К книге
Ключи от Петербурга. От Гумилева до Гребенщикова за тысячу шаговМаршрут третий Ленинград подпольных поэтов (вдоль Фонтанки и Загородного проспекта). Остановка первая: Станция метро «Технологический институт» (Московский проспект, дом 28). 3
47%
Маршрут третий Ленинград подпольных поэтов (вдоль Фонтанки и Загородного проспекта). Остановка первая: Станция метро «Технологический институт» (Московский проспект, дом 28). 3
28

Первой звездой послевоенного андеграунда считается художник Александр Арефьев. Он начинал еще при Сталине, еще в самом начале 1950-х. Тогда ему едва исполнилось двадцать, но он был уже реальной величиной неофициальной культуры.

Арефьев начинал пить алкоголь в восемь утра, находился под наблюдением КГБ, какое-то время жил в склепе на старинном кладбище, несколько раз сидел в тюрьме. Проснувшись где-нибудь на помойке, он умывался в общественном туалете и шел гулять по Эрмитажу. Или по Большому Екатерининскому дворцу в Царском Селе. Или отправлялся в Публичную библиотеку и до темноты читал толстую искусствоведческую книжку.

Из Эрмитажа он отправлялся в самую зловонную разливуху города. С утра все начиналось по новой.

Ближайшим приятелем Арефьева был Роальд Мандельштам – инвалид, передвигавшийся на костылях. Роальд не приходился родственником знаменитому Осипу – всего лишь однофамильцем. Отец Роальда был гражданином США. В 1930-х папа-коммунист приехал в СССР просить политического убежища, остался, обзавелся семьей. А потом его сослали в Сибирь, и с десяти лет Роальд жил сам по себе.

О тандеме Мандельштама с Арефьевым ходили жуткие легенды. Мебель из комнаты Роальда друзья пропили. Пустые стены. Грязный пол. На полу лежат пластинки, книги и пьяные художники. Чуть ли не первыми в СССР эти двое стали реальными опийными наркоманами. Чтобы добывать рецепты, Арефьев даже поступал в медицинский институт. Позже они наладили связи с таджикскими драгдилерами. Время было такое, что пакет с героином им могли прислать обычной бандеролью, а оплачивали они его почтовым переводом.

Иногда приятели доедали объедки со столов в кафе, а однажды Роальд сварил и съел бездомную кошку. Но после этого они каждый раз шли гулять в Эрмитаж. Или по Большому Екатерининскому дворцу в Царском Селе. Или отправлялись в Публичную библиотеку читать по-французски о дадаизме и Пикассо.

Коллегам-живописцам Арефьев как-то сказал:

– Для вас выставка – предмет гордости. А для меня – позор!

Кончилось тем, что много позже, уже в 1970-х, Арефьев был все-таки выслан из СССР и обосновался в Париже. Правда, прожил он там всего полгода. Его труп был найден в мастерской. На мольберте стоял чистый холст. Рядом лежал новенький этюдник с нераспечатанными красками. Мертвый художник сидел за столом, сжимая в окостеневшей руке недопитый стакан красного вина.

А рядом с подпольными художниками в те же годы жили и подпольные поэты. Сейчас уже трудно представить, как все это происходило, но поэзия в 1950-х была тем, чем спустя двадцать лет станет рок-н-ролл.

Чтения стихов становились настоящими сейшнами. Поэты окунали аудиторию в истерику, и после удачного концерта все слушательницы готовы были выпрыгнуть из лифчиков прямо в зале. Когда в 1959-м на Невском, в желтом здании Дома актера, проводился один из первых больших поэтических концертов, то подходы блокировались конными нарядами милиции, но даже эти конные наряды не могли сдержать толпу.

Дело было летом. Но одна из слушательниц пришла на концерт в шубе. Под шубой у нее было голое тело. Удивленным очевидцам дама объясняла, что ее муж опасается, как бы она не свинтила от него к кому-нибудь из стихотворцев, и поэтому запер одежду на ключ, но она, остроумная, нашла-таки выход.

В другой раз, тоже на Невском, в Доме книги, должен был выступать вполне официальный поэт Павел Антокольский. В магазине собралась толпа в несколько тысяч человек. Желающие послушать стихи блокировали движение по Невскому и скандировали «Сти-хи! Да-ешь! Сти-хи!»

Пожилой Антокольский влез на стул и начал читать. Но толпа орала:

– Рейна! Мы хотим слушать Рейна!

В результате 20-летнего Рейна подняли на плечи, и он начал читать потеющим от восторга фанатам о «девственницах с клеймом на ягодице». Слушатели были в экстазе.

И Рейн, и Найман, и Бобышев считались самыми настоящими поэтами. Хотя стихи каждый из них начал писать буквально вчера и пока сочинил совсем немного. Да и те стихи, что уже имелись, опубликовать никто из них, разумеется, не успел.

Бобышев придумал себе женский псевдоним Инна Вольтова, написал с дюжину стихотворений и мистифицировал приятелей. Рассказывал о девушке, которая работает продавщицей в универмаге ДЛТ, жутко стесняется публики и просит его, Дмитрия, быть ее литературным агентом. От имени Инны он послал стихи в журнал «Юность». Ответ был благожелательный. Только редактор просил прислать фотографию и телефон. Пришлось соврать, что, решившись на подпольный аборт у бабки-повитухи, гражданка Вольтова скончалась прямо на операционном столе.

Найман же начинал с этаких сюрреалистических сюжетиков. Типа, родился у мужчины урод: человеческий только рот. А манекен-женщина в витрине забеременела от магазинного вора и родила уродку. Короче, урод – это вроде как новый Адам, а уродка-манекен – Ева. А все мы являемся их потомками. Такое вот произведение.

