полетели — эка невидаль! Опять собаки полетели.
Захар побежал на полевой стан, где был радиоприемник. Да, пока полетели собаки — Белка и Стрелка. Через сутки они красовались во всех газетах мира. Впервые в истории живые существа, побывав в космосе, благополучно вернулись на Землю.
«... Мы живем накануне величайших исторических событий, — приглушенно разносился по комнате голос радиодиктора. — Заря космической эры уже отцвела, занимается ее утро. Недалек тот день, когда в космос вырвется человек. Сейчас ни у кого нет сомнения, что первый космонавт будет гражданином нашей Родины. И когда взмоет в безграничные просторы Вселенной космический корабль, управляемый человеком, вся планета снова и снова будет рукоплескать беспримерному подвигу советских людей...»
«Подвигу... — повторил про себя Захар, — Где-то люди действительно совершают подвиги, а у нас в колхозе коровы дохнут».
Чугунки, задвинутые в печь, кипели, выплескивая порой на пылающие поленья струйки воды. Но это словно была не вода, а керосин — поленья горели все ярче и ярче.
Харитоновна снова орудовала у печки ухватами.
— А картошки-то сварили? — спросил Мишка, выходя из спальни.
— Да уж не забыли, поди, про твое кушанье, — не оборачиваясь, проворчала Харитоновна. — Беспокойник ты, право. Ну, председатель — ладно, а ты чего не спишь, якорь тебя? Еще раным-рано...
Мишка прошлепал в угол, к умывальнику. Плескаясь там, говорил:
— Умаялся я вчера за поездку, как черт. Дорогу перемело, все лопатой до лопатой пришлось работать.
Еще в школе Мишка получил шоферские права и вот уже полгода работал на старенькой, обшарпанной полуторке.
Фыркая и отдуваясь, как мужик, он вылил на голову с полведра воды и, вытираясь, продолжал:
— Еду это я вчера с райцентра, под вечер уже. Возле Пихтовой пади вдруг — трах! На всю тайгу с ружья кто-то громыхнул. Гляжу, Фрол Курганов лису через дорогу прет. «Садись, говорю, подвезу». Он даже не обернулся. Что это он такой?
— Ну кто его знает... Такой уж человек. Не расслышал, может...
— А лиса здоровущая. Шапку, наверное, сошьет.
— Может, шапку, — согласился Захар. — Садись давай за стол.
Харитоновна нарезала хлеб. Мишка сосредоточенно думал о чем-то, хмуря, как взрослый, открытый выпуклый лоб.
— Кормозапарник-то везти, что ли, в третью бригаду?
— Надо везти, Миша.
— Ладно, сейчас грузить будем. Когда мне машину-то хорошую дадите? Нынче ведь еще новый грузовик купили. Хватит уж мне на этом примусе. Едешь по деревне — люди смеются.
— Вот добьешь окончательно эту... Мотор у нее хороший...
— Мотор, мотор!.. Мне пятитонку бы, а, батя...
— Будет и пятитонка...
— Ну да, будет... Мне ведь на ту осень в армию идти... — И вдруг задумался, глядя в светлеющее все больше и больше окно, — Мне бы ружье-то, батя... Нынче лис — пропасть. Едешь, а они сидят на дороге. Отбегут и снова ждут, пока не подъеду. Нисколько не боятся... В армию-то можно бы метким стрелком пойти...
— Ладно, Миша, покупай себе ружье, — сказал Захар.
— Двустволку?!
— Ну что ж, бери двустволку.
Миша просиял, даже выскочил из-за стола, схватил полушубок.
— Постой, сперва поешь! — прикрикнула Харитоновна.
— Я уже... Сейчас отвезем кормозапарник, и по пути в райцентр заскочу.
«По пути» — это крюк в полсотни километров. Но Захар сказал:
— Заскочишь. Звонили из райкома — шелуху хлопковую привезли. Нагрузишь, чтоб порожняком не гнать. В самом деле, ешь давай.
Мишка нехотя сел обратно за стол, немного смущенный, понимая, что вел себя не по-взрослому. Помолчал и сказал:
— А вчера Наталья Лукина говорит: «Я приду к вам завтра, полы помою». Я говорю: «Не надо», а Ксюха, ее дочка...
Неизвестно, что сказала Ксюха, потому что Мишка вдруг замолчал и даже почему-то чуть смешался. Захар будто и не приметил этого, спросил:
— И что же Ксюха?
— Да так. Ничего.
Захар смотрел на Мишку и чувствовал, как плавится у него в груди что-то теплое, как поднимается ласковое и нежное к этому начинающему взрослеть человеку. Было радостно, уютно как-то рядом с ним и одновременно не хотелось, чтобы он взрослел.
Вспомнился Захару далекий летний пасмурный день, когда в колхоз привезли несколько семей эвакуированных оттуда, где горела земля. Возле узлов и котомок сидела немолодая русоволосая женщина со строго поджатыми губами и кормила грудью ребенка. Вокруг нее на траве пищало и хныкало еще с полдюжины ребятишек, среди которых было два ползунка.
— Это что же... все твои? — спросил Захар, останавливаясь возле женщины.
— Мои, стало быть, — ответила она.
После Захар узнал, что половиной ребятишек, в том числе и двумя грудными, Мария Дмитриевна — так звали женщину — «обзавелась» в пути, во время следования эшелона с беженцами в тыл. Эшелон несчетно бомбили, иные вагоны разнесло в щепки. И родители этих ребятишек были похоронены где-то за Волгой, вдоль железнодорожной насыпи.
Большаков поселил Марию Дмитриевну в своем доме, а сам перешел на квартиру к Колесниковым. И до конца войны удивлялся силам и душевной щедрости немолодой русоволосой женщины. Она работала вместе со всеми на полях и успевала управляться со своей огромной, разноголосой семьей. Когда бы Захар ни заглядывал к ней, она вечно что-нибудь стирала, штопала, перешивала, перекраивала. И никогда он не видел на ее лице отчаяния или даже усталости. Ребятишки, чистенькие, опрятные, бегали и ползали по этим вот комнатам, оглашая дом криком, плачем, смехом...
И, кажется, Мария Дмитриевна позволяла себе коротенький отдых только в те дни, когда приходили письма от мужа. Она садилась к окну, разворачивала фронтовой треугольник, тщательно разглаживала его на коленях и читала, читала, перечитывала... Лицо ее, заветренное, опаленное и холодом и солнцем, в эти минуты светилось, молодело, и тогда было отчетливо видно, что обильные морщины изрезали его преждевременно.
Захар время от времени помогал ей, чем мог, — то картошки подбросит мешка два, то ситцу на рубашонки детишкам достанет.
В сорок пятом, как только кончилась война, Мария Дмитриевна засобиралась уезжать.
— Ваня, муж, скоро демобилизуется теперь, — сказала она Захару. — Поеду — может, хату свою удастся к его прибытию заново поставить на пепелище. Прежнюю-то, пишут мне, сожгли немцы...
— Сюда бы звала мужа...
— Нет уж, — покачала она головой, — негоже как-то... изменять родным местам. Снились-то ведь они чуть не каждую ночь... А вам тут всем спасибо и низкий поклон.
— Тогда знаешь что... Оставь мне кого-нибудь из них, — показал Захар на ребятишек. — Из тех, конечно, которые...
— Что ты, что ты?! — растерянно произнесла Мария Дмитриевна. — Да как же?! Я Ване всех описывала, он их ведь и по обличью почти знает... Он приедет и спросит: где такой-то...
Долго и настойчиво пришлось ему уговаривать Марию Дмитриевну. Она только покачивала головой. Потом пообещала списаться с мужем, посоветоваться. И, наконец, сказала:
— Ладно уж... Хороший ты, видать, человек. Бери которого... вон из тех мальцов. Большенького тебе бы, да ведь в памяти они уже.
— Миша, иди-ка, сын, ко мне, — позвал Захар трехлетнего карапуза. В мыслях он давно выбрал этого белобрысого мальчишку.
— Не пойду. Ты усатый, — сказал мальчик.
Но, помолчав, спросил:
— А на лошади прокатишь?
— Да хоть сейчас. Айда со мной на конюшню.
Захар увез мальчика в бригаду, где тот и жил под присмотром старушки матери Филимона Колесникова до тех пор, пока не уехала Мария Дмитриевна.
Уезжая, она сказала:
— Мать его я под Воронежем похоронила. Осколком бомбы ее насквозь... Перед смертью она карточку дала мне своего мужа, прошептала: «Может, отыщешь его после войны, так сынка передашь...» Вот она.
Захар нехотя взял карточку. С нее глядел на Большакова простоватыми глазами парень лет двадцати пяти.
Мария Дмитриевна поняла тогда его состояние, мягко проговорила:
— Ну да, придется поискать его. Отец же ребенку. Только навряд ли найдешь. Я даже фамилию не успела спросить. Только и поняла из ее последних слов, что ребенка звать Миша, что они жили до войны в Курске да что муж ее был пожарником...
Так Мишка остался у Захара.
В последующие годы для успокоения совести Захар несколько раз писал в Курск. И после каждого письма жил в страхе: ну, как найдется отец?
Но время шло, а отец Мишки не находился. Да и как найтись, если Захар не мог указать даже фамилию ребенка, писал просто о мальчике по имени Миша, сыне курского пожарника! И Захар успокаивался.
Но однажды в селе появилась маленькая старушка с узелком в руках, пришла к Захару и подала ему одно из его писем:
— Ты, что ли, писал?
— Я... — обомлел Захар.
— Ну-ка покажи ребенка...
Мишке было тогда лет шесть. Она долго глядела на мальчика, покачивала головой.
— Не знаю, не знаю. На отца-то, на Ивана, вроде и походит и не походит.
— Вот его отец, — грустно сказал Захар, доставая карточку. Старуха глянула на нее, выхватила из рук Захара, прижала к груди и тихо заплакала. А выплакавшись, сказала:
— Ну, спасибо тебе, добрый человек, за ребенка. А это он, Ванюшка. Под Берлином он уж погиб... У меня в Киеве кое-какие родственники живут, да, ежели уж ты позволишь, я тут, у вас, останусь. Буду мало-мальски приглядывать за вами... Господи, да я ведь еще не назвалась — тетка я двоюродная Мишеньке-то буду, по имени-отчеству Ольга Харитоновна...
... Они уже заканчивали завтрак, когда в сенях кто-то негромко стукнул. Потом открылась дверь, и к самому столу торопливо подкатился белый морозный ком. Но как ни торопился этот ком, он все же не успел достичь стола и растаял. А у порога стояла уборщица колхозной конторы Наталья Лукина с крынкой в руках. В белой вязаной шали, вся в изморози, она словно выросла из этих растаявших клубов и сама, казалось, тоже вот-вот растает.