Вечера для поэтов были, ясное дело, куда важнее, чем институтские будни. Рейн, Найман и Бобышев читали везде, куда приглашали: на математическом факультете университета, в «Кафе поэтов», в Институте высокомолекулярных соединений, в общаге Горного института… Постепенно за этой троицей закрепилась репутация главных поэтов страны. Девочки с прическами как у Джины Лоллобриджиды кочевали с концерта на концерт и хлопали пушистыми ресничками.

Дома у Люды Штерн в комнату вносили допотопный патефон с трубой и заводили пластинку с чарльстоном. Допив вино, хозяйка забиралась на стол и махала в воздухе хорошенькими ножками. Папа Люды был военным историком, а мама, по слухам, некогда танцевала в кабаре. Гостями в ее квартире были не только юные поэты, но и, например, тогдашний директор Публичной библиотеки Лев Раков, интересный тем, что в прежние годы в него был влюблен поэт Михаил Кузмин.

Отец еще одной девушки из их компании был модным архитектором. По его проектам строились аэропорты и станции метро. Так что девушка могла легально проводить поэтов на официальные балы для взрослых куда-нибудь в Дом архитектора или Академию художеств. Там играли модный буги-вуги, и Найман, оторвавшись от стола, танцевал с натурщицами, оставляя на их белых блузках отпечатки перепачканных шоколадом ладоней. Популярная джазовая певица Нонна Суханова прерывала пение, подсаживалась к Бобышеву и грудным голосом спрашивала: а чем симпатичный мальчик занят вечерами? Сейчас она споет для него, и не мог бы он ее потом проводить?

И где-то на этой стадии, году в 1958–1959-м, к компании прибился еще один поэт: молоденький Иосиф Бродский.

На самом деле Бродский был плохо одетым плебеем. Без высшего образования. Без попыток получить высшее образование. Без малейших признаков внешнего блеска. Остальные трое не хотели брать его в свою компанию… по крайней мере, сперва не хотели.

Они трое взбирались на Парнас через литературные салоны. А он появился как-то сбоку, ниоткуда, из кружка при комсомольской газете «Смена». Они носили яркие гэдээровские пуловеры и шейные платки. А он – невнятные чумазые спецовочки. Он был непонятный, чужой им. Они читали в польских журнальчиках статьи о битниках и танцевали буги-вуги. А Бродский с шестнадцати лет ездил в геологические экспедиции и умел зажигать спички «о седло» – в смысле о брюки на ягодицах.

Он одевался, как хулиган с окраин, и так же себя вел. Иногда он всерьез пугал. Например, эта его история про то, как тетя устроила его работать в тот самый морг при тюрьме «Кресты», где когда-то хранился труп Даниила Хармса.

– Ведь что самое неприятное при работе в морге? – спрашивал Иосиф.

– Да, – вежливо интересовались собеседники, – что самое неприятное?

– То, что многие люди умирают, не успев покакать. И кроме запаха разложения в морге висят и запахи всего этого добра, понимаете?

– Понимаем, – кивали головами ошарашенные собеседники.

– И вообще. Неприятных ощущений хватает. Несешь на руках труп старухи. Кожа у нее дряблая, прорывается, и палец уходит в слой жира. Неприятно!

Литературная тусовка в Ленинграде конца 1950-х состояла из хорошо воспитанных еврейских мальчиков. А Бродский был какой-то… криминальный. Он, например, уже в те годы проходил свидетелем по делу о попытке нелегального перехода государственной границы СССР.

Свалить из страны Иосиф планировал давно. Способы побега рассматривал самые различные. Например, такой: под видом альпинистов залезть на один из армянских пиков, примыкающих к турецкой границе, а там приятель, в совершенстве овладевший тайнами магии и телекинеза, напряжется и усилием воли перекинет всю их компанию на ту сторону. Или такой: набрать целый мешок бездомных кошек и внаглую ломануть через финскую границу прямо по разделительной полосе. Пограничники, конечно, спустят вслед беглецам служебных собак, но как только те приблизятся, нужно просто взять и выпустить из мешка кошек. Собаки отвлекутся, растеряются, и этого времени должно хватить, чтобы оказаться уже в Финляндии.

Остановиться в результате Бродский решил на самом верном способе. Вместе со знакомым, бывшим военным летчиком, только что отсидевшим за «хулиганку», он оправился в Самарканд. Там они планировали купить билет на небольшой самолетик местных авиалиний. Когда самолет наберет высоту, Иосиф должен был камнем треснуть летчика по башке, а его подельник – перехватить штурвал. А дальше все просто: прижимаясь к самой земле, недоступные никакому радару, они долетают до Индии, а там – фрукты, йоги, смуглые красотки и никакой тебе серой советской действительности.

Как ни смешно звучит, но сам Бродский, похоже, считал план вполне осуществимым. Подельники даже купили билеты на самолет, и вообще к побегу все было готово. Однако в последний момент Иосиф все-таки струсил, бросил все и сбежал в Ленинград.

Такие истории всерьез пугали его поэтических знакомцев. Бродский казался им опасным, неудобным, сложным в общении. Но при этом он с самого начала был очень яркий. Трое поэтов не хотели брать его в свою компанию – но все равно взяли. Он писал стихи, от которых публика разевала рты. Он говорил так, что его невозможно было не слушать. Рыжий, дерзкий – всего за год – полтора он стал главной звездой андеграундного Ленинграда. Как его, такого, было игнорировать?

Предыдущая главаГлава 28 из 60Следующая глава